1965
1965
2.1
Зимний лес. Графика зимних пейзажей. Тишина и шорохи. В пять уже стемнело. Гуляли по лесу с фонариком. Небо светится каким-то внутренним светом (луна за облаками).
Вчера, слушая Д., я снова думал о своей промежуточности. Мне повезло.
Спокойствие, презрение к мелочам, и никаких уступок. Покончить с желанием нравиться. Быть собой, и только. Научиться жить без надежды.
3.1
Ночью долго не могли заснуть. Я лежал на спине и держал на груди транзистор. В его маленьком теле возникали таинственные звуки. Планета говорила и пела на разных языках.
О Маяковском (обрывки ночных мыслей). Всю жизнь он старался удержаться на волне, охотился за популярностью. Вся жизнь его была саморекламой. Сколько безвкусицы в его эстрадном юморе, в этом острословии по пустякам! Сколько сил потратил он на создание нелепого гибрида поэта и балаганного зазывалы! Сколько хороших вещей он мог бы еще написать, если бы не эти бессмысленные издержки производства!
6.1
И. Н. Пунина вернулась из Италии. Она сопровождала Ахматову. В облике И. Н. появилось что-то новое, некая «печать заграницы». Анне Андреевне вручили премию «Этна Таормина».
8.1
Приехал к П. Спит, сжавшись калачиком. На столе пустая коньячная бутылка. В мастерской холодно, сумеречно.
Написал записку: «Приходил. Привет!» И ушел.
На площади долго смотрел, как убирают снег. Страшные машины глотают его, ритмично двигая чудовищными челюстями.
9.1
И все же Россию всегда спасали ее пространства, ее морозы и бездорожье.
Кутузов все понимал, но Наполеона победил не он.
Гитлер поздно начал. Если бы он начал в мае, неизвестно, чем бы это кончилось.
15.1
Р. спросил у Н. – не спивается ли Алексеев?
– Вроде бы еще нет, – ответила Н.
Я редко прихожу в редакцию к Р. Но каждый раз немного выпивши. В трезвом виде мне почему-то не хочется идти в редакцию.
19.1
Написаны горы книг, где авторы, побуждаемые добрыми намерениями, говорят полуправду. Романы, стихи, книги об искусстве, об истории и т. п. Выработалась своеобразная манера, некое подобие эзопова языка. Потрачена масса времени, сил, изобретательности на эту иносказательность и недосказанность. У Бурова, например, длиннейшие и эффектнейшие рассуждения о вреде академизма, о его мертвенности, нелепости и антихудожественности. И будто бы даже конструктивизм тут виновен – слишком-де был современен! А дело выеденного яйца не стоит. Правду можно было сказать в одной фразе. Для полуправды потребовалось написать книгу.
20.1
Мир Академии художеств. Академические коридоры. Академические лестницы. Академические уборные и изразцовые печи с вазами по углам. Бородатые парни в свитерах. Девушки в черных чулках – курят. Не просто современные, но индивидуально современные – у каждой есть во внешности нечто специально изобретенное: необычно подстриженная челка, яркий шарф на плечах, особый цвет губной помады…
В академии экзамены. Студенты томятся в коридорах у дверей аудиторий, судорожно листают книги. По углам плачут в промокшие платочки провалившиеся студентки.
Кафе в подвальчике напротив моста Шмидта. Окно на уровне земли. Видны животы проходящих машин. Интересно смотреть; как автобусы взбираются на горб моста и исчезают за ним, будто проваливаются в преисподнюю.
22.1
Первый раз приснилась Сюзи. Она замужем за военным. Остепенилась. У нее мальчик лет четырех, кудрявый, светловолосый, голубоглазый.
Стихи должны быть такими же голыми, как нынешняя архитектура. Конструкция их должна четко читаться. И никаких украшений. Поэзия мысли плюс поэзия рациональной конструкции, и все.
25.1
Новые стихи Евтушенко в «Знамени». Ужасно длинные. Главная тема – самобичевание.
27.1
Искусство всегда страдало от персонификации. Прекрасная вещь, созданная неизвестным, ценится меньше, чем неудача, подписанная знаменитостью. Картины «неизвестных авторов» заполняют провинциальные музеи. Но среди них попадаются шедевры.
29.1
«Проблема дураков» становится актуальной. Сытый, но не слишком умный молодой человек бесится – в утонченно-интеллектуальном веке ему предоставлена роль статиста, это его раздражает, он рвется на передний план и бьет посуду.
Пропасть между интеллектуалами и массой будет все расширяться. Кто знает, чем это кончится?
Атеизм – признак старости человечества. Все крупнейшие деяния людей в той или иной степени связаны с религиозным чувством. Древнеегипетская живопись, готическая архитектура, крестовые походы, французская революция, русский раскол – великое искусство, блистательные войны, страстная самоотверженность.
Скепсис бесплоден.
Атеизм толпы ужасен. Но какого бога можно ей предложить? Мао Цзэдуна? Рядом с Христом и Магометом он как-то не смотрится.
Фанатизм толпы тоже ужасен. Китайцы дичают на глазах.
2.2
Временами я наполняюсь отвращением, как ведро – помоями, отвращением к своей комнате, к книгам на полке, к культуре, к истории, к будущему, к людям и к самому себе. Помои надо вынести, надо выплеснуть их в помойную яму, но мне противно браться за поганое ведро, и оно долго стоит и смердит.
Но временами же встречаешь на улице девушку лет восемнадцати в скромненьком пальтишке с дешевеньким мехом. Стоит она у витрины и разглядывает какой-нибудь лифчик с кружевами. В лице у нее такой интерес, такое увлечение, что становится завидно и удивительно, становится ясно, что все можно начать сначала, с лифчика – еще не поздно.
Эрмитаж.
Две девочки лет по пятнадцати в зале Ван Дейка.
– Смотри – что больше всего освещено на портрете?
– Лицо.
– Вот именно!
Группа иностранцев неизвестной национальности фотографируется на лестнице Кленце. Вспышка магния – и пошли дальше.
Плодовитость Рубенса удручает.
«Снятие с креста». У Магдалины роскошные золотые волосы, изумительное атласное платье. А на тухлого, синего спасителя и глядеть не хочется.
С равным успехом Рубенс мог писать одни натюрморты. С его полотен стекает жир, они пропитаны сытым самодовольством. Наверное, он любил поесть. Впрочем, он был человек светский и сдерживался на людях. Это было для него сущим мучением. Дома он выгонял слугу, запирался и жрал в свое удовольствие – свинину, курятину, куропаток, рыбу, омаров, зайцев – все то, что рисовал Снейдерс.
Якоб Дюк – «Веселое общество». Кукольные фигурки в нелепых позах, и в углу, на краю стола, изумительный крошечный натюрморт: бокал из толстого дымчатого хрусталя на белой смятой салфетке.
Снейдерс сделал натюрморт монументальным. «Малые голландцы» были скромнее и простодушнее. С каким наслаждением, высунув язык, время от времени прищуриваясь и откидываясь назад, художник выписывал тонюсенькой кисточкой муху, ползущую по румяному яблоку! Муха изображена в натуральную величину. На ее крылышках видны все прожилки, на лапках заметны ворсинки. Если взять лупу, можно, наверное, разглядеть и другие подробности. После египетских рельефов это кажется детским баловством или шизофренией – манией натурализма.
В пейзаже голландский натурализм оказывается несостоятельным. Живописцы вырисовывали на деревьях все листики, но деревья получались не живые – условные. Нам эта условность нравится, голландцев же она, наверное, не удовлетворяла, но они боялись обобщений и упорно рисовали листики. Живыми деревья стали только у Коро.
У Строцци («Исцеление Товита») ангел рыжий и краснощекий, а крылья у него белые, как положено. Было бы здорово, если бы Строцци сделал ангелу рябенькие крылья, веснушчатые.
Истинно религиозным было искусство Средневековья. В живописи зрелого Ренессанса более или менее натурально одетые актеры разыгрывают сцены из священного писания. Актеры очень красивы, они великолепно держатся, у них прекрасная мимика, но смысл спектакля часто ускользает от зрителя.
«Похищение Европы» Альбани. Бык на вид очень благовоспитанный, морда у него добрая и безобидная. Никого он, конечно, не похищал. Европа сама взобралась к нему на спину – захотелось ей прокатиться. Она удобно устроилась, выставив голые коленки ровно на столько, на сколько нужно.
У Кантарини мадонна совсем простушка. А младенец породистый и очень важный. Царственным отрепетированным жестом он благословляет святого Франциска.
Святая Екатерина и святая Цецилия Карло Долчи – пикантные томные красотки с темными кругами под глазами и волнительными завитками русых волос на висках. Пальчики у них точеные, выхоленные.
Гарофало – «Брак в Кане Галилейской». На переднем плане на полу сидит ангелочек и угощает грушей пса. Пес смотрит на него с презрением – на кой леший ему эта груша! Вся картина напоминает современные любительские фотографии: гости повернули головы в сторону фотографа и сидят смирно; никто не ест, все ждут, когда эта церемония окончится. Только ангелочек на полу делает вид, что ему наплевать, а на самом деле тоже кокетничает и позирует со своей собакой. Он ведь знает, что собаки не любят груш.
На офорте Рембрандта Адам и Ева жалкие, старые, обрюзгшие. А змей великолепен – когтист, чешуйчат и хорошо откормлен.
Рембрандтовский Христос выглядит совсем убогим. Он уродлив – у него короткие ноги, большая голова. Он смахивает на юродивого с церковной паперти.
«Крещение Христа» – резная кость XV века. Христос стоит по пояс в воде, которая изображена волнистыми линиями, из-под воды, снизу, высовываются ступни его ног. Наивная и вместе с тем гениальная условность.
6.2
Часто снится, что хожу по людным улицам нагишом. Мне очень стыдно, но одеться почему-то нельзя.
Хочется написать второй вариант «Стеньки». Совсем в ином духе. Нечто мифическое, насквозь выдуманное.
9.2
Заболел. С утра лежу в постели. Ломит поясницу и суставы. Кровь стучит в ушах. Температура – 39 градусов.
Болеть так же приятно, как ехать в поезде дальнего следования. Чувство полнейшей безответственности. Можно ничего не делать, даже не думать ни о чем. Блаженство.
12.2
Все мои литературные знакомства оказались тупиками. Ни одно не помогло мне выплыть на поверхность. Да и вряд ли они могли мне помочь.
Иногда очень трудно настроиться на творческий лад. Часами маешься. Слоняешься по комнате, хватаешься за книги, перечитываешь давно написанное, и вдруг какая-то строчка, какое-то слово чиркнет, как спичка, и загорается зеленый пламень вдохновенья – у меня он всегда зеленый.
15.2
Апостольство духа – вот смысл жизни.
16.2
Впервые прочел стихи Александра Чака. Он близок мне необычайно.
Длинная строка – завидная находка. До этого я не додумался. Крупные же вещи менее удачны. Я прав – свободный стих не терпит длиннот.
Вообще – ВСЕ ПРАВИЛЬНО! Качать Александра Чака!
Фильм «Председатель» по рассказу Ю. Нагибина. Жестокий соцреализм.
Колхозами должны руководить Трубниковы. Но где их столько найдешь?
17.2
Врач Ж. Сказала мне: Ни в коем случае не давайте свои стихи психиатрам! Они упекут вас в сумасшедший дом!
18.2
Д. сказал:
– Когда я впервые слушал тебя, я злился. Я не мог понять, как такой человек может писать такие стихи. Их должен был писать истерзанный жизнью юродивый с трясущейся головой и безумным взглядом.
В конце концов моя судьба спохватится и исправит свою ошибку: я и впрямь стану юродивым с трясущейся головой. Уже семь или восемь лет мой ужас «при дверях».
Мое томление духа – не следствие биографии. У меня нет личных счетов с жизнью. Она относится ко мне сносно. Несчастным меня делают мой интеллект и моя совесть. И этим я могу гордиться.
20.2
Все развитие культуры с XV века шло под знаменем ренессанса гуманистических традиций античности. Личность вырывалась из-под гнета религии и государства.
Двадцатый век стал веком контрренессанса.
Человек, раскрепощенный в процессе многовековой борьбы со всеми видами тирании, с поразительной быстротой был снова закрепощен и нашел в этом закрепощении какую-то особую, извращенную усладу.
На чем же держится гуманизм? И где истоки фанатизма?
Для того чтобы идея овладела массами, она должна быть очень соблазнительной, она должна заглушить голос разума.
Соблазнительность христианства – в гарантии вечной жизни за гробом. Перед этим любая логика бессильна.
Соблазнительность нацизма – в чувстве национального превосходства. Чувство превосходства – одна из услад, не менее острая, чем плотская любовь.
Соблазны приводят толпу в клетку. Клетка тщательно запирается, и нужны великие жертвы, чтобы ее открыть.
Почему именно наш век стал веком контрренессанса?
Моральное старение цивилизации? Перенаселенность планеты? Техницизм?
Что это? Тяжелый воспалительный процесс? Или последняя стадия рака?
28.2
Двери распахнулись, и ужас вошел.
Отец умер на даче в воскресенье в 6 часов вечера.
За обедом он выпил водки. Потом лег отдохнуть. Спал крепко и спокойно. Когда стало смеркаться, он вышел во двор, чтобы наколоть дров.
Мама понесла охапку поленьев в кухню.
Когда она вернулась, отец неподвижно сидел на крыльце, прислонившись спиной к стене. Глаза его смотрели куда-то вверх, на вершины сосен. По щекам скатились две слезы.
Мама взяла его под мышки, волоком затащила в дом и положила на полу. На кровать она положить его не смогла – не хватило сил.
Кругом не было ни души. Из соседних дач все уже уехали. До станции три километра. Дорога занесена снегом, и машины по ней не ходят.
В 9 часов мама позвонила мне из Соснова.
Электричка была совершенно пустая (пустая!). Какие-то парни проходили время от времени по вагону, громко разговаривая и смеясь. В углу шепталась парочка. За окном проносились темные заснеженные леса.
В Сосново я приехал уже после полуночи. Тщетно пытались мы с мамой добыть трактор. Заспанные голоса разных начальников и заместителей начальников в телефонной трубке отвечали отказом: «Не могу… нет… все в ремонте… слишком поздно… завтра…»
В больнице я наорал на дежурного врача. На «скорой помощи» доехали по шоссе до нашей станции. Дальше шли пешком. Впереди шла мама с фонариком, за ней – врачиха, потом я. Снег скрипел оглушительно. Небо было звездное. Вылез роскошный сказочный месяц – стало светло. Елки отбрасывали длинные синие тени. Ночной лес был прекрасен и равнодушен ко всему на свете.
В 4 часа ночи мы подошли к даче. Я взял у мамы фонарик. Дверь была не заперта. Я толкнул ее и вошел.
Отец лежал на полу. Лежал ровно, вытянув руки по швам. Пальцы рук были растопырены, как у пластмассовой куклы. Лицо было желтым и неподвижным. Весь он был какой-то ненастоящий и ужасно беспомощный.
Мама заплакала.
– Я могу сделать укол, – сказала врачиха, – но это бесполезно.
Через полчаса пошли обратно.
Снег скрипел еще оглушительнее. Мороз крепчал. Звезды казались невероятно крупными. Луна забралась уже высоко, и тени от елок стали короче.
Остаток ночи провели в приемном покое больницы. Утром я раздобыл трактор.
Мотор промерз и не заводился больше часа. Тракторист Коля разогревал его паяльником.
Наконец тронулись. Проехали метров двести и остановились. Коля вылез из кабины и стал молотком подколачивать оси, которые соединяют звенья гусениц. При езде эти оси постепенно вылезали, потому что все шпонки были срезаны – старый трактор. В дальнейшем так мы и колотили эти оси через каждые 10–15 минут езды.
Во дворе больницы нашли розвальни и прицепили их к трактору. На розвальни положили носилки. Они были из морга – весь брезент в каких-то жирных пятнах, кое-где прилипли клочки волос. На носилки бросили охапку сена, Я уселся на сено. Мама залезла в кабинку.
Ехали по лесу. Дорогу можно было различить только по расступающимся соснам. Трактор делал в снегу глубокую траншею с крутыми краями. Сияло солнце. Небо было синим. Иногда сани опрокидывались, и я валился в снег.
Подъехали к речке – мост был разобран. Повернули обратно и двинулись кружным путем через поселок. Мальчишки все норовили сесть сзади на розвальни и прокатиться. Они кричали и смеялись нам вслед.
Свернули в поле. Дорога потерялась. Ехали по целине с холма на холм. Иногда трактор буксовал – снег был слишком глубок. Опять въехали в лес и очутились у того же разобранного моста, только с другой стороны реки. Отсюда оставалось ехать еще шесть или семь километров.
Добрались до дачи уже под вечер.
Отца завернули в одеяло и потом еще в какую-то тряпку с узорами. Тряпку зашили, чтобы было понадежнее. Получилось нечто напоминающее египетский саркофаг. Этот саркофаг был ужасно тяжелым. Когда мы с Колей тащили его на носилках к трактору, у меня подгибались колени и пришлось несколько раз остановиться.
Саркофаг привязали к розвальням.
Мы с Колей выпили «маленькую». Отец взял их две.
Обратно ехали по другой дороге. Через час стемнело и выяснилось, что у трактора испорчены фары. С трудом находили дорогу в темноте. Месяц еще не вышел, и звезд не было видно – появились облака. Я стоял над отцом, расставив ноги, и балансировал, стараясь, чтобы сани не опрокинулись. Но они все же два раза перевернулись, и отец падал на меня, вдавливая меня в снег.
В одном месте дорога оказалась перерезанной глубокой канавой. Еле-еле перебрались на другую сторону. У саней сломался полоз, и их стало заносить вбок. Ехать стало труднее. Саркофаг все время съезжал. То и дело останавливались и поправляли его.
Забыли вовремя подколоть оси. Одна гусеница разорвалась и плашмя легла на снег. Чинили целый час. Коля оказался молодцом.
К больнице подъехали около полуночи, Саркофаг поставили на стол в прозекторской. Он был весь запорошен снегом.
Последняя электричка уже ушла. До утра сидели с мамой на вокзале.
Вернулись домой и стали звонить всем родственникам.
Весь день в квартире плакали и причитали женщины.
Магазин похоронных принадлежностей на Владимирском проспекте. Окна плотно задрапированы. Входишь и останавливаешься, пораженный: гробы стоят штабелями, громоздятся до потолка. А снаружи у магазина такой невинный вид.
Хоронили в четверг.
В гробу отец выглядел важным, надменным и совсем уже не похожим.
В институте была гражданская панихида. Произносили стереотипные речи.
«Спи спокойно, дорогой товарищ!»
Народу было много. На лицах людей было любопытство. Женщины шептались сзади:
– А где же сын?
– Вон, вон, в клетчатом пальто! Спокойный стоит, не плачет!
У могилы гроб открыли. Я взял расческу и зачем-то причесал отцу волосы – они немного растрепались.
Пришли деловитые могильщики. Разложили веревки. Поплевали на руки.
– Давай! Левее, левее! Заноси сюда! Так, так – пошел!
Гроб с глухим стуком ударился о мерзлую землю.
Когда дело было сделано, я подошел к могильщикам и сунул старшему десятку.
– Обидели вы нас! – сказал старшой. – Земля-то мерзлая, долбить пришлось.
Я добавил пятерку.
Потом были поминки. Как все поминки. Впрочем, очень пьяных почему-то не было.
1.3
Теперь, когда прошла нервная суета первых дней, неожиданность и непоправимость случившегося приобрели особую монументальность и заслонили все.
Надо объединить в сознании живого, смеющегося, бранящегося, стучащего молотком отца с той большой и странно тяжелой куклой. Надо, но невозможно. И это не дает покоя.
2.3
Вася Ходорка покончил с собой.
Суд постановил выселить его за непрерывное пьянство и хулиганство из квартиры. Вася выпил бутылку уксуса и долго мучился. «Пятки горят! – сказал он Гале, когда она пришла к нему в комнату. – Огнем горят! Прощай, Галя, прощай! Гуд бай!»
Вдова Васина плачет, но вообще-то рада. Вася причинял ей много беспокойства: неоднократно бил и всячески запугивал – грозился убить до смерти.
Последние месяцы перед смертью Василий Андреевич пил ужасно. До белой горячки дошел. Хотел продать Манон. Собаку прятали у знакомых.
Был он великим мастером на выдумки и всякие мистификации. Был он философом, часто рассуждал о смысле жизни, и в этих его рассуждениях, несмотря на их детскую наивность, была какая-то странная, пугавшая меня глубина и значительность.
Есенина он читал прекрасно.
Жил он и умер почти как Есенин.
Он был одними из самых колоритных людей, которых я встретил на свете.
Гуд бай, Вася! Гуд бай!
Ненадолго.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
ТАМ мы с тобой еще выпьем и поговорим о жизни. Благо делать ТАМ все равно будет нечего.
7.3
С. Наровчатов добровольно взял на себя тяжкое, но благородное бремя наставника юных, то и дело спотыкающихся стихотворцев. С. Наровчатов знает, как надо писать и что надо писать.
А вот Блок не знал. И ждал конца света.
10.3
Комната в первом этаже незнакомого дома. Неуютно и пусто – похоже, что это общежитие.
На кровати спит Сюзи. Она лежит одетая на одеяле, спиной ко мне. Кто-то обидел ее. Она долго плакала, уткнувшись в подушку, – так и заснула.
Мне ее ужасно жалко. Я сажусь рядом на одеяло. Она просыпается. Она рада мне. Она прижимается ко мне. Я хочу ее, и она мне отдается.
Но тотчас входят какие-то люди. Сюзи вскакивает и убегает. В окне за стеклом появляется ее лицо. Она плачет, она что-то говорит, но я не слышу. И я знаю, что уже никогда не увижу ее. Никогда.
Проснулся и подумал: как странно! Во сне она стала моей. А наяву не хотела.
12.3
Смерть отца, как вспышка магния, осветила всю реальность моего тупика, осветила белую гладкую стену, перед которой стою я уже давно, к которой безуспешно пытаюсь привыкнуть.
13.3
Зазвенел телефон. Майка взяла трубку.
– А кто его спрашивает? Иван Николаевич умер… 21 февраля… инфаркт… пожалуйста.
Вспомнил, как мы надевали на ноги отца войлочные ботинки. Мама сказала: «Ему будет холодно!»
И мы надели на твердые негнущиеся ступни войлочные ботинки, в которых он всегда ездил на дачу.
Ему еще долго будут звонить. Где-то для кого-то он еще жив, не все еще знают.
Великая инерция жизни.
В трамваях висят плакаты ОРУДа:
«Граждане! Не забывайте, что транспорт нельзя остановить мгновенно».
14.3
Весь я умещаюсь в «Туфельнике» Ремизова. «Туфельника» мне не переплюнуть.
Я стал «главой семьи». Надо достраивать дачу, которая мне не нужна. Надо зарабатывать деньги и быть мужчиной.
16.3
Пар подымается вверх и окутывает город легким туманом. В тумане косые лучи солнца кажутся плотными и осязаемыми. Там, где асфальт уже высох, девчонки играют в классы.
Вполне традиционная весна. Новшеств не наблюдается.
21.3
Во дворе часто встречаю старуху в черном. Черный платок на голове, черное длинное пальто, черные боты.
Встречаю ее всегда на одном и том же месте. Она медленно идет по тротуару, поддерживая под подбородком края поднятого воротника. Нижняя часть ее лица не видна. Лоб закрыт платком. Видны глаза – совсем почти белые, пустые глаза.
Страшная старуха.
Мои стихи отчуждаются от меня. Часто мне кажется, что они возникли сами по себе, без моего участия, возникли давно – еще в детстве я их где-то читал и слышал.
Три грации – свобода, одиночество, смерть.
Идет очень медленный, тихий снег. Робкая контратака зимы.
25.3
Сижу в библиотеке Института Азии и просматриваю верстку Закани. Приятно видеть свое сочинительство напечатанным типографским способом.
За окном серая Нева с белыми редкими льдинами и Петропавловка со свежим золотом шпиля. Читальный зал пуст.
Приходит Б. и ведет меня в свой кабинет. Проходим одну комнату, вторую, третью, четвертую… Двери открываются и закрываются. В комнатах ни души.
Выхожу на набережную. Идет мокрый снег. У крыльца беседуют две женщины:
– Пришла на кухню и вижу – ее табуретка спокойненько стоит у моей стены! Я ей говорю: убери свою паршивую табуретку, не то я вышвырну ее в окно! А она мне: Не имеешь права! Это не твоя стена, а общественная! Ах вот как, говорю, общественная?..
Наука и искусство, которые, как казалось, всегда шли рядом, становятся непримиримыми антагонистами. Фантастическое, катастрофически ускоряющееся развитие техники грозит тысячами опасностей, которые невозможно предугадать. Солдат, никогда не читавший Шекспира и выключающий радио, когда играют Бетховена, превосходно справляется с обязанностями ракетчика. Он крутит свои рукоятки, нажимает на рычаги и ждет последней команды. Он горд своим могуществом, своей причастностью к этой тупой и бездушной силе стали и плутония. Он – в главной роли. Остальные – статисты.
31.3
Опять приснилась Сюзи. Будто проснулся, и она лежит рядом со мной в постели. У нее накрашенный рот, напудренные щеки, но голова совсем голая – без волос.
– Не узнаете? – говорит она. – Это я для того, чтобы поступить в институт, без волос я выгляжу скромнее. Некоторые даже принимают меня за парня. Я нарочно похудела, чтобы ничего не было заметно.
Она откидывает одеяло, и я вижу, что тело у нее совсем худенькое и груди маленькие, как у девочки.
Тут же в комнате сидит Майка. Она причесывается – собирается на работу.
Пока я спал, Сюзи приехала из Выборга. Ей негде остановиться. Она пришла к нам, и Майка благородно уступила ей свое место в постели.
Почта. У окошечка, где принимают заказные письма, стоит человек в лохматой шапке и тихо смеется спокойным самодовольным смехом. В зале никого больше нет, только я и он. И он, не переставая, тихо смеется.
7.4
«Процесс» Кафки. Гениально, как Евангелие.
13.4
Ездили на дачу. В лесу снег еще не тает. Только у корней сосен и вокруг камней – темные проталины.
Около дома четкий, глубокий лосиный след. Лось перемахнул через нашу ограду и прошел наискось по соседнему участку.
К ручью не пройти. Набили ведро снегом и поставили его на огонь. Вода получилась чистая, но безвкусная, пресная.
Маяковский написал:
Крепи у мира
на горле
Пролетариата
Пальцы.
Жутковато. И зачем пролетариату душить мир – ведь пролетариат хочет его осчастливить!
14.4
Вторая книга Сосноры. Красивая, как новогодняя елка: бусы, шары, конфеты, свечи.
Елку любят дети. А поэзия – женщина. Как ни изящно она одета, нам хочется увидеть ее обнаженной.
Впрочем, декоративность имеет права на существование.
Филимоныч развалился передо мной на столе, обняв будильник лапами.
Гул ночного самолета, делающего круг над городом. Шум воды в канализационной трубе. Стук двери лифта. Гудение лифта. Снова стук двери. Под окном пьяная компания поет нестройным хором:
Эх, е-эхали цы-ыга-не
Эх, да с я-арма-ки до-омой,
Эх, домой!
Пропели один куплет и смолкли. Дальше не знают слов.
Филимоныч перевернулся на другой бок, сладко потянулся, поглядел на меня одним глазом и снова заснул.
19.4
Прочитав мои последние стихи, С. сказал: «Раньше был кочан капусты, а теперь осталась одна кочерыжка».
Прекрасное название для моей книги, которая никогда не будет издана, – «Кочерыжка»!
20.4
Под кремлевской стеной в Александровском саду сидят на скамейке несколько парней и девчонок. Они пьют вино. Передают бутылку друг другу и пьют прямо из горлышка. Один парень стоит, растопырив полы плаща, – прикрывает.
24.4
В Таллине с венгерскими студентами.
Приехали рано утром. «Подождите, товарищ, – сказала мне администраторша, – я должна принять группу иностранцев».
– Так ведь я сопровождаю эту группу!
– Ах, простите, пожалуйста, простите! Ваш паспорт!
Экскурсия. Наш гид – архитектор из Управления по охране памятников архитектуры. Ему приятно водить нас по городу. Он очень старается.
Все эстонцы очень любят иностранцев.
Бар гостиницы. Барменша русская и очень разбитная.
– Все берут кофе! Кофе да кофе! Надоело! Пили бы ликеры!
Я беру рюмку «Старого Таллина» и медленно тяну вкусную, густую жидкость. Действительно, ликер – прекрасная вещь! Почему-то у нас ликеры не популярны. Даже среди интеллигенции. Разумеется – ликер нельзя пить стаканами. Но рюмки у нас не в почете. Слишком деликатная это штучка – рюмка. Чуть нажмешь – она и захрустела. Есть любители пить прямо из горлышка. Они испытывают при этом почти половое наслаждение.
«Веселие Руси есть пити». Спиваемся помаленьку.
26.4
Исподволь, незаметно для себя, пишу поэму об отце. Для того чтобы она вырвалась из меня, нужна целая серия «одиноких восторженных состояний».
4.5
Письмо из Выборга. Оно тщательно, аккуратно переписано – ни одной помарки. Подчеркнуто сухой, независимый тон. Стиль Сюзи.
9.5
Двадцать лет, как кончилась война.
По улицам бродят ветераны, увешанные медалями и орденами. Во всех ресторанах, кафе и столовых пьют, сдвинув столики. Вспоминают, плачут, кричат, целуются.
Двадцать лет, а в памяти все так свежо. Хотя и был я отроком несмышленым.
10.5
Вспомнил. В Москве с С. ехали в гости и везли розу. Она была куплена вместе с горшком и завернута в бумагу. Стебель был длинный и сверток получился высоким и узким. Вверху из бумаги выглядывала роза. Казалось, что она стала на цыпочки, чтобы высунуться из свертка. (Женское любопытство.)
Ювелирный магазин. Красивая продавщица посмотрела на меня и отвернулась, надменно поджав губы.
Почему развелось так много красивых продавщиц?
14.5
Критика никогда не влияла на литературу. Она существовала около.
Критика – всего лишь литература о литературе. Если она хороша, она имеет самостоятельную ценность.
15.5
Начинаются белые ночи.
Светлая, будто светящаяся, тихая вода. Неподвижные, сонные, длинные облака на горизонте. В их неподвижности есть какое-то томление, какая-то скованность и обреченность. Экзистенциалистский пейзаж.
Природа гибнет.
На берегу Байкала строят заводы. Каспий и Севан мелеют на глазах – их умерщвляют электростанции. Зверей в лесах и рыбы в реках становится все меньше.
Только воробьи приспособились к цивилизации. Их спасает беспринципность.
В аэропорту встречаю маму – она возвращается с курорта. Прибыл самолет из Адлера. Все пассажиры с букетами цветов. Идет снег. Он падает на розы и пионы, которые еще утром росли на теплой земле у теплого моря.
Запоздалый снег. Зима отдает долги. Или перевыполняет норму, – ей хочется, чтобы ее фотография висела на Доске почета.
23.5
В 37-м году у Д. расстреляли отца. Сам он 8 лет просидел в лагерях. Когда он вернулся домой, его мать, измученная свалившимися на нее невзгодами, показала на тома сочинений Сталина и сказала: «Только это поддерживало меня в трудные года. Если бы не он, я давно сошла бы с ума».
27.5
Жду автобус на обочине шоссе. В траве у моих ног – цветок. Не знаю названия – кажется, маргаритка. Лепестки сверху белые, а снизу нежно-фиолетовые.
– Здравствуй, маргаритка, чудо мироздания!
В автобусе вместе со мной садится человек в грязной старой шинели и помятой кепке. У него породистый профиль, седые баки и неестественно яркий румянец на обрюзгших щеках. Типичный разорившийся помещик – бунинский персонаж.
Сюжет.
Последний отпрыск древнего дворянского рода – спившийся, истерзанный жизнью человек – доживает дни в своей родовой усадьбе. Здесь теперь сельскохозяйственное училище. Старик работает при нем дворником. Мальчишки-ученики издеваются над ним. Вечерами он бродит по запущенному парку среди дряхлых, умирающих деревьев и предается воспоминаниям. Над парком то и дело проносятся реактивные самолеты – недалеко аэродром.
3.6
Во дворе (вижу из окна) большой рыжий кот совершает утренний моцион. Он прогуливается между кустиков, что-то нюхает на земле и вдруг стремительно бежит куда-то, но тотчас останавливается, как вкопанный. Потом он делает прыжок – будто что-то ловит, и опять идет не торопясь, видимо, очень довольный собой, весной, этим солнечным утром и вообще всем на свете. Счастливый кот.
Представителей так называемых национальных литератур очень балуют. Где-нибудь в Якутии или в Осетии любая посредственность может рассчитывать на лавры писателя. При переводе на русский его произведения напишут заново, ибо иначе печатать их невозможно. На съездах, конференциях и прочих сборищах литераторов он будет сидеть рядом с настоящими писателями. Он будет пропивать свои гонорары в лучших ресторанах Москвы. У него будет сытая, лоснящаяся от жира физиономия, и у себя на родине он будет недосягаем и величав, как небожитель, хотя почти никто там, на родине, не читает его книг по той простой причине, что чтение еще не стало национальной традицией.
Пропаганда может сожрать все – деньги, мораль, здравый смысл. Средства пропаганды стали столь могущественными, что противиться ей почти невозможно. Создаются грандиозные фантомы. Огромная масса средних людей, неспособная мыслить критически, живет в мире иллюзий, верит несуществующим авторитетам и поклоняется мнимым святым. Если завтра во всех газетах, по радио и по телевидению объявят о втором пришествии Христа – все поверят.
При желании сейчас можно мистифицировать человечество по любому поводу. С помощью одной только пропаганды можно довести его до одичания.
С жадностью читаю всяческие мемуары, автобиографические записки, дневники. Будто здесь можно найти какие-то ответы или хотя бы намеки на них.
Майка уезжает в Польшу. Сборы начались месяц тому назад. Шьется какое-то особенное платье. Куплены туфли, шляпа. Варшава, Краков и Гданьск будут у ног моей жены. Несчастные поляки. Впрочем, я и сам чуточку поляк, чуточку несчастный поляк.
В «Новом мире» окончание мемуаров Эренбурга. Он не сказал в них и десятой доли того, что мог бы сказать.
Что это? Потребность сказать хоть что-то в предчувствии конца? Стремление оправдаться? Или просто тщеславие? Какие имена! Какие события! И везде и со всеми он, Илья Григорьевич Эренбург – неудавшийся поэт, рано исписавшийся прозаик и выдающийся публицист Сталинской эпохи!
5.6
Странно, но я никогда не оставался совсем без читателя. Мои поклонники и поклонницы сменяли друг друга, но всегда кто-то был. Сейчас мой читатель – Д. Один-единственный, но зато настоящий читатель.
Господь испытывает меня. Но он понимает, что совсем без читателя я не выживу. И он держит меня на прожиточном минимуме. Чего ему от меня надо?
Беременная кошка в буфете у Тучкова моста. Несмотря на свою брюхатость и замызганность, она изящна. Движения ее грациозны и трогательно женственны, как у всех кошек.
Петербург сегодняшний – уникален. Вряд ли в мире можно найти еще такой большой город, столь хорошо сохранивший лицо начала нашего века.
Хорошо и плохо. Хорошо, что город не испортили, но плохо, что он законсервирован, как монстр в банке со спиртом.
Строят в основном на окраинах, и эта новая застройка столь резко отличается от старой, что кажется, будто это уже совсем другой город.
8.6
Сартр кокетничает своими симпатиями к марксизму. Его философия изящна – она напоминает фигурное катание на льду. Впрочем, мне ли судить о Сартре?
11.6
Спиной ко мне сидит молодая женщина. Ее волосы собраны в узел на затылке, но короткие мягкие пряди выбились из прически и упали на белую шею. Эта шея, эти пушистые волоски на ней, эти нежные, розовые уши с полупрозрачными мочками – все это так женственно, так красиво и… так напоминает что-то уже виденное, родное, женское, что слезы выступают на глазах. Женщина почувствовала, что на нее смотрят, и обернулась. Лицо у нее миловидное, но глупое, кукольное.
Сзади женщины часто бывают прекрасны.
17.6
Береза создана для ветра. В тихую погоду она печальна. На ветру она превращается в зеленое знамя.
Почему насекомые с таким упорством бьются о стекло?
На чердаке большой и умный на вид шмель так отчаянно стукался головой, так гневно гудел, что мне пришлось открыть окно и выпустить его. Второй шмель лежал, скорчившись, на подоконнике без признаков жизни. Его поза говорила о предсмертных муках. Ужасная смерть – видеть лес, небо, цветы, других, свободных шмелей и умирать от голода и жажды!
Нашел записную книжку отца. В нее вложена открытка – моя открытка, посланная ему и маме из Москвы в августе прошлого года.
Мы часто философствуем о смерти, но простое человеческое ощущение неминуемости смерти навещает нас редко. В противном случае мы не смогли бы нести свое бремя, не смогли бы идти к той черте, которая где-то уже проведена и ждет нас.
Дуэт кукушек. Одна где-то близко, вторая подальше. Получается у них очень недурно – спелись.
Кукушки придают лесу таинственность. Кукование всегда с эхом, поэтому трудно понять, где птица, кажется, что это голос самого леса.
Лес без кукушек – не лес.
Включил приемник. Сначала веселый джаз. Потом сообщения из-за рубежа. В Бамберге (ФРГ) на памятниках еврейского кладбища кто-то намалевал свастики и надписи: «Шесть миллионов евреев – слишком мало!» Возмущенные жители города устроили митинг. Кладбище охраняется полицией.
18.6
Мой день рождения.
Я родился в 6 часов утра в родильном доме на углу 14-й линии и Большого проспекта Васильевского острова.
День 18 июня ничем особым не примечателен. Впрочем, в 1936 году в этот день умер Горький.
23.6
Весь день дул сильный ветер. Я лежал на «поляне дольменов» и слушал шум леса. Закрыв глаза, пытался представить себе, что лежу на берегу моря. Мешали сосновые шишки – они то и дело с громким стуком падали на землю.
Под вечер ветер стих и стал накрапывать мелкий дождик. Лес за озером затянуло туманом.
Собирал валуны в сосняке за дорогой. Почти под каждым камнем был муравейник. Муравьи бесстрашно бросались на мои руки и лезли вверх по моим лодыжкам. Мне было стыдно, что я разрушаю их жилища. Они специально рыли норы под камнями, надеясь на их защиту, но камни принесли им несчастье.
Смерть Андрея Болконского в «Войне и мире» – классический этюд на тему бренности бытия. Глубоко мыслящая и тонко чувствующая личность, сознающая свою смертность и жаждущая жить, перестает существовать, исчезает, куда-то уходит, растворяется в пространстве, во времени, в материи. Толстой примиряет читателя с «бренностью». Смерть у него мудрая, светлая и непобедимая.
Тургенева смерть печалит, но не пугает. Она у него сладостная, томительная.
Леонида Андреева смерть ужасает, мучает своей непостижимой жестокостью и нелепостью. Он мечется в поисках спасения, в поисках лазейки. Разумеется, не находит и приходит в отчаянье.
Бунин понимает, что борьба бесполезна и выхода нет, но не может сдержаться, не может не выразить свое отвращение и удивление смертью.
У Андрея Платонова смерть простая, крестьянская, суровая. О ней не говорят, но все знают, что она есть, что она обязательно навестит каждого, и тут уж ничего не поделаешь.
У Хемингуэя такая же смерть.
25.6
Юрий Олеша написал за меня эту фразу: «Во сне я иногда вижу свое пребывание в Европе, которого никогда не было».
Блок с удовольствием возился в своем Шахматове. Что-то перестраивал, покупал мебель, хлопотал.
Мужички разграбили и сожгли усадьбу Блока. Сейчас даже трудно найти то место, где стоял дом.
Большая жаба в задумчивости сидит на песчаной дорожке. Сажусь на корточки и разглядываю ее. Она застыла, кажется, что не дышит. Травинкой щекочу ей бок. Она тяжело прыгает в траву. С соседнего участка доносится женский голос:
– Света! Марш домой! Спать пора!
Одиннадцать часов вечера, и совершенно светло. Здесь, на даче, ночи какие-то особенно белые, вызывающе, неприлично белые.
В Москве состоялось торжественное заседание по поводу столетия со дня рождения Менделя.
Несчастный Лысенко. В таких случаях люди, не потерявшие остатка совести, пускают себе пулю в лоб. Так поступил Фадеев.
27.6
Провожал маму и теток на вокзал. Возвращаясь, остановился под высокой старой осиной и поднял голову. Листва была редкая, ее узор четко рисовался на фоне зеленого вечернего неба. Вдруг понял – сегодняшний день уже навсегда, навеки прошел. Что я сделал сегодня? Что должен был сделать?
И, как всегда в таких случаях, по спине пробежал холодок от ощущения тока времени.
Иногда моя честность (литературная честность) кажется мне какой-то неприличной, по-детски навязчивой. И впрямь, не один же я такой все понимающий! Но другие не тычут всем в лицо своей честностью. Резать правду-матку в глаза – это от невоспитанности. Люди предпочитают питаться полуправдой. Правда – как уксусная эссенция. Ее нельзя пить, не разбавив водой.
28.6
Лес велик. Но когда живешь в нем, привыкаешь к близким деревьям. Остальные деревья – фон, вообще деревья, у этих же есть свое лицо, свои приметы, свой характер.
Пошел за водой к ручью. Тропинка знакомая, и все деревья по сторонам тоже знакомые. Там, на повороте, знаю я, растет молоденькая рябина чуть повыше меня ростом.
Подхожу к повороту – рябины нет. Она срублена и лежит тут же, в траве.
На дрова она не годится, на шалаш – тоже, потому что листва у нее не густая. Погубили ее просто так, играя, наслаждаясь рубкой. Проходя мимо, кто-то взмахнул рукой, этак небрежно, легко взмахнул рукой с топором, и моя знакомая, которой еще бы жить да жить, отправилась в свой древесный рай. (Впрочем, рай, наверное, один, и души деревьев вечно живут вместе с праведными человеческими душами. Попросту говоря, праведники в раю гуляют в райских лесах и садах.)
Быть может, рябину срубила та самая девушка с ведром, которая так зло крикнула тогда: «Огородились тут, как помещики!» Но она и не виновата – слишком тщательно в ней растили ненависть к эксплуататорам и слишком небрежно – любовь ко всему живому. И где ж ей знать, что рябина – моя хорошая знакомая, что мы с ней каждый день здоровались, а иногда и беседовали. Для этой девушки моя рябина – безликий лес.
Для Гитлера человечество было как такой безликий лес. И он говорил: рубите! Всю ответственность я беру на себя!
Но сам не рубил.
Быть может, поработав денек у печей крематория в Майданеке, он рехнулся бы.
Солнце и ветер. И конечно, возлюбленные мои облака. Красиво, когда на белое округлое облако наползает продолговатое, узкое, ультрамариново-лиловое (оно в тени и потому темное). Вдали белые вершины облаков розовеют, у них цвет топленого молока.
Самое красивое и самое величественное в мире – горы, море, звездное ночное небо, вечерние закаты и облака.
Горы – это архитектура, иногда скульптура. А облака – музыка, нечто невещественное, текучее, вечно меняющееся, исчезающее и возникающее вновь.
Рельсы со шпалами волнуют своей вязью с какими-то неведомыми далями. В них есть нечто манящее, и вместе с тем они намекают на какой-то запрет, на вечное наше бессилие перед бесконечным пространством.
Железная дорога, делающая близкий поворот и ускользающая из поля зрения, всегда загадочна. Она сулит неожиданности. Это особенно чувствуешь, когда ждешь поезда. Напряженно глядишь в ту точку, где исчезают уходящие вбок рельсы, и томишься. Кажется, что там должен появиться уже не паровоз, не обтекаемая голова электрички с глазами у рта, а нечто более значительное и незнакомое.
Садясь в троллейбус, уступаю дорогу двум женщинам. Вслед за ними, отпихивая меня локтем, в дверь лезет мужчина с авоськой. Я брезгливо отстраняюсь, уступая дорогу и ему. За спиной слышу хриплый голос другого мужчины: «Давай, давай побыстрее! Чего стоишь, ворон считаешь?»
Все это, будучи переведено в плоскость символики, удивительно точно характеризует мои взаимоотношения с миром.
По шумному, освещенному солнцем проспекту, мимо разноцветной яркой толпы едут открытые грузовики с солдатами. Целая колонна в одинаковых грязно-зеленых гимнастерках. Вдруг вспоминаешь – есть то, что называется армией. Есть миллионы здоровых молодых людей, которые носят одинаковые гимнастерки, одинаковые пилотки и сапоги и ровным счетом ничего не создают. Миллионы здоровых молодых людей годами занимаются игрой, которая почему-то называется службой. Они ходят строем, поют песни, стреляют в тире и ездят на хороших новых машинах по хорошим, специально для этого построенным дорогам.
29.6
Если когда-нибудь я буду писать мемуары, там будет такое место.
В середине 60-х годов по Невскому проспекту ходил человек в очках, в не по росту коротких, стершихся на коленях вельветовых брюках, в поношенном сером в клеточку пиджаке и с большим брюхатым портфелем под мышкой. Портфель был без ручки, и носить его можно было только так.
Это был самый умный в мире человек. Во всяком случае, умнее его я никого не встречал. Его звали Юра Д. В то время ему было около сорока лет. Вернее, его возраст находился где-то в промежутке между 35 и 40 годами. Молодость свою он провел в лагере, куда был заточен восемнадцатилетним. Разумеется за «чрезвычайно опасную антигосударственную деятельность».
Как это часто бывает, Юрина внешность не давала повода подозревать его в преступном прошлом. Он был круглолиц, невысок и имел сугубо интеллигентную расплывчатую фигуру. Вообще он был ярким образчиком того сорта мужчин, который менее всего волнует хорошеньких легкомысленных девушек.
Он был гибрид – в нем текла немецкая, русская, еврейская и еще какая-то кровь. Он был сирота – его отца расстреляли в 37-м. Он был женат. Он был непьющий и стеснялся этого своего порока. Он был ученый.
До того как я его встретил, слово «ученый» звучало для меня как-то абстрактно, плоско. Юра его оживил. Он был ученый в формальном смысле, ибо состоял в аспирантуре и писал диссертацию, но главное, он был ученым по существу, в том самом изначальном смысле, который имел в виду Пушкин, написавший известные всем русским детям строки:
У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том.
И днем и ночью кот ученый
Все ходит по цепи кругом.
Юра Д. был этим самым ученым котом. Он все знал. Во всяком случае, он знал настолько больше меня, что было просто смешно. Он знал поэзию и прозу, философию, историю, математику, физику, знал, что делается в мире, в стране, в городе. Кроме того, он знал еще множество интересных людей и множество интересных историй из их жизни. У него была прекрасная память. Он хорошо говорил. Он был обаятелен. Он понравился мне с первого взгляда.
Это был не только самый умный, но и самый хороший человек на свете, как Эйнштейн. Он был добр, смел, честен, благороден, и, что особенно мне в нем нравилось, он не был нытиком – просидев 8 лет, он ходил по Невскому в рваных ботинках, писал диссертацию и ни на что не жаловался. Он все понимал, но не все любил, кое-что он ненавидел. Он не был оптимистом, но и пессимистом я его не назвал бы. Он был настоящим мужчиной, но хорошенькие легкомысленные девушки по глупости об этом не догадывались.
Юре нравились мои стихи. Пожалуй, даже очень нравились. Это мне льстило. Это меня спасало.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.