Вербовщики предлагали поехать в сша, но я вернулась в родной Севастополь Чабанова (Фирсова) Нелли Васильевна, 1926 г. р
Вербовщики предлагали поехать в сша, но я вернулась в родной Севастополь
Чабанова (Фирсова) Нелли Васильевна, 1926 г. р
Мои предки жили здесь едва ли не со времени основания города. А я родилась 11 октября 1926 года. В Севастополе прошло мое радостное детство, но его оборвала война. В то время я была худеньким, но очень любознательным четырнадцатилетним подростком. За 2–3 дня до первого налета немецкой авиации я была в гостях у теток в Симферополе. 23 июня в Симферополе начались волнения среди населения – искали немецких парашютистов. Вскоре я стала очевидцем обороны и немецкой оккупации Севастополя, во время которой людей вывозили на принудительные работы в Германию.
В доме была я одна: папа работал в ПВО, мама на железной дороге круглосуточно. А старший шестнадцатилетний брат работал токарем на Севмор-заводе. Мы жили на Петровой слободке, Пластунский переулок, 16. Иногда домой приходил папа, и в скале за домом выдалбливал убежище, которое потом спасло наши жизни.
Еду мне никто не приносил. Я вставала в полшестого утра, бежала два километра на наш огород. В это время не было налетов, только обстрелы минами или снарядами. Днем бегала по подружкам, а ночью одной было очень страшно – дома были только я и кот.
Когда прошел слух, что «берут на окопы», я стала думать, чем я могу быть полезна. Хотела сначала стать санитаркой, но знакомая сказала, что для санитарки я еще мала. Я со слезами ушла. А когда на другой день пошла в ремесленное училище, то меня там высмеяли… Потом решила пойти в штольни. Там на проходной завода сказала: «Мне надо к директору». Мне ответили, что его нет, и я прождала до вечера. Потом поняла, что меня просто к нему не пустили. Вернулась домой.
Моего двоюродного брата Владимира тяжело ранило, и врач сказал, что его можно поднять на ноги, только если поить молоком. Поэтому я бегала за четыре дома от нас брать коровье молоко в бутылку из-под шампанского и мчалась, пережидая обстрелы и бомбежки, отдать его раненому. Потом я шла к другому своему брату, который выхлопотал для меня у начальства талон на питание. Я брала его и несла домой, где меня ждали трое малышей со своими мамами в нашем убежище. Мне же доставалась одна ложка от этого обеда. Бывали у меня и голодные обмороки. А еще надо было успеть на занятия в школе к двум часам.
Хотела сначала стать санитаркой, но знакомая сказала, что для санитарки я еще мала. Я со слезами ушла. А когда на другой день пошла в ремесленное училище, то меня там высмеяли… Потом решила пойти в штольни. Там на проходной завода сказала: «Мне надо к директору». Мне ответили, что его нет, и я прождала до вечера. Потом поняла, что меня просто к нему не пустили.
Практически с апреля по конец июня 1942 года в нашем убежище находились семеро взрослых и трое малышей. Питания не было. Пили только воду по три глоточка. Воду ночью или ближе к утру приносил мой папа из колодца.
Но однажды, незадолго до оставления нашими войсками города, отец не принес воду. Выйдя из убежища, он остановился у калитки с соседом, и они услышали гул. Затем увидели, как над Лабораторным шоссе очень низко летит «мессершмитт». Почти следом за ним летел бомбовоз, который сбросил полутонную бомбу на повозки с полевыми кухнями. Когда пыль осела, папа и сосед увидели, что солдаты и лошади разорваны и разбросаны по улице. Котлы с завинченными крышками лежали на боку – еда в них сохранилась. Тогда люди из соседних домов повыходили на улицу, отвинтили крышки с котлов и стали кто во что половниками набирать эту вареную еду. Папа побежал домой, схватил два ведра, набрал густого борща и вернулся. Второй раз он принес оттуда ляжку жеребенка. Тут послышался гул летящих бомбардировщиков. Когда стихло, люди собрали останки солдат и похоронили их в воронке. Кушая принесенный борщ из ведер, мы плакали, что не узнали имен погибших, чтобы сообщить их родителям. Из мяса мама наделала котлет. Мы с голодухи пообъедались, но чудом остались живы.
Утром 30 июня 1942 года наступила гробовая тишина. По звукам мы поняли, что на крыше нашего дома засели немецкие автоматчики. 1 июля папа тихонько открыл дверь. Он вышел во двор и увидел, как по Лабораторному шоссе и по склонам над ним, по всем тропинкам шли немцы с флагами, но шли тихо. Когда они подошли в район железнодорожного тупика (там теперь памятник бронепоезду), тупик и вокзал вздыбило от мощных взрывов. Начался невиданно жестокий бой, который продлился с семи утра до четырех дня. К тому времени немцы продвинулись до завода в штольнях, где находился мой брат Володя. Работавшие там старики и подростки отказались по требованию немцев открыть вход. Немцы предупредили, что в таком случае они пустят газ и взорвут штольни. Старики приняли решение открыть вход. Увидев только стариков и детей, немцы отпустили их домой. Вернулся и мой брат. Через 2–3 дня стали ходить по домам гражданские полицаи с повязками. Они сказали брату: «Если хочешь жить, бери документ и иди в Морзавод на трудповинность».
Папа и сосед увидели, что солдаты и лошади разорваны и разбросаны по улице. Котлы с завинченными крышками лежали на боку – еда в них сохранилась. Тогда люди из соседних домов повыходили на улицу, отвинтили крышки с котлов и стали кто во что половниками набирать эту вареную еду. Кушая принесенный борщ из ведер, мы плакали, что не узнали имен погибших, чтобы сообщить их родителям.
К 4 июля уличные бои постепенно стали затихать. Через неделю прошел слух, что оставшихся в живых защитников города сгоняют на стадион, в тюрьму на площадь Восставших и в горбольницу. Мы с подругой взяли ведро и две кружки, спустились к колодцу, набрали воды и, прячась, чтобы у нас ее не отобрали (в городе воды не было), подошли к воротам больницы и попросились у часовых пройти. Нас пропустили. Весь двор был заполнен нашими военнопленными, которые сидели или лежали очень тесно. Тут же у ворот мы начали раздавать по полкружки воды тем, кто был в окровавленных бинтах. Они терпеливо ждали, оставаясь на своих местах, только кричали: «Доченька, дай мне!» Мы сказали, что принесем еще. Так мы носили тяжелое ведро два-три раза в день. Часовые были недовольны и прогоняли нас. Спасало то, что они менялись. Так мы ежедневно ходили весь июль и больше половины августа. Некоторые раненые давали нам на стирку гимнастерки и нательные рубахи. Потом нас перестали пускать. Тогда мы стали ходить к тюрьме, где были наши пленные офицеры. Мне была особенно дорога 24-я палата, где находились моряки, которые прятали своего командира.
Я не могу забыть, как, проходя однажды мимо холодильника у клуба железнодорожников у Южной бухты, я увидела, как немцы гнали очередную колонну. В последних ее рядах шли пятеро моряков в тельняшках. Когда они поравнялись с берегом моря, они разом бросились все впятером в воду с криком: «Мы на море родились – мы на море и умрем!» Их тут же расстреляли охранники.
Когда во второй половине августа пленных гнали по шоссе, то жители подбегали и кидали в гущу колонны кто что мог.
В оккупации мы питались облитым керосином пшеном и сахаром, которые оставались на складах и которые не успели сжечь. Мама каждое утро промывала водой пшено и сушила на солнышке. Из этого она варила бурду, которую мы с трудом ели, но другой еды не было.
Однажды в начале сентября к нам пришел немецкий офицер. Он осмотрел комнаты и молча ушел. Через два дня пришли полицаи и сказали, чтобы я явилась вместе с метрикой в комендатуру. Я не пошла. Через день снова пришли полицаи и потребовали домовую книгу, где лежали документы на всех нас. Они взяли только мою метрику и сказали немедленно прийти, иначе вся семья будет расстреляна. В комендатуре вручили повестку, чтобы 14 сентября я с вещами к 5 часам вечера пришла на вокзал для отправки в Германию.
По пути следования эшелон первую остановку сделал в Запорожье. Там нам дали по буханке хлеба. Затем остановки были в Днепропетровске, Минске, во Львове. Во Львове нам сделали первую дезинфекцию. Следующая остановка – в Кракове. Там у перрона росли груши и сливы. Когда открыли вагоны, изголодавшиеся люди бросились к этим деревьям, срывая все, что можно было есть. Дальше нас везли почти без остановок. В пути от голода погибло много людей.
Когда нас привезли в Эрфурт, то опять сделали дезинфекцию в перевалочном лагере. Там нас держали шесть суток – шел отбор в разные места. Нас, севастопольцев, построили на плацу еще в шесть утра, и мы простояли до позднего вечера без еды и воды. Нас никто не брал. У одного работника мы спросили, почему нас не покупают. Он сказал, что мы, севастопольцы, очень опасные – сопровождающие нас документы были с красной чертой. Вечером к нам подъехало какое-то начальство. Из нас отобрали 36 человек. Нам смотрели уши, глаза и все тело. Затем отвезли на станцию, посадили в вагон и везли всю ночь. Потом привезли в лагерь Нордхаузен. Он был на 1200 человек и поделен на мужскую и женскую половины. Туда нас привезли на тракторе с прицепом, высадили, покормили и развели по комнатам.
В половине пятого подняли, вывели во двор. Там уже стояла колонна людей, готовых идти на работы. Фабрика «Шмидт-Кранц» находилась от лагеря в пяти километрах. Там нас определили на рабочие места.
Меня определили на третий этаж в контрольный цех. Проработав три месяца, я освоилась и стала допускать брак умышленно, за что меня перевели на первый этаж в механический цех на сверлильный станок. Работать, подставляя деталь вслепую, было очень страшно, и деталь летела в одну сторону, а сверло, ломаясь, в другую. За это меня били резиновой дубинкой. Одна немка, работавшая рядом, не выдержала этого и договорилась с мастером обучать меня – этим она спасла мне жизнь. Затем меня перевели на фрезерный станок. Из 35 ящиков нормы я делала всего 15–20. Они были очень тяжелые, а так как кормили нас вареной брюквой и подгнившей капустой, то сил у меня выполнить норму не было. Моя фамилия и имена двух моих подруг были написаны большими буквами на немецкой штрафной доске.
Так мы прожили два года и восемь месяцев. Сначала полтора года нас на фабрику сопровождали автоматчики с собаками. Затем, когда вместо военных нас стали сопровождать гражданские, мы, осмелев, начинали орать наши советские песни, и слово «Москва» немцы хорошо понимали. В ход шли дубинки, крайних лупили, а в середине орали еще громче. Жители стали жаловаться. Охрану сняли. Мы стали ходить сами, а куда сбежишь?
В апреле 1945 года нас освободили американцы. Они собрали в соседнем концлагере «Дора» 29 тысяч человек разных национальностей. Так мы прожили 2,5 месяца. В лагере было спокойно, вечерами играли оркестры – у каждой группы свой, и еще были танцы. Затем нас передали советскому командованию. Когда вербовщики предлагали поехать в Америку, я решила, что поеду только домой, в родной Севастополь.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.