Революция на каторге

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Революция на каторге

Прилепин закольцевал беллетристику документалистикой не для того, чтобы буйство романных красок превратить в сепию нон-фикшна (хотя мемуарная основа в романной архитектуре – фундамент крепкий). Задача не столько стилистическая, сколько идеологическая – разрушить, среди прочего, соловецкий, гулаговский миф, созданный не столько узниками, сколько их фан-клубами, проросший в итоге в национальное подсознание. Как «либеральное», так и «патриотическое» (кавычки – от нарастающей условности).

Вернуть соловецким пляскам подлинные координаты античной трагедии вместо монологов перестроечной пьески и «задушевной» интонации каэспэшной лирики.

Но главное, конечно, – возвращение тех времён, имён и событий в актуальный контекст.

Захар говорит о быте и бытии СЛОНа в конце двадцатых как «о последнем аккорде Серебряного века», и Артём Горяинов, дабы приблизить запретное свидание, читает про себя стихи (полудрёма героя и забава автора зашифровали их почти до неузнаваемости). Но угадываются Фёдор Соллогуб, Брюсов, Иннокентий Анненский – поэты, безошибочно ассоциирующиеся с Серебряным веком.

Надо, впрочем, полагать, что у Захара концепция серьёзнее эстетских шифров – последним аккордом Серебряного века была революция. Гроза, электрический разряд, осветивший душные потёмки и спаленки ветшавшего дома старой России. И в конце двадцатых, когда власти, по слову Есенина, «страну в бушующем разливе, / должны заковывать в бетон» (и заковали практически), революция оказалась сосланной на Соловки. Как и демон её Лев Троцкий. Вплоть до персоналий с привкусом «балтийского чая» – Александр Ногтев, первый комендант СЛОНа, а потом наследовавший в этом качестве Эйхманису – матрос с «Авроры» и участник штурма Зимнего.

СЛОН, сам по себе «бетон», парадоксально принял бушующий разлив, который и на Соловках не сразу успокоился:

«На коленях стояли священники, крестьяне, конокрады, проститутки, Митя Щелкачов, донские казаки, яицкие казаки, терские казаки, Кучерава, муллы, рыбаки, Граков, карманники, нэпманы, мастеровые, Френкель, домушники, взломщики, Ксива, раввины, поморы, дворяне, актёры, поэт Афанасьев, художник Браз, скупщики краденого, купцы, фабриканты, Жабра, анархисты, баптисты, контрабандисты, канцеляристы, Моисей Соломонович, содержатели притонов, осколки царской фамилии, пастухи, огородники, возчики, конники, пекари, проштрафившиеся чекисты, чеченцы, чудь, Шафербеков, Виоляр и его грузинская княжна, доктор Али, медсёстры, музыканты, грузчики, трудники, кустари, ксёндзы, беспризорники, все».

Лагерный воздух пропитан той странной химией Серебряного века – соединением политики, мистики и эротики; она же определяет атмосферу «Обители».

Для приближающей оптики Захар использует не одну читательскую вовлечённость. Язык романа – вполне современный, но тут как раз тот случай, когда незачем колдовать над аутентичностью – мы подчас преувеличиваем исторические дистанции, подразумевая ещё более дальние лингвистические. «Так тогда не говорили».

На самом деле мемуары и свидетельства тех лет как будто вчера написаны, разве что тогдашние русские выражались яснее и образней. Забавляют жаргонизмы вроде «приблуда» и «позырить», но, может, они и тогда вовсю звучали? А там, где необходима аутентичность, Захар точен: «блатная музыка» (воспроизведённая поэтом Афанасьевым) строго принадлежит «старой фене».

…Напрашивается ещё одна аналогия – с романом Александра Терехова «Каменный мост». Собственно, оба писателя, используя разные (не радикально) средства, приходят к близким результатам: неустанный шлифовальщик Терехов преобразует толщу вод Истории в прозрачную укрупняющую линзу, Захар объясняет, что русский мир в «его минуты роковые» всегда имеет общие черты драмы и бездны.

И, кстати, к современным одиссеям и эпосам на авантюрной подкладке уместно отнести и роман Михаила Гиголашвили «Чёртово колесо» с его перестроечно-наркотическим антуражем в качестве одновременно документа и метафоры эпохи.

Позволю себе не согласиться с моим товарищем Андреем Рудалёвым, сравнившим, в отдельных линиях, «Обитель» с «Мастером и Маргаритой». Андрея дезориентировала, надо думать, соловецкая бесовщина и романсовая сторона любовного треугольника (Воланд, правда, с Маргаритой не спал, в отличие от Эйхманиса). При всём, однако, уважении к Рудалёву и Булгакову вынужден отметить, что символическая линия «Обители» – сугубо христианская, в отличие от гностической у Михаила Афанасьевича. Но главное, конечно, отсутствие у Прилепина и тени фельетонности, сообщающее «Обители» иной масштаб.

Но всё, конечно, в земной и небесной России причудливо сцеплено: подлинный Воланд – Сталин (по булгаковскому гамбургскому счёту) равнодушно уничтожил Эйхманиса как демона из свиты конкурирующего Воланда – Троцкого.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.