О Галине Козловской
О Галине Козловской
Некоторые из преподавателей Ташкентской консерватории, которые учили студентов, как строить музыкальные мосты между западными музыкальными формами и восточным музыкальным содержанием, сами пытались это сделать в своих сочинениях. Самым одаренным из этих композиторов был Алексей Федорович Козловский. Я никогда не встречался с ним – он безвременно умер в 1977 году, за полгода до моего приезда в Ташкент, – но я стал близким другом его вдовы, Галины Лонгиновны Козловской, дожившей до 1991 года. За год до своей смерти, когда ей было 84 года, Галина Лонгиновна завершила книгу, которую назвала «Дни и годы одной прекрасной жизни: Воспоминания о композиторе Алексее Козловском».
Когда я впервые встретился с ней, Галине Лонгиновне исполнилось 72 года, и она страдала от множества физических немощей, настолько подрывавших ее здоровье, что когда я уехал из Ташкента в конце 1978 года, я сомневался, что увижу ее вновь. Но она опровергла пессимистические ожидания всех своих знакомых и прожила еще тринадцать лет, в течение которых, за исключением редких визитов в больницу, никогда не покидала пышный, разросшийся сад и крохотный домик, в котором двадцать лет прожила с Алексеем Федоровичем. Она жила, совершенно не интересуясь тем Ташкентом, который заменил полумистический город ее воспоминаний, предпочитая замкнутый мир сада и домика с дорогими ей реликвиями, в котором она работала, спала, питалась и принимала гостей, ведя необычайную жизнь, заполненную воображением и памятью.
У Галины Лонгиновны никогда не было детей, но после смерти Алексея Федоровича она не осталась в полном одиночестве. Ее компаньоном был журавль по кличке Журка, который упал в обширный сад Козловских после того, как охотник отстрелил ему половину крыла, – так, по крайней мере, повествует легенда. Галина Лонгиновна страстно привязалась к этой птице, и она стала совершенно ручной. Журавль предпочитал находиться в доме, а не в саду, и часто стоял неподвижно, уставившись в экран телевизора (даже когда тот был выключен). Иногда Журка танцевал, взмахивая обрубком крыла и подпрыгивая на своих длинных, тонких ногах.
В первые годы нашего знакомства, до того, как она потеряла зрение и почти совсем слегла, Галина Лонгиновна держала у себя в доме что-то вроде салона для обожавшего ее кружка молодых ташкентских художников, музыкантов и любителей литературы. Посещение ее салона было завидной привилегией, так как его история началась в те времена, когда большинство его тогдашних завсегдатаев еще не появились на свет, и в ранние годы в нем уже бывали знаменитые деятели культуры. В особенности в годы войны, когда Ташкент стал местом эвакуации жителей Москвы и Ленинграда, Козловские радушно принимали в своем доме также приехавших собратьев по искусству. Частыми гостями были Анна Ахматова и Алексей Толстой. Композитор Максимилиан Штейнберг и его жена Надежда – дочь Римского-Корсакова – часто присоединялись к Козловским по вечерам для импровизированных домашних концертов. Среди эвакуированных была близкая подруга молодости Галины Лонгиновны, Женя (Евгения Владимировна) Пастернак, художница, первая жена Бориса Пастернака.
Салон неизменно открывался по издавна заведенному распорядку. Поздно вечером, после нескольких рюмочек водки и сытного русского ужина, приготовленного одним из сменявших друг друга добровольных помощников по дому, которые присматривали за Галиной Лонгиновной и убирали за ее журавлем, Галина Лонгиновна преображалась. Причесанная, одетая и накрашенная в довольно броском стиле дореволюционной гранд-дамы, она, казалось, волшебным образом покидала свое непрочное тело, причинявшее ей столько физических страданий, и вновь превращалась в ту дерзкую молодую женщину, которую я уже знал по фотографиям и из удивительно подробных воспоминаний, которыми она делилась во время этих приемов, продолжавшихся до глубокой ночи.
Галина Лонгиновна Герус родилась в 1906 году в Краснодаре. «В Краснодаре я родилась по случаю, – вспоминала она. – Мой отец был заключен в тюрьму за свое участие в революции 1905 года, и моя мать поехала в Краснодар, чтобы быть рядом с ним. Когда к власти пришла II Государственная дума[250], папа был избран депутатом, всё еще находясь в заключении. Избиратели Кубани, выбравшие его депутатом, вынесли его на руках из тюрьмы прямо к железнодорожному вокзалу и отправили его в Петербург».
«Папа – его звали Лонгин Федорович Герус – заседал в Думе, но он не был слишком тактичным человеком. Однажды он пришел в расположение Преображенского полка и якобы начал там призывать к вооруженному восстанию. Я не думаю, что он сделал именно это, но он произнес какие-то революционные слова, которые остались без ответа. Его обвинили в заговоре с целью свержения правительства, и ему пришлось бежать в Финляндию, даже не успев попрощаться с моей матерью. Какое-то время спустя он узнал, что его заочно приговорили к двадцати пяти годам каторги в Сибири. Несмотря на приговор, он пробрался обратно в Россию, чтобы попрощаться с моей матерью. Его путь лежал по рекам и озерам севернее Дона, а затем вниз по Дону до Ростова [в родительский дом, где в это время находилась его жена с дочерью – примеч. ред.]. Он провел неделю в Ростове, а затем пересек южную границу России и отправился через Бессарабию в Австрию и, наконец, в Америку».
«Мы с мамой отправились в Америку позже. Мы отплыли из Антверпена в Нью-Йорк, а оттуда поехали в Чикаго, чтобы встретиться с папой. В Чикаго мы провели четыре года, а затем папа решил отправиться в штат Юта, чтобы организовать там сельскохозяйственную коммуну. Он собрал некоторое количество русских эмигрантов – не интеллектуалов, а рабочих и бывших крестьян – и они купили огромный земельный участок в месте, называемом Парк Валли близ Большого соленого озера. На этой земле не было никаких построек, и мы жили в палатках».
«Ежедневно я отправлялась пешком за семь километров в сельскую школу и по дороге встречала местных фермеров. Один из них подарил мне поросенка, хрюшку. Я назвала ее Пегги, и мы с ней очень подружились. У других мальчиков и девочек были пони или лошади, а у меня была Пегги. На нашей земле не было никакого орошения, и три года стояла такая засуха, что ничего нельзя было вырастить. Мы питались в основном консервами. Еда была однообразной, и рабочие начали спрашивать, зачем мне нужна ручная свинья, когда на самом деле это просто свинья, а им хотелось свинины. Однажды, когда я была в школе, они зарезали Пегги. Когда я вернулась домой, на столе были свиные отбивные. Я никогда не могла забыть Пегги и этих ужасных рабочих. Именно тогда я впервые очень глубоко почувствовала биологическую ненависть плебеев к интеллигентам. Это было очень четкое особое чувство, с которым они относились к моим родителям. Мои родители были одно, а они были нечто совсем другое. И это всё кончилось саморазрушением коммуны. Все разбежались, кроме моих родителей, и моему отцу пришлось зарабатывать на жизнь, вспахивая на своем тракторе поля других фермеров».
«После Февральской революции 1917 года, когда мне было 12 лет, Временное правительство прислало папе билет, чтобы он мог вернуться в Россию. Когда произошла революция, мы жили в Солт-Лейк-Сити. Папу поздравляли в газетах; он давал интервью, писал статьи и выступал с речами. Мы сели на поезд до Сан-Франциско и оттуда отправились пароходом в Японию и затем во Владивосток. Папа отправился в Петроград, а мы с мамой вернулись в Ростов к моей бабушке. Чтобы добраться туда на поезде, потребовался месяц».
Несмотря на революционную деятельность и партийные связи отца, Галина Лонгиновна на всю жизнь сохранила антипатию к советской политике, к тому, что она называла мещанством социалистической культуры, к безвкусию нового советского человека в том, что касалось искусства, музыки и литературы. «Я люблю аристократов и крестьян», – с гордостью однажды сказала она мне с легким провинциальным акцентом на своем американском английском, который она помнила с детства, хотя не разговаривала на нем семьдесят лет. Алексей Федорович Козловский, заверила она меня, разделял эти ее чувства.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.