«Где твои 17 лет? — На Большом Каретном!..»
«Где твои 17 лет? — На Большом Каретном!..»
Когда они вернулись в Москву, вспоминала Нина Максимовна, то Володю определили в школу возле квартиры отца. Сначала я иногда на все это сердилась, приходила к школе, встречала его и брала к себе домой. Семен Владимирович приходил и говорил, что я мучаю и себя, и ребенка, что Володе будет трудно от Рижского вокзала на Каретный ездить в школу, — в общем, было очень сложно. А потом все наладилось. Они материально жили лучше, чем я. Но Володя был очень воспитанным и никогда не позволял себе сказать: «Вот у вас есть, а у мамочки этого нет». С большим уважением относился к Евгении Степановне, а с отцом были откровенны, как мужчины, имели свои секреты…
Впрочем, у мамы тоже были свои секреты. Мало-помалу складывалось у нее некое подобие личной жизни… Когда и откуда появился в ее комнате на Первой Мещанской молдаванин дядя Жора по фамилии Бантош, никто не помнил. Да и не очень-то хотелось. К сыну отношение матери, в общем-то, не изменилось. Просто теперь свое внимание и нежность Нина Максимовна делила надвое. Прямых признаний на сей счет, естественно, нет, да и нужды в том не имеется. Каждый имеет право на какой-то свой кусочек счастья. Только, ради бога, не за счет кого-то третьего! Жаль, никто не замечал опасности одиночества маленького человека, а оно даже годы спустя не удержалось все-таки там, на самом дне памяти, и выплеснулось горькими строками:
Как сбитый куст, я по ветру волокся,
Питался при дороге, помня зло, но и добро.
Я хорошо усвоил чувство локтя,
Который мне совали под ребро…
Через много-много лет он мучительно пытался разобраться в причинах беды, обрушившейся на одного из сыновей Марины Влади, — наркомании. «Спасать надо парня, — писал другу Высоцкий, — а он не хочет, чтобы его спасали, — вот она и проблема, очень похоже на то, что и у меня…» Ее (причину), считал Высоцкий, «проще всего найти в матери и отце, что они обижали дите, тепла ему не давали, притесняли всячески и издевались над ним…».
* * *
Осенью 1949 года Семен Владимирович получил назначение в Киевский военный округ. Приказ есть приказ. Да и на судьбу грех сетовать — Киев, Полесье, края родные. Жену с сыном оставил дома. Пообещал: обживусь, посмотрим, со временем будете навещать.
Отец в Москве с тех пор бывал наездами. И когда он приезжал, их дом, хлебосольный и гостеприимный, широко распахивал двери для фронтовых друзей, знакомых, многочисленной армянской родни Евгении Степановны. А когда тетя Женя часто и надолго уезжала к мужу, Володя оставался один или на попечении заезжих дальних родственников, которые целыми днями где-то пропадали по своим московским делам. Набегавшиеся, злые и измотанные, одуревшие от «шума городского», они по вечерам собирались вместе на Большом Каретном и заводили свои бесконечные, громкие, непонятные разговоры, и тогда уж дома становилось совсем невмоготу — хоть беги. Куда? А к маме на Мещанку?.. Ну да, там жил чужой человек, совсем чужой, которого Володя терпеть не мог. Вот и приходилось возвращаться на Большой Каретный.
В общем, мыкался он неприкаянным кутенком, не зная толком, куда податься и к кому приткнуться. Тетки во дворах с опаской косились на слоняющегося без дела хлопчика, порой поругивали и грозили, потом осуждающе вздыхали и о чем-то шушукались меж собой. А дворовые ребята постарались «оформить прописку» новенькому — отлупили. Тот в ответ привел на «толковище» своих, с Мещанской. Но до «кровянки» дело не дошло. Поговорили крупно, по-взрослому, но нашли общий язык и потом даже в «пристеночек» постукали, чья возьмет? А новичок еще и заводным оказался, взялся играть в «расшибец», где особая меткость нужна, просто так, с наскока в далекий кон монеткой не попадешь. Продулся, конечно, — с десяток щелбанчиков по лбу получил, и — гуляй, Вася. Ты не Вася? А кто? Вова? Ну, ничего, теперь будешь Васьком. Понял, Васек? Айда на крышу!
Со временем Вова-Васек и на Каретном тоже стал своим.
— Он выглядел очень симпатично, был всегда такой аккуратненький, — вспоминала соседская Инна минувшие дни. — У меня была собака, большая овчарка Фрина. И когда мы выходили во двор, Володя это в окно видел и тотчас выскакивал — в любую погоду… Они с Фриной садились напротив, впивались в глаза друг другу, а потом принимались за свои игры. Он ее очень любил.
И для Володи, и для его новых друзей, и для всей послевоенной детворы двор был школой самостоятельной, почти взрослой жизни. Двор — это не только пространство, окруженное домами. Это и отец, и мать, детский сад и школа. Каждый двор был чем-то вроде маленькой республики со своими традициями, заповедями, кодексами чести и иерархией.
Большинство жильцов ютились в тесных коммуналках (и слова «отдельная квартира» произносились шепотом, не с завистью, а настороженно), а потому общались главным образом на улицах, где все друг друга знали и все про всех тоже. Ссорились и мирились тоже тут. Здесь обсуждались все проблемы — и семейные, и соседские, и мировые. И еще двор был носителем особой атмосферы, климата и аромата улицы. Все здесь созревало. Оседало в душах и сердцах опытом и знанием, заработанными голодом, стоянием в очередях, драками, бесстрашием мальчишеского риска, нравственной невозможностью упасть до школьного ябедничества — первого нравственного ожога для будущих взрослых людей…
Неутомимый рассказчик, он, повторю, почти не касался детских впечатлений. Так, лишь изредка проблескивали какие-то осколки. Однажды на встрече с коллегами из театра Образцова его неожиданно посетила легкая сентиментальность. И, смущаясь, попытался объяснить: «Много лет назад я был очень частым гостем в театре, когда вы еще были на Маяковке, смотрел все ваши спектакли… К тому же я всю жизнь прожил напротив, вот здесь. Когда это здание было просто кирпичной коробкой, я жил в Большом Каретном переулке. И вот… около этого здания, и рядом — серого — это было мое самое любимое место. Которое я очень любил, и весной… в первый день, когда уже не слякотно, а чуть-чуть подтаивало, и уже девочки начинали играть в «классики», я сюда приходил и просто стоял, смотрел на людей, которые проходили…»
Это — о красивом, о душе.
Но в послевоенной Москве, не только в традиционно приблатненном Замоскворечье или в Марьиной Роще, повсюду: в центре, у «Трех вокзалов», в улочках-переулочках вроде Лихова, в лабиринте проходных дворов Малюшенки, по соседству с Большим Каретным, на Самотеке — неистребим был дух опасности, шпанистой диктатуры. Блатные и приблатненные урчата были законодателями мод: носили кепочки с кнопочками, пришитым козырьком, клиновые. На шеях болтались белые кашне, на плечах — пальто внакидку с поднятыми воротами, а брюки-клеш обязательно должны были прикрывать ботинки. Они учили дворовую пацанву «ботать по фене»: вразумляя бестолковых, что такое «правилка», «тырснуть», «шпанцыри», «майдан» и кто такие «щипачи», «шалавы» и «домушники»… А разговаривали«сопливые острожники», оттопырив верхнюю губу, чтоб «фикса» из шоколадной фольги на солнце сияла…
Но это были лишь невинные уроки несмышленышам, «любовная прелюдия» к жестким законам блатоты. И далеко не всем удавалось выскочить из этой дикой стаи и избежать заранее предначертанной судьбы. Но даже те, кому везло, навсегда хранили в себе и на себе памятные засечки, как нетравленые татуировки, — у кого«профиль Сталина», у кого — «Маринка в анфас», — и неисправимые ужимки, манеры, повадки, словечки и слезно-удалой песенный фольклор.
Свои увечные идеи несли в народ и полчища инвалидов. Казалось, они были всюду. Одноногие, однорукие, безрукие, с исковерканными шрамами лицами. Безногих называли «танкистами», потому что они передвигались на колесных платформах-танкетках, сидя на зашитых в кожу обрубках и отталкиваясь от земли деревянными, облитыми резиной болванками в мощных руках. Слепцы в синих очках медленно брели из вагона в вагон и пели. Правда, бывало, под них «бомбили» и «косили» вполне здоровые тыловики. Но редко. Потому что били их смертным боем сами инвалиды с култышками, злющие, нервные и вечно пьяные.
«Я был вот таким малолеткой, — вспоминал Владимир Высоцкий, — читал стихи каким-то инвалидам, а они говорили: «Надо же, такой маленький, а как пьеть!..» А вот от занятий музыкой отказался наотрез, не внимая ни уговорам тети Жени, ни дальним (из-под Киева долетавшим) угрозам. Нет — все, кранты! Потом жалел, конечно, и говорил Евгении Степановне: «Да нужно было бы меня бить, чтобы я музыке учился… Почему я бросил?» Да потому, что видел, какими взглядами провожало «большекаретное дворянство» соседского мальчика-очкарика со скрипочкой в руках, который три раза в неделю с опаской ступал на эту «тропу позора», пересекая двор…
Сопоставимы ли величины: скрипочка и… черный пистолет? То-то же. Когда Володя показал ребятам трофейный «вальтер», подаренный отцом, их восторгам не было предела. Что с того, что ствол залит баббитом и нет спускового механизма? Все равно оружие есть оружие. Жаль, тетя Женя была решительно против. И когда она случайно в окно увидела, как Вовка треснул своего обидчика рукояткой по лбу, воинской славе «сына полка» пришел конец, то бишь безоговорочная конфискация.
Новенького в 5-м классе «Е» 186-й мужской средней школы с первого дня нарекли «американцем» из-за рыжей замшевой курточки. Больше в школу Володя ее не надевал. Стал таким, как все. Хотя нет, Высота стал душой школьной компании, первым выдумщиком и заводилой.
Хотя медики настоятельно рекомендовали поберечься. Когда Высоцкие вернулись из Германии в Москву, во время медосмотра школьный врач обнаружил у Володи ревмокардит. Потом стали подозревать недостаточность митрального клапана, шумы в сердце и прочие неприятные штуки. Словом, советовали пропустить год. Лишь один из педиатров оказался оптимистом и сказал родителям: «Мальчик у вас очень живой, подвижный. Пусть посещает школу. Но следите, чтобы он не особенно прыгал-бегал». Только каким образом это можно было сделать? Разве за ним можно было уследить? Учитель физкультуры высказывал претензии Евгении Степановне: «Вот вы мне справку об освобождении принесли, а я вижу: он на переменках на голове ходит!» Тогда, слава богу, все обошлось, говорили, перерос. Но на кардиологическом учете состоял все-таки до 16 лет.
Учился, в основном, на четыре и пять, как и большинство ребят. Правда, по прилежанию случались годовые тройки. Мама знала: «Отец его если поругает — за плохую отметку или еще за что, — он хватал книги и бежал ко мне. Я этого не поощряла. Отец приезжал за ним, и, обнявшись, они уходили…» Так сказать, своеобразные уроки прикладной семейной педагогики.
— Но учителя, как мне кажется, нас любили, — считал Аркадий Свидерский, учившийся в параллельном классе, — они знали, что в нужный момент мы сделаем все, не подведем. Хотя они знали также, что мы могли сбежать с уроков. Довольно часто мы… срывались. Заходили к Яше Безродному, который жил прямо около сада «Эрмитаж», оставляли у него портфели и отваливали — или в «Эрмитаж», или на трофейный фильм… Попадало… но мы спокойно это дело переносили. Конечно, мы хохмили, мы были очень веселые, но чтобы хулиганить по-настоящему, в полном смысле этого слова — этого не было…
Рядом со школой находился клуб имени Крупской, где через день крутили трофейные ленты. От одних названий дыхание перехватывало — «Индийская гробница», «Багдадский вор», «Три мушкетера», «Королевские пираты», «Знак Зорро»… А когда на экранах появились все четыре серии «Тарзана», то поначалу даже «на протырку» попасть на сеанс было невозможно. Зато в каждом дворе повисли длинные веревки-»лианы», за которые цеплялись ребята и, раскачавшись, с жутким ором перелетали с ветки на ветку, пугая всю округу. Один из остроумных ровесников Высоцкого позже заметит, что свободомыслие в Советском Союзе ведет свое летоисчисление не от солженицынского «Ивана Денисовича», а именно с… «Тарзана»: это было первое кино, в котором они увидели совершенно естественную, свободную от условностей жизнь. И длинные волосы. И замечательный тарзаний крик, который стоял над всеми улицами российских городов. Все подражали бунтарю Тарзану. И с этим государству приходилось бороться, прилагая куда больше усилий, чем позднее с Солженицыным.
Комментируя свои романтические баллады к фильму «Стрелы Робин Гуда», Высоцкий не скрывал: «Мне кажется, они передают ностальгию по нашему детству, когда все мы бегали и смотрели эти фильмы, взятые в качестве трофеев. Всяких Эрлов Флиннов и так далее…»
Свободное время они проводили на углу Цветного бульвара и Садовой-Самотечной. Травили разные истории, хохотали, глазели по сторонам. И снова смеялись. Просто так, от хорошего настроения.
Иногда выбирались в Серебряный бор. А как-то погожим майским днем отправились гурьбой по Савеловской дороге на Яхрому. Купались в речке до синих губ, лазали по кустам и деревьям, прятались друг от друга и орали от счастья, полноты сил и свободы. Случайно в одном из заросших густой травой овражков обнаружили присыпанный песком ящик со снарядами.
Специалист по оружию и боеприпасам (с германским еще стажем) Вовка-Васечек тут же определил: снаряды от немецкой легкой гаубицы. Ну и что с того, что от гаубицы, что от немецкой? Главное — в гильзах имеются толстые «колбаски» пороха — самый ценный товар в любых мальчишеских торгах-обменах.
— Стоп, ребята! — уговаривал друзей Володя. — Плохо будет, у меня друг в Эберсвальде на таком подорвался — костей потом не собрали. Не надо…
Но, отказавшись с большой неохотой от разборки снарядов, вспоминал один из участников «экспедиции», судьбу испытывать они не перестали: в песчаном откосе вырыли пещеру, уложили в нее пару снарядов, разложили костер и подожгли. Сами вскарабкались наверх и, разинув рты и заткнув ладонями уши, стали ждать. Ждали долго, аж надоело. Тогда завели считалку: тот, на кого выпадет, должен был лезть вниз проверить — не погас ли костерок… Слава богу, досчитать не успели — в грохоте, в гари, вместе с огромным куском откоса всей компанией съехали в воду. Чего и добивались. Страшно было до икоты. Потом весело…
А в следующее воскресенье Высоцкий с приятелем вновь решили поехать на старое место, чтобы как следует там пошарить. Снаряды — ну их, опасно, а вот что-нибудь поинтереснее там наверняка должно быть… На проселке, вблизи от места прошлого взрыва, парочку тормознул воинский патруль: куда? Совсем головы потеряли? Тут только что так шандарахнуло! Оказалось, час назад на мине подорвались четверо мальцов…
На летних каникулах всем семейством — тетя Женя, Володя, племянница Лида с маленьким сыном — отправились на побывку к Семену Владимировичу. Он заранее снял дом в деревушке Плюты на берегу Днепра. Вместе вели натуральное хозяйство, собирали яблоки, груши, грибы. В «служебные обязанности» Вовки входил ежевечерний загон кур на насесты. А днем в каждую свободную минутку все мчались к реке. В этом месте Днепр был неширок, и мальчишеских силенок хватало, чтобы переплыть его туда и обратно. Но все равно тетя Женя волновалась, ожидая его на берегу.
— Теть Жень, да я Финов по пять раз переплывал! — оправдывался юный пловец.
По вечерам развлечений было немного. Так, домино, картишки, лото… Лида молодец — книжек с собой прихватила целый вагон. И Майн Рид, и Киплинг… «Маугли». «Мы не просто перечитывали, — рассказывала она, — «пережевывали» эту книгу по несколько раз. Володя всех изображал — то становился Маугли, то Багирой, то Каа, иногда разыгрывал целые сцены…»
Следующим летом Володя гостил с дядей Лешей в Закарпатье. Самые яркие впечатления — горы, густо покрытые лесами, и дети, не понимающие ни слова по-русски. Пришлось давать уроки…
По возвращении в Москву Володю ждал сюрприз. На очередной сбор папиных фронтовых друзей дядя Леша привел с собой самого Николая Скоморохова, при появлении которого офицеры все как один без команды встали. Еще бы: легенда авиации, летчик-ас, дважды Герой Союза. Потом Николай Михайлович помнил: кто-то попросил, чтобы какой-то подросток, все время крутившийся в комнате, сыграл и спел им. Это был сын Семена Высоцкого Володя. Он, не капризничая, сразу же подошел к фортепиано и запел. Особенно запомнилась песня Бернеса…
Потом мужчины курили у окна, а Володя, набравшись смелости, подступил к прославленному летчику с расспросами:
— Дядя Коля, а вы свой первый сбитый самолет помните?
— Еще бы! Как забыть…
— А расскажите…
— Да что тут рассказывать. В январе 43-го, сразу после Нового года, где-то над Лазаревской наткнулись мы на «раму». Видел, наверное? Вредная такая «рама» — самолет-шпион. Ведет разведку, паразит, корректирует огонь артиллерии, наводит на наши позиции «юнкерсы».
Атакую. Очередь — мимо. Второй раз захожу, жму на гашетку. Смотрю, от «фоккера» что-то отваливается, он горит. Но в воздухе, гад, держится! Третья атака — уже сверху. В точку! Прошиваю бензобак, и только тогда он начинает падать. Прямо на скалы… А я от счастья свечкой в небо! Это же надо — я, Скоморохов из села Лапоть, только-только за штурвал взявшись, «фоккера» завалил!.. Самолет, Вовка, можешь мне поверить, — живое существо. Абсолютно живое. И вот у этого живого существа есть сердце, как там в песне поется, «пламенный мотор» и «руки-крылья». Ион послушен тебе… Ты — царь и бог!.. Понял?
* * *
К восьмому классу их мальчишеская компания окончательно сложилась. Все жили рядом: Володя на Большом Каретном, Акимов в Садово-Каретном, Гарик Кохановский на Петровке, Яша Безродный — в Лиховом… После уроков возле школы, как правило, не толклись. Но по вечерам собирались чуть не каждый день. Куда идем? — такого вопроса никто не задавал. Постоянной штаб-квартирой была «хата у Акимыча». Володя Акимов рано остался без родителей, но его теткам правдами и неправдами удалось оставить за несовершеннолетним пацаном огромную тридцатиметровую комнату, перегороженную надвое шкафами. Особый шик жилищу придавали отцовская шашка и долгополая бурка, висевшие на стенке. Тут же красовалась непременная вязанка лука. Квартира была коммунальная, в ней жили еще две семьи, но вечеринки, частенько заканчивающиеся под утро, хотя и были шумными, соседей, людей молодых и легкомысленных, мало беспокоили…
В «коммуне» были свои устав, эмблема, иногда даже велись «секретные» протоколы встреч, назваемые по-казенному — собрания. Чуть позже появилась гитара. В основном, пел и играл Гарик Кохановский. Чтобы Володька играл — вроде бы нет, никто не помнил. Пел — да, но в хоре, вместе со всеми. Он больше любил «прикидываться», постоянно изображая кого-нибудь. Костяк «основного состава» был прочный: Высоцкий, Кохановский, Акимов. Другие — Яша Безродный, Миша Горховер, Володя Малюкин, Свидерский, Хмара, Лева Эгинбург — появлялись время от времени.
«Мы… очень подружились на одной общей страсти — любви к литературе, в частности, к поэзии, — вспоминал Кохановский. — Литературу у нас преподавала двухметровая дама во-о-от таких габаритов. Звали мы ее Слонихой. Она вставала у стены… и просматривала класс, как со смотровой вышки. Как «любили» мы ее уроки — это разговор особый… Время было такое, смурное. Даже «разложенец» Есенин не издавался 22 года».
Но сменила ее новая молоденькая учительница Вера Петровна и открыла ребятам неведомый доселе мир — Андрей Белый, Николай Гумилев, Борис Пастернак, Марина Цветаева, Велимир Хлебников, Северянин, Крученых, какие-то «ничевоки». Не то чтобы эти имена были под запретом — их просто не вспоминали, будто не было таких имен в русской литературе. И ребята почувствовали себя почти «первооткрывателями Америки», стали бегать в ближайшую библиотеку имени Пушкина в надежде отыскать хоть что-то об этих поэтах и писателях. Откуда-то появлялись рукописные — реже машинописные — листочки со стихами, так называемые «списки»…
У Высоцкого стали случаться такие периоды, которые он называл «взапчит», то есть, он взапой читает… Потом настало время повального увлечения Бабелем. Друзья знали наизусть его «Одесские рассказы», пытались говорить языком Бени Крика и Фроима Грача, перебрасываясь удивительными выражениями:
— «Забудьте на время, что на носу у вас очки, а в душе огонь…»
— «Пусть вас не волнует этих глупостей…»
— «Перестаньте размазывать белую кашу по чистому столу…»
— «Какая нахальства…»!
Позже, став профессиональным литератором, Кохановский внимательно следил за творческой эволюцией школьного друга. Предполагал, что строчка Гумилева: «Далеко, на острове Чад, задумчивый бродит жираф…» — еще со школьных лет засела в Высоцком, а потом вылилась в очень смешную песню «Жираф большой», а серия уличных, фольклорных песен больше идет из одесских рассказов, нежели от тех историй, которые ему кто-то когда-то рассказывал. И даже строка «Чую с гибельным восторгом — пропадаю…» — парафраз того же Бабеля.
Школьные парты той поры были с откидывающимися крышками. В чем состояло их удобство? Откидываешь узенькую крышечку на плоскость стола, на колени кладешь книжку, опускай глаза — и читай в свое удовольствие! Но время от времени голову следовало поднимать, чтобы контролировать, где учитель.
Какие книги лежали на коленях? Самые разные — от гоголевского «Вия» до «Гиперболоида инженера Гарина». Но книжек авантюрного жанра было не достать. Восполнить дефицит Акимов с Высоцким решили сами, написав в 8-м классе приключенческую повесть «IL» («Искусственные лучи»).
Потом, вспоминал Кохановский, мы принялись писать друг на друга какие-то эпиграммы.
* * *
С утра 14 января 1953 года в учительской средней школы № 186 преподавателей собрали на политинформацию. Учитель физкультуры, он же секретарь парторганизации Семен Иванович читал из «Правды» сообщение ТАСС «Арест врачей-вредителей»: «Некоторое время тому назад органами госбезопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставившая своей целью, путем вредительского лечения сокращать жизнь активных деятелей Советского Союза.
…Большинство участников террористической группы (Вовси, Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и др.) были связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией «Джойнт»… Другие участники террористической группы (Виноградов, Коган М.Б., Егоров) оказались давнишними агентами английской разведки. Следствие будет закончено в ближайшее время».
А в 9 «В» классе той же школы шло дознание, которое вела директор Надежда Михайловна Герасимова. Она вызывала к столу очередную жертву под конвоем родителей.
— Высоцкий, а ты почему без матери?
— Евгения Степановна в Киеве, — робко пояснила Лида, — я — ее племянница.
— Ладно. Ты почему, Высоцкий, ушел с уроков?
— Все пошли, и я пошел.
— А кто первым ушел?
— Не знаю, я в окно глядел.
— Так… А если бы твои товарищи пошли Кремль взрывать, а тебе поручили бы поджечь Мавзолей… — бедная Надежда Михайловна даже задохнулась от своего кошмарного предположения, — ты бы тоже пошел?!.
Прогул, конечно, было делом серьезным. Но не смертельным.
На 15-летие Володи мама испекла пирог со свечами. Друзья именинника хором прокричали: «Пятнадцать лет — пятнадцать свечей!» — и задули колеблющиеся огоньки. А вечером, когда ушли гости, сын вдруг сказал:
— Мамочка, не пеки мне больше пироги. Я уже взрослый человек и сам буду встречать день рождения.
На следующий год никаких пирогов на столе уже не было.
— Ну, Вовка, показывай, чем порадуешь? — Семен Владимирович уже окончательно вернулся из Киевского округа в Москву и решил всерьез взяться за сына. — Ага, русский язык — 4, русская литература — 4, алгебра — 4, геометрия — 5 (ого!), история, естествознание, география, история — тоже пятерки, молодец! Французский? Пять. Военное дело — четверка. Что ж ты отца-то позоришь? О, а физкультура — и вовсе трояк… И как ты с такими оценками в десятый класс собрался? А дальше что?
— Десятый закончу без троек, обещаю.
— Ладно, посмотрим.
«В 10-м классе мы вдруг стали очень хорошо учиться, — вспоминал Игорь Кохановский, — чтобы был хороший аттестат и чтобы потом поступить… Первую четверть мы закончили прекрасно, буквально с 2–3 четверками… Но отметки нам еще не выставили… Четверть заканчивалась накануне 7-го ноября. А пятого ноября нас пригласили… в 187-ю школу… А там все было как-то очень скучно. И Володя говорит: «Слушай, нужно что-то придумать, а то все девчонки сидят, скука такая, и стихи какие-то читают — кому это нужно?!.» И тогда ходили анекдоты — переделки басни Крылова на армянский вариант, там всякие смешные сюжеты получались… И вот Володя вышел на сцену и с кавказским акцентом рассказал басни Крылова… потом анекдот о том, как медведь, охраняя сон охотника и желая согнать надоедливую муху, севшую ему на нос, взял булыжник и осторожно опустил его на голову мухе, правда, охотник при этом скончался. Басня имела громадный успех…»
Воодушевленный Высоцкий принялся рассказывать кавказские опять-таки анекдоты. Почти стерильные, в смысле приличия. Но исполнителю потом было не до смеха…
«Володе поставили тройку по поведению в четверти, — завершал грустную историю Кохановский. — После этого мы поняли, что медаль Володе не дадут, мне тоже не нужно, и поэтому стали немножко по-другому учиться».
Все эти вечера — полная туфта, постановил Акимыч, пусть на них идут те, кому делать больше нечего. Тут и голосовать не нужно было, все были согласны. «Хотя они устраивались для нас, но мы считали себя выше этого. Мы предпочитали многое другое», — загадочно говорил дворовый приятель Аркан Свидерский. Но это так, дворовый аристократизм.
Были, в конце концов, танцы, как учебный полигон брачных игр. Тогда в ходу была дежурная острота: что такое танцы? — трение двух полов о третий. В школах лишь на совместных вечерах жертвы раздельного обучения на час-другой (под бдительным педагогическим контролем) оказывались в менее противоестественных отношениях друг к другу. Но исключительно падеграс, падекатр, падеспань, польку. Только, боже упаси, не фокстрот или танго! Вальс — и тот вызывал сомнения. А девчонкам так хотелось хоть немного «пофокстрировать» или «потангировать», только вот кавалеры-скромники упрямо подпирали плечами стены зала.
Более вольными были танцы во дворе, когда теплыми летними вечерами распахивалось настежь чье-то окно на первом этаже, на подоконник выставлялся патефон, а еще лучше — радиола! — и начиналось! Сначала парни с парнями, девочки с девочками, потом уже смелели. Вот только пыль клубами, ужас!..
Дворы полны — ну надо же!
Танго хватает за души, —
Хоть этому, да рады же,
Да вот еще — нагул…
Местом «выхода в люди» был сад «Эрмитаж». Это была их вотчина, второй дом родной. Лучшее место для беседы, встреч с друзьями, лучшее место для свиданий. Путей проникновения в оазис светской жизни было множество. Только не через забор, к тому же он был высок. В сад пускали бесплатно тех, кто шел в кино или на концерт. Они встречали знакомую пару с билетами, двое проходили. Потом эти два билета передавались через решетку, шли следующие. И так далее.
Были особые, «высоцкие» способы: проходя мимо контролеров, Володя напускал на лицо маску идиота и громко здоровался со стражами порядка: «Датуйте!» — при этом дурацки хихикая и странно перебирая пальцами. Контролер с жалостью думал: «Ну, убогий, больной… Черт с ним, пусть идет себе…»
Они знали там каждую скамейку, каждый куст, знали, где что происходит, знали людей, которые постоянно туда приходили, с некоторыми даже раскланивались. Здесь, на летней площадке Театра эстрады, выступали все тогдашние знаменитости: Утесов, Шульженко, Эдди Рознер, Смирнов-Сокольский, Гаркави, Райкин, Миров и Новицкий… На их концерты они ходили по нескольку раз. Там же проходили первые гастроли зарубежных коллективов — от польского «Голубого джаза» до космического чуда — перуанки Имы Сумак с голосиной аж на четыре октавы. Толпа на нее ломилась со страшной силой, билетов не было. Но Володя дал слово: «Мы сегодня все смотрим Иму Сумак». — «Каким образом?» — «Это мое дело. Только не смейтесь, стойте железно».
В своем пиджачке-букле, при галстуке, он подошел в переводчику и сказал: «Я хочу с ней поговорить». Каким-то образом уговорил. Има Сумак вышла. Он начал с ней говорить, объясняться на каком-то наборе слов, очень похожих на английские. А произношение, имитация интонаций у него были блестящие, от природы. Певица внимательно слушала-слушала, потом чуть не заплакала и говорит переводчику: «Я ничего не понимаю, я не улавливаю смысла, может, я диалекта этого не знаю? Что он говорит?» Переводчик уже с ненавистью смотрит на юнца: «Тебя спрашивают: что тебе надо?» А нахал отвечает: «Мы с друзьями хотим послушать концерт Имы Сумак». Им тут же вынесли контрамарки, но предупредили: «Больше не появляйтесь!»
Бывали и на интересных выставках, как правило, представляясь: «Мы из кружка «Хотим все знать».
«До десятого класса никто из нашей компании водки в рот не брал, — утверждал Свидерский. — На праздники, может, и приносили бутылку сухого вина или хорошего «массандровского» портвейна…»
— Зато потом во всех ларьках у нас был кредит, — гордился Володя Малюкин, — нас все знали, нам верили. Вот если мы приходили и хотели, скажем, выпить воды или даже вина — «мальчики, пожалуйста…» А назавтра или через день мы приносили деньги. В «Эрмитаже» водка была по 95 копеек 100 грамм, а билет за вход — рубль. Пролез просто так, считай, еще на сто граммов сэкономил…
А рядом с «Эрмитажем» было кафе с тентами — они вечно полоскались, оторванные ветром. Ребята окрестили заведение «Рваные паруса».
Со временем дружеские встречи случались все реже и реже, ребята постепенно отдалились друг от друга. Высоцкий пытался разобраться в причинах охлаждения. А охлаждения, собственно говоря, никакого не было, с окончанием школы естественным образом завершался определенный и неизбежный жизненный этап. И в этом не было ничего необычного. Так было, есть и будет так.
Каждый уже всматривался в свой завтрашний день. Кто видел его ясно, кто в тумане. Это сегодня, после смерти Высоцкого, обнаружилось такое количество соседей по парте, что эта скамья была, надо полагать, километра в два длиной.
— …Ох, Вовка, быть тебе актером, — как-то вечером сказала мама Толи Утевского, нахохотавшись однажды вечером над его очередными домашними «показами». Святая женщина, и легкая ее рука! Она знала, что говорила, ведь в молодости все же несколько сезонов отслужила в театре и подавала, говорят, надежды.
Он любил бывать у своих соседей Утевских, которые жили тут же, на Большом Каретном. Инстинктивно тянулся к Анатолию. А тот охотно, без притворства разыгрывал перед девушками роль старшего брата беспокойного подростка, за которым глаз да глаз нужен, потому время встречи с вами, моя милая Ниночка (Светочка, Галочка, Валюта и пр.), у меня лимитировано. Простите, у меня для вас не больше часа. Пойдемте же скорее!.. Прошу!
Уже вечером Володя показывал эту мизансцену в «живых картинках» перед взрослыми зрителями, и всем было весело. Иногда, под настроение, читал басни, порой серьезные стихи. В те годы с Утевским-младшим приятельствовал Саша Сабинин, молодой человек без определенных занятий, но подававший сценические надежды. И Толян как-то попросил его:
— Сань, ты ведь, насколько я знаю, какую-то театральную студию посещаешь… А у меня тут сосед по подъезду, Вовка Высоцкий, ты его видел, по-моему, парень интересный. Здорово басни читает, анекдоты травит, стихи декламирует… Может, послушаешь как-нибудь?..
— Ну, а почему бы нет? — Сабинину просьба приятеля, само собой, польстила — ему предлагали послушать, оценить, высказать мнение. Хотя он сам пока ходил в учениках. — Давай, Толян, хоть сейчас, пока время терпит. Зови пацана, если он дома.
Анатолий тут же сбегал к Высоцким, позвал Вовку: только не тушуйся.
Сабинин позже рассказывал: «Увидел парнишку с хриплым голосом… Вовка… сразу мне понравился, потому что был очень веселый и одновременно застенчивый. Он был моложе нас, лет пятнадцати, но страшно тянулся к старшим. Стал читать мне всякие басни — «Слон-живописец», «Волк на псарне». Читал Крылова «Кот и повар» смешно и интересно… И сразу было видно, что передо мной одаренный человек. А так как у него был идеальный слух, он еще умел всякие диалекты, нюансы передавать».
В то время Сабинин посещал драмкружок в Доме учителя на улице Горького, который вел Владимир Николаевич Богомолов, молодой мхатовский артист, будущий профессор Школы-студии МХАТ. Сабинин пришел к мастеру и сказал: есть парнишка такой, Вова Высоцкий. Тот согласился: приводи…
На Богомолова новичок произвел хорошее впечатление — юный, обаятельный. «Почти сразу стало ясно, что это еще и необычайно искренний и жизнерадостный человек, — вспоминал Владимир Николаевич своего ученика. — Он любил смеяться и смешить других — последнее ему нравилось особенно, и поэтому он хохотал, кажется, громче и заразительнее тех, кого смешил.
Первым моим вопросом к нему было: «Что ты умеешь?»
— Утесова могу изобразить, — отвечает.
— Ну, давай.
— «Раскинулось море широко…» — это было очень похоже и очень смешно.
— А что еще можешь?
— Аркадия Райкина могу показать.
И опять — похоже и смешно. Радость и веселье, казалось, были его привычной атмосферой».
Ну так хотелось бы написать: «Так Владимир Высоцкий сделал первый шаг на театральной сцене…»!
Но вот незадача: сцены как таковой в драматическом кружке Богомолова и в помине не было. Занятия, а позже спектакли приходилось ставить прямо на полу. Но этому руководитель кружка был только рад — романтик театра считал, что это обстоятельство только придавало характер студийности. Достаточно было только переступить порог, и ты сразу попадал в какой-то нереальный, непостижимый, придуманный мир, где все было пропитано духом таинства актерской профессии, творчества, поиска и открытий. Это были месяцы напряженного ученичества.
Кроме всего прочего, на кружковцев наверняка действовала и атмосфера старинного купеческого особняка, в котором располагался Дом учителя. Комнаты здесь были отделаны штофом, мореным дубом. Вдоль стен стояли замечательные кожаные диваны, был камин, висели зеркала в бронзовых рамах. Даже огромная трехкомнатная квартира профессора юриспруденции Утевского по сравнению с этим великолепием выглядела бедновато.
Будущему актеру Высоцкому, безусловно, повезло, что на его пути встретился именно Владимир Богомолов, человек яркий, талантливый, не просто бесконечно преданный театру, но еще и умевший обращать в свою любовь и веру юные сердца. Не зря в ряду своих театральных учителей Высоцкий первым называл именно Богомолова, и только затем Юрия Любимова. Молодой актер пробовал на кружковцах многие свои режиссерские задумки, пытался работать с ними, как с профессионалами. И многое у него, в итоге, получилось. Из старого купеческого особняка вышло немало отличных артистов, ставших впоследствии народными. Виктор Павлов, например. Или Алла Покровская, прима «Современника».
— Нам было хорошо с ребятами, — рассказывал Богомолов, — занимались мы когда угодно и сколько угодно. Ставили самое разное — и сцены, и спектакли, большие и маленькие. Кружковцы все делали сами… Хорошо помню нашу работу по Чехову — «Из записок вспыльчивого человека». Это был настоящий спектакль — с замыслом, с музыкой, с оформлением, но не декорационным, а аксессуарным. Это очень смешное представление шло под свадебный марш Мендельсона… Когда Владимир стал уже известным киноартистом, он мне очень серьезно предлагал сделать фильм по этому спектаклю — очень ему нравилась эта работа!
Высоцкий играл как раз этого самого «вспыльчивого» и много позже вспоминал, как Богомолов ему, мальчишке, показывал рисунок роли, ставил монолог: «В небе светила отвратительная луна, и в воздухе отвратительно пахло свежим сеном. Когда служанка спросила: «Не хотите ли чаю?» — я ей ответил: «Подите вон!..»
А у Сабинина воспоминания были более прозаические: «Мы тогда звали Володю таким неприличным словом «Вовка-шванц».
Ну и что? — равнодушно воспринимал свое прозвище Высоцкий. Шванц так шванц. По-немецки — хвостик. «Высота», конечно, получше звучало. Вовку Акимова назвали Ким Ир Сеном, и ничего, Свидерский откликался на Аркана, Утевский не обижался на Толяна. Мишке Горховеру повезло больше — он носил титул «Граф» (тут, правда, не подкопаешься — «Граф» из Лихова переулка жил в фамильном «замке», который до революции принадлежал бабушке «аристократа»). Какие могут быть обиды? Каждый в свое время имел прозвище или кличку, а артисты или писатели и вовсе сами выбирали себе псевдонимы, и прекрасно себя при этом чувствовали. Сам Сашка ведь тоже был далеко не Сабинин, и ничего…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.