Часть вторая (1897–1900)
Часть вторая (1897–1900)
Студент Московского университета
Итак, с осени 1897 года я – студент Императорского Московского университета физико-математического факультета первого курса математического отделения.
В отличие от нынешних студентов у нас имелась форма. На занятия надевался двубортный сюртук тёмно-зелёного, почти чёрного сукна с сине-голубым воротником или серая рабочая тужурка с голубыми петлицами. В торжественные дни и для балов полагалась другая форма – однобортный мундир с шитым золотым воротником (этого одеяния у меня не было). Летом студенты носили белый двубортный китель. Его я купил себе, кажется, в день последнего экзамена зрелости. За обедом, который мама устраивала по случаю нашего окончания гимназии, и на котором присутствовали мои ближайшие товарищи, я сидел уже в новом студенческом кителе.
Верхнее студенческое платье состояло из летнего пальто такого же цвета, что и сюртук. Зимой – то же самое пальто, только с барашковым воротником. Полагалась и так называемая «николаевская шинель» – учреждение серого сукна, громоздкое, с большой пелериной, а зимой – с бобровым воротником. Надевалась она внакидку, как дамская ротонда, или на один рукав. Мама, любившая меня баловать и наряжать, потребовала, чтобы я сшил себе такую шинель, уверяя, что она необходима в холодное время. На самом же деле теплее, чем в обычном зимнем пальто, в ней не было, так как она торчала во все стороны и отовсюду поддувало. Надевать же её в оба рукава и подпоясываться за неимением застёжек не разрешалось. На всех без исключения студенческих одеждах сверкали золотые пуговицы с государственными гербами. А при сюртуке и мундире надевалась шпага. Такая форма была введена после принятия устава 1884 года. Ранее студенты единой формы не имели.
Вводя единую студенческую форму, министерство, по-видимому, полагало, что если студенты будут в неё одеты, то легче станет бороться со студенческими беспорядками, которые возникали по разным политическим и внутриуниверситетским поводам. Вряд ли эта мера оправдала себя. С раннего детства я был свидетелем многих студенческих беспорядков. Об одном хочется вспомнить особо.
Инцидент с инспектором Брызгаловым
Событие это произошло в начале 90-х годов{109}, когда я был молоденьким гимназистом. Инспектором студентов в то время являлся Брызгалов. В отличие от многих своих коллег он был близок с тайной полицией. Его агенты, доносившие о всех разговорах и настроениях, имелись и в самой студенческой среде. Вероятно, к неугодным студентам Брызгалов применял и соответствующие меры воздействия. Во всяком случае его сыскная деятельность не была секретом ни для студентов, ни для преподавателей университета. Но наступил день, когда студенты решили выжить Брызгалова, дав ему публично пощёчину{110}. Исполнителя смелого замысла выбрал жребий. А осуществить задуманное предполагалось на студенческом концерте в Колонном зале Благородного собрания (так назывался прежде Дом Союзов).
Мы сидели на хорах почти над эстрадой, и нам хорошо был виден первый ряд партера, где среди прочих гостей находился и попечитель учебного округа граф Капнист. И вдруг во время выступления мы слышим – точно кто ударил в ладоши. Брызгалов, прикрывши щёку рукой, тут же встал и быстрым шагом прошёл по среднему проходу партера, наклонился к Капнисту и что-то ему сказал. Они оба покинули зал.
Оказалось, что студент, которому выпал жребий, намазав предварительно руку сажей, так сильно ударил Брызгалова по щеке, что звук услышали во всём зале. На лице инспектора остался отчётливый сажевый отпечаток. Смельчака (к сожалению, забыл его фамилию{111}) здесь же арестовали агенты Брызгалова. Однако шума особенного тогда не произошло, и концерт закончился благополучно.
Наутро студенты собрались во дворе старого университета и в знак протеста против ареста товарища объявили забастовку. Ворота на Никитскую сейчас же заперли (мне они хорошо были видны из окна передней нашей квартиры) и никого на улицу не выпускали, а со стороны улицы стояли полиция и казаки. Около самих ворот находился маленький дом смотрителя университета[1], и у его подъезда лежала поленница отличных дров. После неудачной попытки отворить ворота студенты поняли, что попали в ловушку, и в полицию и казаков полетели поленья. Ощутимого вреда они, конечно, никому не причинили, тем не менее, вся поленница была выброшена на улицу.
Студенческие беспорядки, однако, продолжались недолго. Среди забастовщиков начались аресты. А студента, который дал инспектору пощёчину, отдали в солдаты. И всё же цели своей студенты добились – Брызгалову пришлось выйти в отставку. Вероятно, он нашёл работу по тайной полиции или по другой подходящей для него должности.
Все эти события относятся к тем временам, когда студенческую жизнь я наблюдал из окна нашей квартире, а разговоры о ней слышал из бесед старших. Но и в мою студенческую пору беспорядки в среде учащейся молодёжи не затихали, приобретая иногда более резкие формы.
Должность инспектора студентов, несмотря на студенческие волнения, оставалась в штатном реестре университета. В 1897 году, когда я поступил в университет, инспектором был очень хороший человек – физик Давыдовский, позже профессор Высших женских курсов (затем II Государственного университета). Перед началом занятий все новые студенты должны были представляться инспектору. Самая процедура представления проходила весьма торжественно. Являться полагалось в форменном сюртуке и непременно при шпаге. Но так как далеко не все студенты имели собственную шпагу, то служитель, стоя у кабинета инспектора, предлагал её нуждающимся напрокат за 10 копеек.
Приведя себя в должный вид, студенты по одному заходили в кабинет, приближались к стоявшему возле письменного стола Давыдовскому и рекомендовались, называя фамилию и факультет. Инспектор брал со стола экземпляр
«Правил для студентов» и, передавая его студенту, говорил: «Прошу прочесть и исполнять». Так, по крайней мере, происходило представление моё и моих ближайших товарищей.
Мои учителя и наставники – профессора Московского университета
Первыми моими профессорами были люди, разные по характеру, привычкам и наклонностям, но, безусловно, одарённые учёные, чьи научные труды были широко известны не только на родине, но и за границей. Отдельные эпизоды, касающиеся жизни и деятельности этих неординарных личностей, свежи в моей памяти до сих пор.
Деканом физико-математического факультета был Николай Васильевич Бугаев – ученик моего деда Николая Ефимовича. На первом курсе Николай Васильевич читал введение в анализ и начала дифференциального исчисления; первые три его лекции заключались лишь в том, что он по своей напечатанной брошюре читал нам вслух историческое введение. Это производило странное впечатление, тем более что он держал брошюру не на столе, а за его краем, словно бы хотел скрыть от слушателей, что он читает по печатному. И в дальнейшем его лекции проходили довольно своеобразно. Так, он всегда сидел на стуле и сам на доске ничего не писал – лишь диктовал, а один из студентов записывал сказанное на доске. Причём записывал всегда один и тот же студент, которому за это заранее был обеспечен зачёт. На нашем курсе эту обязанность выполнял наш гимназический товарищ Аркадий Иванович Беляев.
Бугаев в лекциях часто ссылался на своего учителя – Н. Е. Зёрнова{112}, что мне, конечно, было приятно, и дифференциальное исчисление читал, весьма заметно приближаясь к тексту моего деда, изданному в 1842 году{113} (экземпляр этого курса у меня сохранился).
Умный и добрейший человек, крупный учёный, Бугаев обладал вместе с тем многими странностями как в поведении, так и в характере. Например, он постоянно красил свои волосы или, лучше сказать, остатки волос. В понедельник он приходил в университет всегда свежевыкрашенным, причём со следами краски на шее и на руках. К концу недели краска (по-видимому, плохая) выцветала и зеленела. И ему снова приходилось краситься.
Николай Васильевич был женат на очень красивой женщине{114}, которой, как рассказывали, в молодости очень гордился, и часто спрашивал у своих знакомых: «Как вам понравилась моя жена?».
Сын его Андрей впоследствии сделался известным писателем. Его произведения выходили под псевдонимом Андрей Белый. В мою пору Андрей Бугаев{115} был студентом естественного отделения физико-математического факультета на один курс моложе меня. Я нередко встречал его в семье профессора Стороженко. Тогда он уже начинал писать в декадентском стиле и очень этим рисовался, особенно перед барышнями. Позже Андрей Белый описал свои студенческие годы, своих учителей и товарищей отца в книге «На рубеже столетий»{116}. Книга очень интересная, но написана не без пристрастия. Профессор Цераский, например, представлен там каким-то грубияном, а милейший, правда чудаковатый И. А. Каблуков – каким-то шутом. На Цераского А. Белый был в обиде за его отрицательное отношение к своим литературным выступлениям.
Однако, несмотря на некоторую чудаковатость Николая Васильевича, студенты относились к нему с большим уважением, ценя его и как крупного учёного, и как своего учителя, и как просто хорошего человека.
Зачёт по началам дифференциального исчисления был первым крупным испытанием, который я держал в университете в конце первого семестра. Необходимо было представить тетрадь с 50 решёнными задачами и ещё одну решить непосредственно на самом зачёте. Занимались мы вдвоём с Мишей Полозовым. Аккуратно перерешали все задачи и с некоторым волнением отправились на зачёт, который принимал сам Бугаев.
Благополучно сдав зачёт, я вышел из аудитории и чуть ли не столкнулся в дверях с каким-то лохматым студентом. Он тут же спросил меня: «Коллега! (так было принято обращаться в студенческой среде друг к другу.) Вы зачёт сдали?». Я с неподдельной гордостью ответил, что сдал. Лохматый студент без дальнейших разговоров и каких-либо объяснений вырвал у меня из рук тетрадь с решёнными задачами, оторвал обложку с моей фамилией и зашел в аудиторию, где принимались зачёты.
Умер Н. В. Бугаев скоропостижно весной 1903 года{117}. Накануне смерти он подписал как декан диплом своему сыну.
Другой математик, Василий Яковлевич Цингер, ученик профессора Брашмана и ровесник Бугаева, читал теорию детерминантов и аналитическую геометрию в пространстве. Это был старик очень высокого роста с большой седой бородой и лысиной до затылочного бугра. Когда он входил в аудиторию, то по ней сразу же распространялся сигарный дух. Вне аудитории он, кажется, не выпускал сигару изо рта.
Лекции Василий Яковлевич читал хорошо, но мало обращал внимания на аудиторию. Очевидно, элементарные курсы читать ему было совсем не интересно.
Один из его сыновей был профессором (кажется, ботаники) в Киевском университете{118}, другой, которого я близко знал и очень любил, Александр Васильевич – физиком и достаточно известным педагогом{119}. Он преподавал в Коммерческом институте (теперь Плехановский институт), в строительстве которого принимал деятельное участие.
Василий Яковлевич являлся ещё и страстным любителем ботаники. Его книга «Флора средней России»{120} среди знатоков считалась классической.
Самым популярным профессором из преподававших на первом курсе был Болеслав Корнелиевич Млодзеевский – сын профессора-медика, терапевта, который также работал в Московском университете{121}. Он читал аналитическую геометрию на плоскости и высшую алгебру, и каждая его лекция заканчивалась под аплодисменты аудитории. Свои лекции Млодзеевский преподносил необыкновенно картинно и на профессорской кафедре держался как хороший актёр. Первокурсникам это нравилось. Когда он говорил, что точка удаляется при известных условиях в бесконечность, показывая при этом в левый угол аудитории, то и в самом деле казалось, что точка уносится куда-то и бесконечность становилась вполне реальной.
Большим успехом у студентов пользовался и Александр Николаевич Реформатский, тогда ещё приват-доцент кафедры химии. Он читал нам необязательный курс неорганической химии – «Периодическая система химических элементов». Александр Николаевич был действительно блестящим лектором, и его аудитория всегда наполнялась до отказа; закончив лекцию, он сходил с кафедры под наши бурные аплодисменты.
Много лет спустя, выступая в Доме учёных{122}, Реформатский рассказывал, как он сам готовился к каждой новой лекции. Сначала, по его словам, он прочитывал текст лекции дома перед зеркалом, затем повторял то же самое, сажая перед собой свою прислугу. Думаю, что здесь Александр Николаевич немного прибавил, в особенности с прислугой. Но то, что он тщательно готовился к каждой лекции – и не только в смысле содержания, но и в способе произнесения, – это несомненно. Когда мне самому предстояло впервые выступать на уроке в гимназии Н. П. Щепотьевой в качестве преподавателя физики, я, не зная ещё, как Реформатский готовился к своим лекциям, проделал приблизительно то же самое. Выучив урок наизусть, я затем репетировал его в Дубне на балконе дома перед воображаемыми ученицами. Зато никто из них на уроке не мог заподозрить во мне начинающего преподавателя.
Историю математики нам читал приват-доцент Бобынин. Говорят, он был большим специалистом в своей области, тем не менее лекции его были скучны и посещались студентами мало{123}.
Лекции по общему курсу физики мы слушали у Николая Алексеевича Умова. Его первая вступительная лекция произвела ошеломляющее впечатление. Курс читался всему факультету – одновременно математическому и естественному отделениям в большой физической аудитории. На первую лекцию собралось человек 700; математиков было 300 с лишним, остальные – естественники. Она была перегружена большим количеством самых сложных опытов, за которыми самое содержание нам показалось непонятным.
Николай Алексеевич, старик с большой седой кудрявой шевелюрой, говорил торжественно, несколько высокопарно, как того требовала высокая философия науки, но для нас, не привыкших к такой обстановке и не искушённых в философии, всё это было мало понятно. С вступительной лекции мы вышли с каким-то туманом в голове, не отдавая себе отчета, что к чему. И только спустя несколько лет, когда я сам уже стал преподавать, я задним числом осознал, что именно хотел рассказать нам Николай Алексеевич. Далее содержание лекций Умова нам было уже понятным. Иногда он рассказывал слишком подробно. Курс читался два года по 4 часа в неделю. Часто описывались старинные опыты и на экране демонстрировались приборы, при помощи которых в своё время были открыты те или иные законы. Во всяком случае, все лекции Н. А. Умова экспериментом были обставлены превосходно.
Лекционным ассистентом (по тогдашней номенклатуре – препаратором) был прекрасный экспериментатор-самоучка Иван Филиппович Усагин. Раньше он служил мальчиком в мучной лавке, любил читать. Однажды в качестве книги для чтения он взял учебник физики и страшно увлёкся им. Каким-то образом с мальчиком познакомился профессор Московского университета А. Г. Столетов и, заинтересовавшись им, стал руководить его занятиями, а потом взял его на кафедру учеником-лаборантом{124}. Из Ивана Филипповича со временем выработался превосходный экспериментатор – лекционный ассистент. Память о нём сохранилась у многих, слушавших курс физики. У него было много изобретений, касающихся эксперимента, но, как это часто случается с русскими изобретателями, они остались без дальнейшего движения. Мы с И. Ф. Усагиным ездили вместе на Всемирную выставку 1900 года в Париж и очень дружили.
На первом курсе полагалось слушать также богословие. Читал его профессор, протоиерей Николай Алексеевич Елеонский, он же являлся настоятелем университетской церкви. Человек он был хороший, но папа долгое время оставался на него в претензии за то, что тот выдал Наташе, когда она тайком от родителей собралась венчаться с С. А. Макаровым, метрическое свидетельство. Не знаю, имел ли Елеонский вообще право не выдать ей свидетельства, знал ли он, для какой надобности необходимо оно Наташе, но взаимоотношения папы с Елеонским так и остались напряжёнными. Должно быть, догадываясь о причине холодного к нему отношения Д. Н. Зёрнова, он много лет спустя, когда я собрался жениться и венчаться в университетской церкви, непременно потребовал письменного на то разрешения от отца моей невесты{125}.
Елеонский был высокообразованным, умным человеком, и малопонятно, как он соглашался с тем, что, собственно, никто лекций его не посещал, а если кто и заходил, то вовсе не для того, чтобы слушать, а исключительно для занятий собственными делами. Николай Алексеевич читал по рукописи, держа её близко перед глазами, так как был сильно близорук, и совершенно не интересовался, слушает его кто-нибудь или нет. Младший служитель инспекции – «педель» должен был отмечать присутствующих на лекции, но относился к этому весьма своеобразно. Когда он долго не получал «на чай», то подходил ко мне и говорил: «Владимир Дмитриевич, я вас сегодня на лекции по богословию записал», – за что и получал двугривенный.
Первые экзамены
Занимались мы вдвоём с Полозовым. Учиться было легко. В осеннем семестре ничем, что имеет хоть какое-нибудь отношение к университетской учёбе, мы дома не занимались. Мы лишь ходили слушать лекции, по математике – записывали, хотя этого можно было и не делать, так как все курсы издавались компанией студентов литографским способом, а теория детерминантов – даже типографским. В таких условиях приготовиться к зачёту было не трудно. Мы начали усиленно заниматься только в весеннем полугодии, с приближением экзаменов.
Готовились мы к экзаменам в пустой квартире в Шереметевском переулке, куда наша семья окончательно переехала летом 1898 года и где прожила до лета 1907 года. Приготовились мы довольно прилично. Только на письменном экзамене по высшей алгебре у меня чуть было не получилась неприятность. Надо было составлять какие-то комбинации из коэффициентов в великом множестве. Но в частных случаях дело упрощается, и об этом можно догадаться, исследуя уравнение.
Млодзеевский, придя в аудиторию на экзамен, сделал вид, будто здесь, на месте, придумывает задачу. Взял кусок мела и, сказав: «Ну, хотя бы так», – написал на доске условие. Конечно, задача была придумана им заранее. Я сейчас же принялся составлять комбинации, исписал уже порядочно бумаги. И тут Рафаил Соловьёв, наш гимназический товарищ, сильный, способный математик, проходя мимо меня с законченной работой и заглянувши ко мне в тетрадь, посоветовал: «Ты так до завтра прорешаешь! Исследуй-ка уравнение – половина корней превращается в нули, а половина имеют одинаковые значения». Я спохватился и, посмотрев, действительно убедился, что вся моя работа сделана напрасно. Дальше я допустил глупость – пожалел свою работу и, отчеркнувши уже написанное, тут же приписал: «вследствие того, что уравнение имеет такие-то особенности, можно убедиться в том…» и так далее. Написал и всё подал Млодзеевскому.
На устном экзамене отвечал я прилично и на вопрос Млодзеевского, почему у меня такая письменная работа, объяснил, как было дело. Я никогда не любил выдумывать и всегда старался говорить именно то, что имело место в действительности. В результате за письменную работу, а заодно и за устный ответ, я получил «удовлетворителъно». Остальные же отметки у меня были «весьма».
По физике меня экзаменовал П. В. Преображенский. Отвечал я на вопрос о колебании маятника. Химию я знал, собственно, плохо, но мне попался очень удачный билет – «бензольное кольцо», и я хорошо отвечал А. Н. Реформатскому.
Экзамен по богословию был совершенной проформой. Елеонский один экзаменовал всех студентов, переходивших на второй курс, а всего на четырех факультетах их было, наверное, не меньше двух тысяч. Экзаменующиеся стояли в очереди, как теперь за продуктами, и каждый прочитывал две-три странички из отпечатанного типографским способом курса. Вопросов Елеонский не задавал, а лишь спрашивал: «Что вы приготовили?». И студент отвечал именно то, что только что, перед тем как зайти в аудиторию на экзамен, прочитал в коридоре. Все без исключения получали «весьма удовлетворительно».
Студенческий оркестр
Я продолжал заниматься у К. А. Кламрота и играл большие и технически трудные вещи. Проходил с Карлом Антоновичем концерты Вьётана, первый второй и четвёртый концерт Бруха. Из пьес играл полонез Венявского, сонату Тартини, Fantaisie Caprice Вьётана и другие. Конечно, я освоил перечисленные произведения не за один 1898 год. Кламрот окончательно уехал из России только в 1900 году, и я до его отъезда брал у него уроки.
В этом 1897/98 году восстановился студенческий оркестр, дирижёром его пригласили А. А. Литвинова – он был скрипачом и играл в первых скрипках в оркестре Большого театра, но переходил на дирижёрскую работу и дирижировал оркестром Общества любителей оркестровой, вокальной и камерной музыки{126}. Я стал играть в обоих этих оркестрах.
В студенческом оркестре я был концертмейстером первых скрипок. Мы сразу начали готовить концертную программу: проходили первую симфонию Бетховена и марш Мендельсона. Мне предстояло играть solo. И впервые – в сопровождении оркестра. Карл Антонович очень интересовался моим выступлением. Он выбрал для этого «Fantaisie Caprice» Вьётана, сам достал партитуру и партии для оркестра. Вещь эта по технике виртуозная, но шла она у меня хорошо, и всё же я сильно волновался.
Концерт проходил в зале Охотничьего клуба – это был прекрасный зал в доме Шереметева на Воздвиженке, теперь там Кремлёвская больница{127}, а прежде помещалась Московская городская дума. Сцена в зале была вполне оборудована – на ней Художественный театр ставил свои первые спектакли: «Потонувший колокол», «Уриэль Акоста», «Бесприданницу». В этом же году Художественный театр выступал в театре Эрмитаж в Каретном ряду{128}. Из первых его постановок я видел в Охотничьем клубе «Потонувший колокол» и «Бесприданницу». «Потонувший колокол» произвёл на меня особенно потрясающее впечатление.
Наш студенческий оркестр давал концерт 5 марта 1898 года. Зал был полон. Сначала шла симфония, затем моё выступление. Сосед по пульту, очень способный скрипач Гриша Гадлевский, видя моё волнение, посоветовал прибегнуть к средству, к которому сам был весьма привержен. Перед концертом он говорит: «Выпей рюмку коньяку, волнение как рукой снимет». Я знал, что после вина слабеют пальцы и рассеивается внимание. Но, по-видимому, всё зависит от количества. И я решился-таки на одну рюмку. Эффект получился замечательный – я совершенно перестал волноваться. Может, это было даже внушение, которое невольно сделал мне Гадлевский. Во всяком случае, когда я вышел и публика встретила меня аплодисментами, что в старые времена вовсе не всегда бывало, мне даже было немножко смешно видеть мою маму, сидевшую в первом ряду красную как маков цвет от волнения. Руки у меня были совершенно нормальны и сухи, и я без всякого волнения сыграл свой трудный номер. Публика мне долго аплодировала, и я исполнил ещё две вещи на bis. Концерт вообще прошёл весьма удачно.
После концерта оркестранты отправились ужинать в ресторан «Континенталь» (где теперь кинотеатр «Восток» – на углу Театральной площади и Охотного ряда), но я сначала отнёс домой свой инструмент. Мама тоже устроила угощение. На столе стояла корзина с роскошными цветами (они были посажены в землю и потом долго держались). Я спросил, кто принёс такие чудесные цветы. Но мама сказала, что принесший хочет, чтобы я сам догадался. Я принялся размышлять, мама мне уже подарила за выступление золотое кольцо с бриллиантом, значит, это была не она. По счастью, я догадался, что цветы, верно, купила Софья Петровна Рубцова, которая продолжала жить у нас и очень меня любила. Она осталась весьма довольной.
Дома я задержался, а когда уже поздно явился в «Континенталь», то в отдельном кабинете застал компанию моих товарищей по оркестру. Выпили за моё здоровье как солиста и концертмейстера, я посидел с ними немного и отправился домой, а они шумели до утра.
Гадлевский был из Бессарабии. Бессарабы жили в номерах Фальц-Фейна{129} – это была развесёлая компания. Кутили они обычно в ресторанчике «Лаворно» в Кузнецком переулке{130}. Однажды, выйдя из «Лаворно» уже ночью, они пошли гулять по Тверской и, остановившись около булочной Филиппова, начали что-то шуметь, в результате студент Арионеско разбил стеклянную вывеску между окнами магазина. Его забрали в участок, но когда Филиппов узнал, что разбивший вывеску является студентом, попросил полицию его отпустить. Так и сделали. Вообще, к студентам москвичи относились очень хорошо и многое им прощали.
Общество любителей оркестровой, вокальной и камерной музыки
Участие в Обществе любителей оркестровой, вокальной и камерной музыки было тоже интересно. Общество это было организовано семьёй Алексеевых (один из братьев, Константин Сергеевич Станиславский, стал основателем Художественного театра). Они же главным образом предоставляли и средства для содержания оркестра. Например, дирижёру оркестра Литвинову, не получавшему постоянного жалованья, на одном из концертов вручили ларец, наполненный золотыми монетами. Было в том ларце тысячи три. Конечно, подношение было сделано Алексеевыми.
На репетиции оркестр собирался раз в неделю, кажется, по средам, вечером в помещении третьей мужской гимназии на Большой Лубянке, где теперь выстроены дома НКВД.
Готовилось очень интересное выступление – оперные отрывки, причём вокальные партии исполнялись ученицами и учениками М. Н. Климентовой-Муромцевой, когда-то довольно известной певицы на сцене Большого театра. Её муж Сергей Андреевич Муромцев, впоследствии председатель первой Государственной Думы, крупный адвокат, профессор Московского университета, был братом Ольги Андреевны Рахмановой, матери моих друзей. Среди учеников Марии Николаевны Климентовой-Муромцевой были очень хорошие: Е. Н. Хренникова – лирическое сопрано (позже она была принята в Большой театр и имела успех, но на сцене оставалась не особенно долго), О. П. Мельгунова, обладавшая большим контральто; из более давних учеников – П. С. Оленин, который также пел на московской сцене. Помню Колю Миронова, баритон, Наташу Арцыбашеву, О. Ф. Перлову, Ф. С. Канцель.
И вот М. Н. Климентова затеяла нечто вроде экзаменационного спектакля своих воспитанников, а для оркестровой партии пригласила наш оркестр. Были поставлены: маленькая двухактная опера Рейнеке «Губернатор и Тура», один акт из оперы Кюи «Вильям Ратклиф», в котором участвовали Хренникова и Оленин, и сцена у монастыря из «Жизни за царя» Глинки – партию Вани пела Мельгунова. Пела она очень хорошо, её мощный голос звучал как колокол, и в конце арии Вани, которую Мельгунова заканчивала, стоя на коленях, публика начала аплодировать. Мельгунова растерялась и, не вставая с колен, поклонилась в сторону публики. Её долго этим дразнили. Кажется, поклон по режиссёрской ремарке действительно полагался, но не в сторону публики.
Театр был полон зрителями. Конечно, большую роль в этом сыграла сама Мария Николаевна, имевшая большие знакомства, да и участники представления тоже привлекли своих знакомых, во всяком случае, такой спектакль в те времена в Москве был событием и многие им интересовались. А нам было весьма забавно проводить последние репетиции и самый спектакль в Большом театре, за пультами которого сидели настоящие артисты, чьи имена были широко известны музыкальной Москве.
Путешествие на Кавказ
После окончания гимназии я стал получать от папы ежемесячно на карманные расходы по 20 рублей. И вот с моими друзьями – Юрой Померанцевым, Колей Недёшевым и Лёней Прозоровым – мы затеяли скопить к лету 1898 года по 150 рублей на путешествие по Кавказу. Я каждый месяц откладывал по 15 рублей и к лету имел полные 150 целковых. Необходимые суммы скопили и мои друзья. Мы решили сделать такой круг: Москва, Нижний Новгород, далее по Волге до Астрахани, по Каспийскому морю до Порт-Петровска (ныне Махачкала), по железной дороге до Владикавказа, затем на лошадях по Военно-Грузинской дороге до Тифлиса, а оттуда по железной дороге в Боржом, Кутаис и Батум; от Батума по Чёрному морю до Ялты, потом до Севастополя на лошадях через Байдарские ворота и уже из Севастополя по железной дороге прямо в Москву.
Маршрут был предложен мной; я по нему уже ездил, за исключением части пути – от Самары на Астрахань и от Порт-Петровска до Владикавказа, и знал, что путь этот исключительно привлекателен. По путеводителю я составил смету на все билеты, выделил некоторый запас на экскурсии; выяснилось, что путешествие надо проделать за месяц. Смета была так выполнена, что приехавшему с вокзала домой Прозорову не хватило денег даже заплатить извозчику.
Отправились в путешествие мы в начале августа, а до этого Недёшев большую часть лета провёл у нас в Дубне. Летом, и не один сезон, в Дубне жил также пианист Боркус, чтобы аккомпанировать мне на фортепиано, за что он получал некоторую плату. Гостили и мои родственницы Таня и Оля Эсауловы, приезжали Померанцев, Прозоров. Мы сделали неплохую площадку для тенниса и целыми днями поочерёдно в него играли.
С Боркусом мы исполняли сонаты Бетховена, Грига, и, что мне было особенно полезно, мы играли трио, правда, без виолончели. Таким образом, я прошёл скрипичные партии почти всех классических трио. Играли мы и Аренского, и Чайковского. Однажды играем мы трио Чайковского, заключение последней части представляет конец «Великого артиста» (произведение посвящалось памяти Н. Г. Рубинштейна). Когда мы кончили эту мрачную часть с похоронным звоном, я оглянулся и увидел: в дверях стоит столяр из Каргашина Федосей Сергеевич Троицкий и плачет, приговаривая: «Очень уж вы трогательно играете». Такая похвала нашему исполнению мне навсегда запомнилась как самая наивысшая. Федосей Сергеевич всё воспринимал, конечно, непосредственно, никаких воспоминаний, связанных с музыкой, у него не могло быть.
Большого пианиста из Боркуса не вышло. Он закончил консерваторию по педагогическому классу и оказался человеком недалёким, но играть с ним было очень приятно – он любил и понимал музыку. На прощание перед его отъездом из Дубны мы сыграли с ним подряд все десять сонат Бетховена. Кажется, только в перерыве пообедали.
Приходилось мне ещё и петь – было у меня что-то вроде баритона. С Боркусом мы пели преимущественно романсы Чайковского (у меня имелось их полное собрание), а с Юрой Померанцевым, у которого, правда, никакого голоса не было, мы пели целые оперы: «Онегина», «Пиковую даму», «Фауста», «Паяцев». Певал я и Руслана, и Фарлафа, и арии из «Игоря». Такое исполнение опер никому, кроме нас самих, удовольствия доставить, конечно, не могло, но зато мы таким образом выучивали оперы от доски до доски и слушали их затем в театре с особенным наслаждением.
С Недёшевым и Померанцевым в Ольгин день, 11 июля, мы ездили в Царицыно к Муромцевым – старшая дочь М. Н. Климентовой-Муромцевой Ольга была именинница, и по этому случаю на весь день приглашались гости – это называлось в старину folle journie. Народу собралось много, в основном – ученицы Марии Николаевны.
Днём мы гуляли по чудесному Царицынскому парку, потом обедали, а вечером, на большой веранде танцевали. Ночевали мы кое-как на царицынском вокзале и с утренним поездом вернулись в Дубну.
На этот раз я впервые надел только что сшитый очень хороший белый китель. Днём, когда мы гуляли, я шёл под руку (тогда так было принято) с Ф. С. Канцель, на которой было ярко-красное платье. И вот, когда мы вернулись в дом, оказалось, что правый бок и рука у меня выпачканы чем-то красным, скорее всего – от полинявшего платья Ф. С. Канцель. Надо мной посмеялись. Китель же пришлось отдать в чистку – в красильню Цуккермана на Арбате{131}, а в ней случился пожар, и мой нарядный китель сгорел. Его я надевал только раз и больше такого наряда себе не шил – обходился кителем, купленным мне к окончанию гимназии, да и его я носил довольно редко. Моим любимым летним платьем была чесучёвая русская рубашка.
После моих именин мы всей компанией – Померанцев, Недёшев, Прозоров и я – отправились в гости к Никитиным. Они жили около Щербинки в имении графа Шереметева Астафьево, в громадном доме самого графа. Никитины были очень богатые люди, имели дом в Ржевском переулке на Поварской, где мы часто бывали. Нашими приятельницами были старшие девочки Шура и Киса – двоюродные сестры нашего товарища Котлярова. У Никитиных нас встречали всегда очень радушно, и на этот раз девочки были весьма довольны тем, что к ним приехала целая компания молодых людей. Они весь день ни на минуту не оставляли нас одних.
Среди молодёжи в наше время было гораздо больше рыцарства, и распущенности, конечно, не позволяли. Девушки держали себя строго, а мы с уважением относились к их женскому достоинству.
Ну а теперь – про путешествие.
Как и в предыдущей поездке в Финляндию, руководство и расходование денег я взял на себя. Выехали мы в Нижний Новгород, помнится, 3 августа. Весь путь по железным дорогам я рассчитал по третьему классу, а на пароходах – по второму. Поезд в Нижний Новгород приходит рано утром, и тут же на железнодорожном вокзале мы купили билеты на пароход. Выбрали пароход «Цесаревич» общества «Кавказ и Меркурий»{132}. Оно имело пароходы и на Каспийском море, так что билеты брали прямо до Порт-Петровска.
Мы поместились в четырёхместной каюте. Пассажирам второго класса, однако, не возбранялось заходить и в рубку первого класса. Там стояло пианино, и мы сейчас же его использовали. Юра стал играть, а я с его аккомпанементом петь. Эта музыка привлекла внимание всех классных пассажиров и сделала нашу компанию популярной. Все пассажиры с нами перезнакомились и очень одобряли наше выступление. В первый же день к нам подошёл пожилой человек, который ехал с взрослым сыном и рекомендовался старым дерптским студентом, он просил принять его в нашу студенческую компанию. Им оказался присяжный поверенный из Курска Розен. Мы, конечно, охотно с ним познакомились. Вечером того же дня он угощал нас, приготовив по дерптскому рецепту грог – коньяк с горячей водой, сахаром и лимоном. Напиток оказался довольно вкусным и пьяным. Розен хорошо помнил студенческие песни. Пели «Gaudeamus»{133} и «Из страны, страны далёкой»{134}. Всю дорогу по Волге (Розен ехал до Самары) мы дружили с ним.
Стояла чудесная погода, и мы целые дни проводили на палубе. По вечерам мы давали импровизированные концерты и сидели с пассажирами первого класса на балконе и в рубке. Тут мы сдружились ещё с одним присяжным поверенным – Николаем Владимировичем Поляковым, а также со студентом-электриком. Так мы всеобщими баловнями доехали до Астрахани.
Там перебрались на небольшой пароход «Константин Кавос». Теснота была ужасная. Кроме классных пассажиров на него погрузилось много рабочих, ехавших на заработки в Красноводск. Здесь же находился и груз. Среди рабочих имелось много подвыпивших. И вот, когда мы вышли в открытое море, один из них свалился в воду. Пароход тут же застопорил машину, продолжая всё же двигаться вперёд по инерции. Пока спускали шлюпку, пароход отошёл от места происшествия на такое расстояние, что среди волн я даже в бинокль не мог найти барахтающегося человека. Шлюпка с четырьмя гребцами и помощником капитана на руле быстро удалялась, все напряжённо следили за ней. И только когда она возвращалась, все облегчённо вздохнули, так как число людей на ней увеличилось на одного. Со спасённого пассажира от такой ванны хмель как рукой сняло. Но когда под общие приветствия он поднялся по трапу на палубу, то первое, что попросил, это стакан водки. Конечно, его желание сейчас же удовлетворили.
Перед вечером мы подошли к морскому пароходу и пересели на него. По сравнению с волжскими дворцами-пароходами он выглядел грязноватым, везде большая теснота, и особенного удовольствия этот переход, конечно, не доставил. Благо, что он был короткий. Рано утром мы пришли в Порт-Петровск и сейчас же взяли билеты на поезд до Владикавказа. В нём провели один день. Я нанял «коч-коляску», мы выехали часов в 12 дня и засветло доехали до Ларса. А оттуда рано утром отправились по Дарьяльскому ущелью{135}. Чтобы наилучшим образом запечатлеть его красоты, до станции Казбек большую часть пути шли пешком рядом с «коч-коляской».
Ночевали мы в той же единственной гостинице, что и в 1896 году. Наутро наметили отправиться на Девдоракский ледник{136}. А встали рано утром – всё небо покрыто низкими облаками. Мы засомневались, стоит ли совершать довольно сложную и дальнюю экскурсию. Ведь предстояло вёрст восемь ехать по шоссе обратно к Владикавказу, а потом по тропе подыматься ещё вёрст восемь. Однако было жалко расставаться с мыслью побывать на леднике.
На линейке доехали до сторожки в устье Девдоракского ущелья. Туман уже несколько приподнялся, и мы, взявши здесь в качестве проводников двух мальчиков, двинулись пешком по тропе к леднику. Вскоре мы попали в облако, и окружающие нас предметы выглядели неестественными. Вдруг на дороге мы заметили громадное животное: уж не верблюд ли? Но, подойдя вплотную, увидели – обыкновенная лошадь, к тому же совсем не крупная. Этот обман зрения я объясняю так: из-за тумана предметы, находящиеся близко от нас, мы относим на расстояние значительно большее, чем на самом деле, а угол зрения от воздушной перспективы не меняется. Таким образом, человека мы видим под большим углом зрения, но он, благодаря воздушной с туманом перспективе, кажется нам далеко отстоящим от нас. Сочетание большого угла зрения с кажущимся большим удалением предметов и создаёт впечатление сильно увеличенных размеров.
Но вот туман редеет. Над нашими головами показалось совершенно чистое голубое небо, а под нами – море облаков. По поверхности облаков медленно ползут волны и, наползая на берег ущелья, заливают его и вновь медленно отступают назад – будто очень замедленный прибой морских волн.
Отдохнув и закусив в сторожке, отправились дальше. Мы прошли по морене{137} до самого льда, но по нему идти было уже нельзя – стали попадаться большие трещины и без особых приспособлений хождение становилось небезопасным. Сидя на краю морены, мы полюбовались на могучие льды и тем же путём возвратились к сторожке, где нас ожидала наша линейка.
Нам так понравилось это восхождение, что мы на следующий день отправились на другой ледник – Чхерский, путь к которому лежит прямо от станции Казбек мимо селения Герчеты и церкви Цминда Самеба{138}. Тропы туда вообще не было. За совершенно ничтожную плату нас взялся провести старик, местный житель. По собственной инициативе он нёс ящик с фотографическим аппаратом и две наши шинели. Шли мы чудесными альпийскими лугами. Подъём оказался нетрудным, и мы вскоре вышли к могучей ледяной реке. Вершина Казбека, которая как бы царит и венчает ледяное поле, из которого выплывает эта река, была окутана облаками.
Налюбовавшись, мы отправились назад. Облака начали спускаться, и пошёл мелкий дождь. Хорошо, что взяли шинели. Сделалось так скользко, что на некоторых склонах мы садились на низкую траву и съезжали вниз точно с ледяной горки. Благодаря такому способу передвижения мы быстро добрались до Цминды Самебы и здесь наблюдали явление, которое я никогда не забуду. В метеорологической оптике оно называется «явление Гало»: облако опускалось быстрее нас, и, когда мы съехали к церкви туман оказался над нами, а солнце освещало нас сверху и мы могли видеть свои, сильно увеличенные в размерах тени на облаке, причём, вследствие дифракции, тень окружал венец радуги точно громадный круг святости, изображаемый на иконах. И что особенно удивительно, тени каждого из нас видели все, а нимб каждый наблюдал только вокруг собственной тени. Это весьма редко наблюдаемое явление исключительно красиво, и я видел его единственный раз в жизни.
Пообедавши, мы развесили свои мокрые шинели на нашей «коч-коляске» и поехали к Коби и Крестовому перевалу.
В Тифлисе мы остановились в гостинице «Франция», построенной по старинному плану. Дом в два или три этажа имеет внутренний двор, окружённый балконами этажей. Все номера гостиницы выходят на эти этажи-балконы.
Здесь мы провели дня два. Ходили в ботанический сад. Конечно, посетили и восточные кварталы, и бани Орбельяни – испробовали восточный массаж.
Из Тифлиса дневным поездом по главной линии доехали до Михайловской, пересели в боржомский поезд и к вечеру прибыли в Боржом. Остановились мы в гостинице недалеко от железнодорожной станции. Утром мы отправились в парк Минеральных вод и увидели там моих знакомых, с которыми я встречался в 1896 году. Звали одну девушку Оля Грузенберг, это была очаровательная белокурая, с голубыми глазами евреечка. Своей внешностью и милым поведением она обращала на себя внимание буквально всех, мне она очень нравилась. Потом, к сожалению, я её никогда не встречал. Слышал от кого-то, что она, кончив гимназию, сделалась учительницей в еврейской школе. Недавно мне попалась книжечка с довольно интересными рисунками пером художника Грузенберга. Она была посвящена сестре художника – Ольге Николаевне Грузенберг. Должно быть, это и есть наша Оля, ведь у неё, помнится, был младший брат.
В парке Минеральных вод к нам обратился московский студент-медик:
– Мне кажется, вы московские студенты. Я вас видел в Москве.
Мы тут же познакомились, и он взял с нас обещание, что мы вечером обязательно явимся к его родителям ужинать.
Родители студента… по национальности армяне, жители Боржома, по-видимому, были состоятельными людьми. Узнав, что я сын ректора, из уважения к моему отцу посадили меня рядом со стариком-тамадой во главе стола. Еда была чисто национальная: жирный плов, много фруктов. Первым предложили тост за здоровье ректора Московского университета, потом последовательно за здоровье отцов других гостей, затем – за матерей и за самих гостей. Мы, в свою очередь, отвечали на тост тостом, пили за здоровье хозяев и их семейных. Так что выпито было порядочно, но вино было только лёгкое, а еды много, и все были в полном порядке. Лишь поздно ночью мы возвратились в гостиницу.
На другое утро поездом мы отправились в Кутаис. Приехали к вечеру. Остановившись в гостинице, мы на другой день пошли знакомиться с городом, однако ничего примечательного не обнаружили и в тот же день выехали в Батум.
Помню, подсел к нам в вагоне старый еврей с ящиком (витринкой), в котором были разложены разные предметы – карандаши, английские булавки, стоившие копейку – две, а то и полкопейки. Были, правда, в нём и хорошие дорогие вещи, как, например, кавказский серебряный пояс, стоивший не один десяток рублей. Объяснив, что это у него «беспроигрышная» лотерея, он предложил нам испытать своё счастье.
Игра заключалась в следующем: все вещи были аккуратно разложены на дне ящика и пронумерованы. Игрок бросал шесть костей с очками, сумма которых давала ему право на получение соответствующего этому числу выигрыша. Каждое бросание костей при этом стоило 20 копеек.
Мои друзья, конечно, заинтересовались игрой и я как заведовавший общей кассой выделил им по рублёвке на брата. Лёня едва ли не с первого раза выбросил удачное число очков и выиграл солонку из белого металла. Хозяин лотереи, заметив его разочарование, предложил Лёне продать солонку обратно ему за три рубля, на что тот охотно согласился. Но затем он проиграл и эти три рубля, и свою рублёвку. Мы также лишились своих рублёвок, получив взамен какие-то копеечные вещи.
Однажды, уже в Саратове, я устраивал вечер в пользу недостаточных студентов, и у нас были тоже разные лотереи. За право бросить кости мы брали пять копеек – этого вполне было достаточно, чтобы за вечер набралось рублей 25, не меньше. В качестве вывески один из студентов на большом картоне на фоне гор нарисовал восточного вида человека, приглашавшего публику принять участие в розыгрыше лотереи. Подпись на рисунке гласила: «Кыдай кость – пытачок цына!». Но из-за того, что и изображение кавказца, и надпись выглядели карикатурно, наши студенты-кавказцы запротестовали и вывеску пришлось снять, что, конечно, резко уменьшило доход с лотереи.
Пароход «Пушкин» отходил только в следующую ночь, и целый день мы гуляли по городу и по только что посаженному приморскому бульвару. Погода была тихая, и мы, взявши лодку, вышли в открытое море и там прямо с лодки купались. Плавали мы все очень хорошо, а в море и того лучше. Вечером сидели в ресторанчике с открытой сценой и оттуда отправились на пароход. Не дожидаясь его отхода, мы легли спать, а когда проснулись, «Пушкин» был уже далеко от Батума.
В Ялте остановились в паршивенькой гостинице в восточной части города за молом. С экскурсией Горного клуба мы побывали на Ай-Петри. Туда и обратно ехали на лошадях, запряжённых в линейки. На самой вершине попали в туман, из которого сыпал дождь с крупой. Пережидали дождь в духане, ели там крымский мамлык, а знаменитого вида с Ай-Петри в этот раз так и не увидали. На обратном пути погода разгулялась, всё было мокрым от дождя, а сосновый лес, покрывающий горы, просто благоухал. Других экскурсий из Ялты мы не предпринимали. Деньги наши кончались. Программу путешествия, однако, мы выполняли в точности. Наняв коляску, мы отправились по Воронцовскому шоссе через Байдарские ворота в Севастополь. Оттуда, не задерживаясь, вечером же выехали в Москву. Случайно или нет, но только мы попали в вагон, наполненный московскими курсистками и студентами. Так что и этот последний этап нашего путешествия провели среди молодёжи, радушно принявшей нас в свою компанию.
Московские будни
Данный текст является ознакомительным фрагментом.