Глава шестая ФРОНТОВИК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

ФРОНТОВИК

1

Сама жизнь распорядилась тем, чем был так озабочен Саша Черный. Ему не нужно было больше ни размышлять о законах бытия, ни решать для себя «проклятые вопросы», ни искать новые темы творчества. Теперь все было определено: за него решают командиры, а сам он обрел новый и простой смысл существования — выжить.

Судя по всему, поначалу поэт недооценивал серьезность положения. Подобно многим тогда, он был одержим патриотическим порывом. Сохранился его фотопортрет в форме вольноопределяющегося, «вольнопёра» с авторской пометой «Варшава — Август. 1914». Очень «писательский», постановочный портрет: поза Наполеона, задумчивый взор, устремленный вдаль, в нагрудном кармане виднеется мундштук курительной трубки. Куприн, увидев этот снимок, утверждал, что безвестный фотограф был мастером: «…портрет Саши Черного сделан не только с большим сходством, но и с удивительным, редкостным сохранением тех неуловимых черт, которыми душа говорит в лице. Да, это тот самый подлинный, мягкий взгляд Саши Черного… задумчивый, тихий и наблюдательный, с теплой искрой доброго юмора, с благородным оттенком невысказываемой печали и сдержанной ласки. Удивительный портрет!» (Куприн А. А. Черный. Солдатские сказки. Париж: Издательство «Парабола», 1933// Возрождение. 1933. 26 октября).

Действительно, взгляд пока еще был мягким и с «искрой доброго юмора». Его обладатель просто не представлял, что его ждет.

Трудно переоценить значение для художника военного опыта. Сколько имен и талантов взрастила эта тема, какой огромный пласт литературы дали Отечественная, Крымская, Великая Отечественная войны! Что же касается Первой мировой войны, то ее настолько поглотила война Гражданская, что масштабного художественного осмысления она так и не обрела. Не успела. Разумеется, о ней писали потом и в Советском Союзе (достаточно назвать «Тихий Дон» Михаила Шолохова), и в эмиграции (к примеру, первая часть трилогии Алексея Толстого «Хождение по мукам» — роман «Сестры», охватывающий период от начала Мировой войны по канун Октябрьской революции и созданный им в эмигрантские годы). Однако писали не собственно о войне как самостоятельном явлении, а в основном как о прологе к переломным революционным событиям. Не то было в Европе, где Первая мировая война вызвала появление литературы «потерянного поколения» — исповедальной прозы Ремарка, Хемингуэя, Барбюса. Был и иной взгляд на события: чех Ярослав Гашек написал о них гениальную комическую эпопею «Похождения бравого солдата Швейка во время Первой мировой войны» (1921–1923), отправив на фронт своего чудаковатого солдата Швейка.

Казалось бы, характер дарования Саши Черного указывал ему тот же путь, что и Гашеку. К слову, значительно позднее Черный напишет прозаический цикл солдатских «побрехушек», но не сейчас. Поэт мог создать и нечто вроде «Василия Теркина» Александра Твардовского, но не создал. Он оставил нам серьезнейший поэтический цикл «Война», который впервые опубликует в 1923 году в Берлине, придав ему четкую хронологическую последовательность и снабдив стихотворения цикловыми заглавиями: «Сборный пункт», «На фронт», «На этапе» и т. д. О художественной ценности «Войны» можно судить только с известной оговоркой: военная лирика служит другим целям и воздействует на другие струны человеческой души, нежели высокая поэзия. Здесь не нужны утонченные образы и многосмысловые метафоры, но требуются понятность, типичность изображенных чувств и ситуаций, патриотический пафос. Военная лирика призвана помогать воевать, то есть побеждать. Есть у Саши Черного и такие стихотворения, есть и другие, красноречиво говорящие о том, что их автор пережил серьезнейшее духовное перерождение и держался исключительно спасительным словом Божьим. Ему, слабому, ранимому, парящему в облаках человеку, довелось пропустить через себя всю войну — от первых боев под Варшавой до той страшной и мутной авантюрной каши, что заваривалась к февралю 1917 года в окрестностях Пскова. Саша Черный, без преувеличения, видел всё.

А начиналось с малого.

В августе 1914 года поэту пришлось вспомнить понятия из далекого армейского прошлого: фельдфебель, унтер, «равняйсь — отставить!». Черный рассказывал, что проходил призывную комиссию в стенах военного училища на Петербургской стороне, где его «сбили» в общий ряд и написали мелом на спине «цифры дикие» («Сборный пункт», 1914). Анатолий Иванов, разыскавший послужной список вольноопределяющегося Гликберга[77], сообщал, что тот был мобилизован из запаса, назначен заведующим формированием врачебно-лечебных заведений, не переданных войскам, в Петербурге и оказался в 13-м полевом запасном госпитале. Мария Ивановна, подтверждая эти данные, вспоминала, что поначалу этот госпиталь не планировали отправлять на фронт, он должен был остаться в городе или его окрестностях, и Александру Михайловичу даже разрешили жить дома.

До начала учебного года оставалось еще полтора месяца, и Мария Ивановна записалась на ускоренные курсы сестер милосердия военного времени. На всякий случай. Пока муж ездил в свой госпиталь, она старалась посильно участвовать в событиях: работала в двух комитетах помощи мобилизованным из запаса. Рядом с ней трудились Антонина Александровна Струве, жена Петра Бернгардовича Струве, и Софья Михайловна Ростовцева, супруга профессора Михаила Ивановича Ростовцева, преподававшего некогда самой Марии Ивановне на Бестужевских курсах.

Вдруг всё переменилось.

Тринадцатый полевой запасный госпиталь включили в состав Варшавского сводного полевого госпиталя № 2 Российского общества Красного Креста[78], приписанного к 5-й Армии. «Пятой армией» с июля 1914 года именовалось общевойсковое оперативное объединение соединений и частей, включавшее 1-й Сибирский, 5-й и 19-й армейские корпуса, 5-ю Донскую казачью дивизию и Туркестанскую казачью бригаду (всего шесть пехотных и полторы кавалерийские дивизии). За ними и должен был следовать полевой госпиталь, поэтому «вольнопёра» Гликберга отправили на фронт, и Мария Ивановна поначалу даже не знала, куда именно. Линия фронта в августе проходила по границе с Восточной Пруссией и Австро-Венгрией (Галицией и Буковиной). 5-я Армия дислоцировалась на участке Ковель — Ивангород, имея в тылу Варшаву, где и разместился на первых порах госпиталь и где был сделан упомянутый выше фотопортрет поэта.

Саша Черный уезжал на войну с хорошо знакомого Варшавского вокзала.

Небо кротко и ясно, как мать.

Стыдно бледные губы кусать!

Надо выковать новое крепкое сердце из стали

И забыть те глаза, что последний вагон провожали.

(«На фронт», 1914)

Провожали те глаза, что когда-то с теплотой взглянули на симпатичного таксировщика службы сборов, а теперь в отчаянии не могли удержать слез. Мария Ивановна впервые за десять лет брака отпускала от себя мужа. Она осталась в Петербурге и в сентябре 1914 года, как обычно, приступила к работе в гимназии Субботиной.

Александр Михайлович тоже оказался поневоле в учебном заведении. Их лазарет развернули в здании Варшавского университета, из которого уже вывезли часть библиотеки и ценное оборудование. Герои стихотворения «Под лазаретом» (1923) — с пометой «Варшава. Здание университета» — в библиотечном подвале варят суп на плите.

По прибытии на место поэт прошел воинские учения, о чем не без юмора рассказал в стихотворении «Репетиция» (1923). Вновь прибывших выстроили посреди двора, напротив соломенного чучела, и велели каждому атаковать его и заколоть или придушить. Побежал и Черный «в атаку», но куда ему, хлипкому интеллигенту! Еле семенит, шинель вскатку давит, котелок на боку громыхает; сам понимает, насколько смешон. Придушить чучело врага не смог, только песка и соломы наглотался.

В общем-то ему это было ни к чему — работая в запасном полевом госпитале, он не должен был оказаться на передовой. Однако ужасов на его век хватило. Если первая серьезная августовская операция русских — наступление в Восточной Пруссии — обошлась без участия 5-й Армии, то следующая кровопролитная страница войны, Галицийская битва, коснулась его вплотную. 5-я Армия приняла в этих событиях активное участие, поэтому довелось ему сверх всякой меры насмотреться на искалеченных, окровавленных, раздавленных, обожженных, потерявших рассудок. Потом были Варшавско-Ивангородская, Лодзинская операции немцев…

О том, чем именно занимался поэт на фронте, становится ясно из рапорта главврача госпиталя, написанного 18 марта 1915 года: рядовой из вольноопределяющихся 2-го разряда Гликберг состоял в должности палатного надзирателя в самом госпитале, а также выполнял обязанности по ведению документации в медчасти госпитальной канцелярии. Главврач счел нужным также сообщить, что Гликберг отличается выдающимися служебными и нравственными качествами и, благодаря отличным способностям и образованности, приносит госпиталю большую пользу[79]. Сам Александр Михайлович много позднее рассказывал, что «должен был вести списки раненых, писать для них письма в деревню и… извещать семьи о смертях» (Станюкович Н. Саша Черный // Дальние берега: Портреты писателей эмиграции / Сост., авт. предисл. и коммент. В. Крейд. М.: Республика, 1994).

Первый военный опыт очень тяжел, о чем свидетельствуют участники многих войн. Саша Черный это потрясение пережил, изо дня в день находясь в палате среди жестоко страдающих людей, когда ему начинало казаться, что он теряет рассудок. С нервным истощением он сам попал в лазарет.

В военном цикле поэта есть два стихотворения, где авторские интонации приближаются к отчаянному крику. Первое из них — «Атака» (1923) — появилось в результате впечатлений от страшных боев под польской Ломжей. Не в силах более ни видеть кровь, ни слышать о смерти, герой, словно в бреду, выдумывает сказку, в которую хочет верить: воюющие стороны на рассвете лавой ринулись друг на друга, изрыгая проклятия, и вдруг в пяти шагах и те и другие остановились. Застыли, обнажив штыки, ждут команды. А ее не последовало. «И вот… пошли назад, / Взбивая грязь, как тесто».

Весна цвела в саду.

Лазурь вверху сквозила…

В пятнадцатом году

Под Ломжей это было.

Весенний сад — не случайная деталь, а совершенно необходимая антиномия. Этакое детское удивление: как может быть война рядом с такой красотой?! Отчаяние испуганного человека, призывающего ту силу, которая сможет, как по волшебству, остановить кошмар. И эту силу он зовет так страстно, что она ему на миг является:

Это было на Пасху, на самом рассвете:

Над окопами таял туман.

Сквозь бойницы чернели колючие сети,

И качался засохший бурьян.

Воробьи распевали вдоль насыпи лихо.

Жирным смрадом курился откос…

Между нами и ими печально и тихо

Проходил одинокий Христос.

Но никто не узнал, не поверил виденью:

С криком вскинулись стаи ворон,

Злые пули дождем над святою мишенью

Засвистали с обеих сторон…

И растаял — исчез он над гранью оврага,

Там, где солнечный плавился склон.

Говорили одни: «сумасшедший бродяга», —

А другие: «жидовский шпион»…

(«Легенда», 1920)

Никто не узнал Христа, но тот, кто рассказал об этом, уж точно узнал. А узнав, не усомнился. Житомирский богослов Вадим Шапран трактует эти строки так: «Он (Саша Черный. — В. М.), словно впервые увидевший смерть ребенок, удивленно спрашивает читателя: „Зачем? Зачем люди продолжают воевать и убивать друг друга, если Бог этого не хочет, если он запретил людям делать это?“ А затем, уподобляясь юродивому, словно сурово допрашивает нас: „Почему вы воюете? Разве не помните, что Господь Сам Своей Рукой Всемогущей начертал в наших каменных сердцах: „Не убий!““» (Шапран В. Наследство, переданное через века // Роше К. Поэма души. Житомир: Ни-ка, 2005. С. 214).

Действительно ли поэт уподоблялся юродивому или искренне не понимал, как такое может происходить? На этот вопрос отвечают интереснейшие воспоминания одесского писателя Александра Митрофановича Федорова, общавшегося с ним где-то на фронтовых дорогах. Именно детскими показались Федорову суждения о войне Саши Черного, который говорил:

«— Дико и страшно все это. <…> Я не понимаю, как там, на войне, те, которые воюют, убивают и погибают сами, не опомнятся, не крикнут во весь дух — „Не хотим больше воевать! Не можем!.. Это страшно!..“

— А не будет ли еще страшнее, если найдутся такие, которые крикнут это?.. Ведь все сразу крикнуть не смогут.

— Нет, все, все сразу должны крикнуть… Только так… Только когда все сразу, — как-то по-детски восторженно и вместе с тем болезненно вырвалось у него.

Он замолчал, потом смущенно опустил голову.

— Это наивно и глупо с моей стороны. Правда? Да?

— Нет, это все хорошо, что вы сказали.

Я, конечно, не объяснил ему, что это хорошо потому, что говорит о хорошей душе его. И это открылось не столько в словах его, сколько в голосе, в блеске темных глаз его, в смущенной улыбке. Я хорошо почувствовал тут, почему так любят его стихи и рассказы дети. В нем самом, в его природе было что-то близкое детям» (цит. по: Иванов А. [Комментарии] // Черный Саша. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 5. М.: Эллис Лак, 1996).

Ну как с таким сознанием выжить на войне? Ведь этакому «юродивому», пожалуй, станет жаль и противника? Ведь и убивать откажется? Вот он впервые увидел пленных:

У «Червонного Бора»[80] какие-то странные люди.

С Марса, что ли, упали? На касках сереют чехлы,

Шинелями, как панцирем, туго затянуты груди,

А стальные глаза равнодушно-надменны и злы.

(«Пленные», 1923)

Никакой особой ненависти к противнику герой стихотворения не испытывает. И не он один: к пленным немцам подходят русские солдаты и делятся с ними махоркой. Гуманно. Следующая война с Германией оставит мало места подобным эпизодам.

Состояние мужа не могло не беспокоить Марию Ивановну. В сухих фактах его дальнейшей военной биографии чувствуется чье-то волевое вмешательство. В марте 1915 года поэт был переведен в штаб 5-й Армии. Случилось это так: в том же марте начальником санитарного отдела штаба был назначен генерал Константин Петрович Губер, который и забрал поэта к себе на должность зауряд-военного чиновника. По нашему мнению, здесь сыграл свою роль «житомирский фактор». Вот что Черный писал о Губере:

Жил старик в Житомире, в отставке,

Яблони окапывал в саду,

А пришла война, поднялся с лавки

И, смеясь, сказал родным: «Пойду!

Стар? Ну что ж, и старики нужны.

Где мои с лампасами штаны?»

(«Памяти генерала К. П. Губера», 1916)

Кто-то ведь должен был выйти на Губера, напомнить ему о том, кто такой Саша Черный, просить о помощи. Это могла сделать или Мария Ивановна, или семья Роше, и тогда следует признать, что их связь с Гликбергом не прерывалась.

Константину Петровичу Губеру, участнику Русско-японской войны, в 1915-м исполнился 61 год, однако энергичностью он превосходил многих молодых. Черный вспоминал, что огромный козырек его фуражки («в виде зонта») знали все врачи армии. Губер вникал во все мелочи: лез в окопы проверять наличие противогазов, сам снимал пробу с пищи, «нещадно гнал воряг, / Не терпел ни трусов, ни бумаг». Похоже, что он брал поэта с собой на выездные «разносы»: одна такая поездка описана в стихотворении «Ревизия» (1923).

Штаб 5-й Армии располагался в Двинске, и воспоминаниями о пребывании там Александр Михайлович дорожил. Он сохранил групповой снимок, где сфотографирован с офицерами санитарной службы, писарем и бухгалтером штаба, другими лицами, старательно подписав возле каждого фамилию. Об отношении к поэту говорит тот факт, что он — обычный «рядовой из вольноопределяющихся» — на снимке сидит, в то время как другие офицеры, то есть старшие по званию, стоят. Да и посадили его прямо в центр.

Саша Черный был там не единственным литератором. Другим оказался сын генерала Губера Петр, служивший военным чиновником-переводчиком (в 1923 году в Петрограде выйдет самая известная его книга «Донжуанский список Пушкина»).

Все сотрудники трепетали перед начальником штаба генералом Евгением Карловичем Миллером, местным уроженцем. Это был блестящий военный с идеальной выправкой, роскошными «кавалерийскими» усами, жесткий, целеустремленный. Позднее, в годы Гражданской войны, он станет видным деятелем Белого движения, а в эмиграции будет на первых ролях в РОВС и займет пост председателя этой структуры после исчезновения в 1930 году генерала Кутепова[81]. В 1937 году он сам будет похищен агентами НКВД и Военной коллегией Верховного суда СССР приговорен к расстрелу два года спустя.

В штабе у Миллера был железный порядок, и, вопреки ожиданию, перевод сюда из госпиталя не принес Александру Михайловичу облегчения, судя по стихотворению «В штабе ночью» (1923). Герой его поэтического дневника продолжал сходить с ума от орущих телефонов, наваленной почты и всего происходящего.

Довелось поэту пережить и эвакуацию с ее отчаянием и беготней. К концу сентября 1915 года тыловой Двинск в связи с неудачами русских войск (Свенцянским прорывом немцев) стал прифронтовым. Начался масштабный вывоз промышленных и административных учреждений — спешный, под артобстрелом врага. Взрывали мосты, жгли пшеничные поля, чтобы не достались немцам. Все это Саша Черный описал в подробностях:

Штабы поднялись. Оборвалась торговля и труд.

Весь день по шоссе громыхают обозы.

Тяжелые пушки, как дальние грозы,

За лесом ревут.

Кругом горизонта пылают костры:

Сжигают снопы золотистого жита, —

Полнеба клубами закрыто…

(«Отступление», 1923)

Вместе со штабом поэт оказался в местечке Режица восточнее Двинска, со стороны которого доносился страшный грохот. Город бомбили с суши и с воздуха. Обороняла его 5-я Армия, и санитарная служба ее штаба, где служил Саша, вела бесконечные списки потерь.

Тем временем наступил 1916 год, последний год в истории Российской империи. Для Александра Михайловича он начался с тяжелой утраты: 16 февраля скончался его покровитель генерал Губер. Выехал в отпуск в Петроград и тут же заболел тяжелейшим воспалением легких. Поэт написал проникновенный некролог «Памяти генерала К. П. Губера». Некоторые подробности, упомянутые в нем, а именно описание самой церемонии — хоронили в полдень, «пели трубы, люди в ногу шли», лежавшая на крышке гроба фуражка с козырьком «зонтом», некстати чирикавшие воробьи — позволяют предположить, что он присутствовал на похоронах на петербургском Смоленском кладбище 18 февраля 1916 года.

В штаб 5-й Армии Александр Михайлович не вернулся. По сообщению Анатолия Иванова, он был переведен из Красного Креста в ведение медицинской службы Всероссийского союза городов и стал смотрителем госпиталя в Гатчине. Это сообщение вызывает вопросы. В 1916 году в Гатчине работал единственный госпиталь — дворцового ведомства. В адресном справочнике за этот год смотрителем госпиталя значится Александр Карлович Ренни, а его помощником — Вячеслав Платонович Попов. Ренни был последним дореволюционным смотрителем, Гликберг его не сменял (да и не мог бы по своему социальному и профессиональному статусу). Кем же был там Саша Черный? Палатным надзирателем? Санитаром? Как вообще он попал в подразделение дворцового ведомства? Кто в принципе мог покровительствовать ему в переводе из Красного Креста?

Пытаясь ответить на последний и самый важный вопрос, мы пришли к довольно смелому предположению. В описываемое время Петроградский комитет Всероссийского союза городов возглавлял кадет, князь Владимир Андреевич Оболенский, с которым наш герой будет очень дружен в эмиграции. Что могло их связывать в 1916 году? Разумеется, Оболенский, известный своими революционными взглядами, мог быть просто поклонником поэта. Но возможно и более интересное объяснение, и здесь нам вновь приходится говорить о «масонском следе», на который навела нас странная обложка детской книжки «Тук-тук!». Оболенский в это время был членом и 2-м братом-наставником московской ложи «Возрождение», существовавшей в союзе Великого Востока Франции[82], и входил в Верховный совет русского масонства. Это второй довод в пользу того, что Саша Черный мог стать масоном еще до революции (третий довод впереди). Наконец, есть еще одна зацепка, позволяющая говорить о вмешательстве Оболенского: князь много лет проработал в Псковской губернской земской управе, а Гликберг после кратковременного пребывания в Гатчине получит перевод именно в Псков и поселится в доме сотрудника той же управы, оставшегося пока неизвестным. Загадок прибавляется.

Итак, Саша Черный оказался в благословенной Гатчине, где всё оставалось по-прежнему, и домик Куприна, где они так весело праздновали Пасху три года назад, был на месте. Не может быть, чтобы поэт не зашел к Александру Ивановичу и Елизавете Морицовне и не выслушал их невеселую историю, одну из тысяч.

Куприн, поручик в отставке, в ноябре 1914 года как доброволец был командирован в Финляндию обучать новобранцев, однако в 1915 году его признали негодным к строевой службе по здоровью и он вернулся в Гатчину. Сослуживцы шутили, что после «Сатирикона» в России самое смешное — это его рапорты. Жилось теперь Куприным трудно и голодно. Если бы не собственный огород, где Александр Иванович, выполов цветы, выращивал овощи, пришлось бы совсем туго. Собак едва удавалось прокормить, меделян Сапсан однажды разорвал козленка на рынке, еле смогли замять скандал. Правда, одно маленькое послабление все же было. Несмотря на введенный с началом войны «сухой закон», знакомый доктор по дружбе выписывал Куприну рецепт на спирт «для лечебных целей», а заведующий местной аптекой по той же дружбе отпускал.

О литературной жизни Саша Черный получил представление самостоятельно. От Гатчины до Петрограда всего час езды. Мария Ивановна теперь снимала квартиру в центре города. Согласно адресному справочнику, в 1916 году она перебралась с Крестовского острова на улицу Алексеевскую, 10[83]. Это был их последний с мужем адрес в столице, ибо со следующего года Мария Ивановна Васильева как жительница Петрограда из адресных книг исчезнет навсегда.

Творческие контакты Саши Черного мы можем проследить исходя из последующих событий. Он то ли встречался, то ли говорил по телефону с Горьким. Алексей Максимович в это время был связан с издательством «Парус» и решил издавать альманахи для детей, придумав уже и рабочее название для первого выпуска — «Радуга». Он просил у Саши Черного для него материал. Обсудили они и один интересный проект — издание детского сборника «Библейские легенды и мифы», идея которого, по словам Чуковского, принадлежала Горькому (Чуковский К. Про эту книгу [Предисловие] // Вавилонская башня и другие древние легенды. М.: Дом, 1990. С. 12). Невольно возникает вопрос: как атеисту Горькому могла прийти в голову такая идея — способствовать распространению «дурмана»? Логичнее предположить, что идея изначально принадлежала Черному, а Горький предложил создать нечто вроде книги Лео Таксиля «Забавная Библия» (1897). Возможно, не столь откровенно издевательскую, как у Таксиля, но все же изложить в ней библейские сюжеты на бытовом языке и с юмором. Такой угол зрения как-то более пристал Горькому и издательству, за которым он стоял. Саша Черный реализует эту идею, но только годы спустя и уже без Алексея Максимовича.

Не обошлись переговоры и без Чуковского, которого Горький также привлек к работе. Корней Иванович в это время был занят редактированием альманаха «Для детей» при сытинской «Ниве» и тоже просил у Саши какой-нибудь материал. Между ними возобновилась переписка. 12 декабря 1916 года Черный, отсылая в альманах стишок «Про девочку, которая нашла своего Мишку», писал ему: «Если в стихотворении моем что-либо Вам не покажется, позвоните 632–39» (Переписка Саши Черного с Корнеем Чуковским // Новый журнал. 2006. № 245). Думается, если в письме указан номер телефона, значит, оно было отправлено еще из Петрограда или Гатчины. Мирные замыслы, детские стишочки… Через четыре дня в подвале юсуповского дома на Мойке произойдет убийство Распутина, и Россия стремительно понесется навстречу катастрофе.

События 1917 года застанут нашего героя в Пскове, куда его перевели из Гатчины.

2

Псков — старинный и удивительный во многих отношениях русский город — совершенно очаровал Сашу Черного. Он написал о нем множество стихотворений и неоконченную поэму «Дом над Великой» (1923–1924). Великая — это одна из рек, протекающих там, вторая река — Пскова.

От «псковских» стихов поэта веет покоем, умиротворением, «вершиной голой». В этом древнем посаде он вдруг заговорил державинским возвышенным слогом, но тут же, впрочем, осекся: «Над ширью величавых вод / Вдали встает копна собора…» («Псков», 1917). Мы затрудняемся сказать, где еще в своей жизни он видел такую Русь. Владимир Бенедиктович Станкевич, военный инженер, также служивший в это время под Псковом, вспоминал, что местные жители «поражали странными уборами, своеобразным говором, своеобразным способом мышления», от них веяло «седой древностью», и шоссе с телеграфными столбами они называли «струнной дорогой» (Станкевич В. Б. Воспоминания. 1914–1919 г. Berlin: J. Ladyschnikow Verlag Gmb, 1920. С. 43). Пути автора этих воспоминаний и нашего героя очень скоро пересекутся. А что касается седой древности, то это большая удача, что Саше Черному удалось в Пскове наполниться, напитаться Русью. Эти впечатления будут согревать его, помогать справляться с тоской по родине в первые эмигрантские годы.

В конце 1916-го — начале 1917 года Псков, по словам поэта, был похож на «ковчег» — сюда бежали от войны. Город находился в глубоком тылу (до линии фронта свыше 300 километров) и принимал тысячи беженцев, эвакуированные прибалтийские предприятия. Местный гарнизон, возглавляемый генералом Михаилом Дмитриевичем Бонч-Бруевичем, насчитывал 30 тысяч солдат. Войска стояли также в соседних Великих Луках, Порхове, Острове и других городах губернии. В Пскове находился штаб Северного фронта, открытого в августе 1915 года для защиты Петрограда от немцев.

Первое время пребывания в Пскове было чудесным, совпав с новогодними праздниками. С детским восторгом поэт вспоминал Рождественский сочельник. Город замело. Баржи «неподвижной грудью» вмерзли в лед Псковы. Ни души, ни зги не видать. Слышны только хруст собственных шагов да вой ветра, что «над башлыком кружит, бездельник». Поэт (а в данном случае это, несомненно, он сам) идет в гости, в теплый праздничный дом, где его ждут.

В передней груда шуб и шапок,

А в зале в блестках — деревцо.

           Встряхнешь сюртук,

           Пожмешь сто рук —

И влезешь в шумное кольцо.

(«Сочельник в Пскове (Мираж)», 1925)

На белоснежной скатерти — узвар из груш, кутья медовая, самовар. Чудо как хорошо! В зале играют вальс, в углу кто-то бренчит на гитаре, детишки собирают елочные иголки, а за самой елкой, хватив для храбрости запрещенной «сухим законом» мадеры, телеграфист изъясняется в любви пухлой Зое.

Практически все стихи Саши Черного о Пскове голо-описательны, однако то, что «дискредитирует» поэзию, — клад для биографа. По ним мы можем достаточно детально восстановить маршруты палатного надзирателя 18-го полевого запасного госпиталя, как отныне называлась должность Александра Михайловича Гликберга. Сам госпиталь размещался в древних Поганкиных палатах — комплексе зданий XVII столетия, построенных по заказу купца Сергея Поганкина. С 1902 года здесь работал музей Псковского археологического общества, поэтому больничные койки соседствовали с уникальной экспозицией. Саша писал: «Там, в Поганкиных палатах, / За стеклом в пустых покоях / Столько древней красоты…» («Псковитянка», 1918).

Более-менее точно можно представить и то место, где нашего героя расквартировали. В поэме «Дом над Великой» тщательно описан быт неизвестной псковской семьи, жившей на берегу реки в белом домике, за которым начиналась территория Спасо-Мирожского монастыря. Значит, поэт жил в районе Завеличье и из окон белого домика видел противоположный берег Великой, по которому день и ночь двигались автомобили с печальным «грузом»:

С утра вдоль берега с вокзала

Плетутся раненых ряды.

……………………………

Гудя, ползут автомобили.

На желтых койках подвесных

Сквозят в тумане душной пыли

Тела солдат полуживых.

Порой промокшая подвязка

Мелькнет в толпе, как алый крик.

Идут-плывут. Жара и тряска.

Что день — все больше… Псков привык…

(«Главы из поэмы „Дом над Великой“»)

Интересно было бы узнать: что это был за дом и что за семья, кто ее глава, работавший в Псковской губернской земской управе («двадцатый год в служебной свалке»), кто его жена и дочери, названные в поэме Анютой и Людмилой? Возможно, когда-нибудь на эти вопросы ответят псковские краеведы. Мы же скажем, что это была последняя мирная русская семья, которую Саша Черный видел в своей жизни. После Пскова он уже не встречал счастливых русских семей.

Александр Михайлович и сам обрел здесь покой. Рядом со стенами старинного Спасо-Мирожского монастыря бренным и суетным казалось всё происходящее. Сколько войн повидали эти молчаливые камни, и каждая для своего времени была не менее страшной, чем нынешняя. Таранили эти стены и немецкие рыцари, и поляки короля Стефана Батория, грабили, жгли, а обитель, латая раны, каждый раз выживала. Столетие тому назад бродил здесь Пушкин, наезжая в Псков всякий раз, когда бывал в Михайловском. Теперь ходил в задумчивости поэт Саша Черный, возможно, повторяя речение царя Соломона о том, что «и это пройдет»:

Здесь все окрест — свое до боли.

Пройдет монах средь мшистых плит,

Да стриж, влетевший с синей воли,

Крылом о медь прошелестит.

Над водокачкой — позолота,

Над баней алый хвост зыбей…

(«Главы из поэмы „Дом над Великой“»)

К псковскому району Завеличье нас отсылает и стихотворение «Галоши счастья» (1924), где Черный, вспоминая псковских знакомых, называет одну фамилию: «Батов жив?» — «Давно расстрелян». Память о Петре Дионисьевиче Батове, купце 1-й гильдии, старовере, имевшем огромный двор на нынешнем Рижском проспекте, жива в городе и сегодня. На свои средства Батов выстроил здесь же церковь с необычным названием Моленная Поморского беспоповского согласия, было в ней уникальное собрание древних икон византийского, новгородского и псковского письма; современники сравнивали эту коллекцию с флорентийской галереей Уффици. Саша Черный наверняка побывал там в числе благодарных посетителей. Купца Батова расстреляли большевики в декабре 1918 года.

Белый псковский домик, где «живут две девочки» Тася и Лиля с толстым папой, худой мамой и кухаркой, поэт описал и в сказке «Домик в саду», над которой работал в первые дни 1917 года. По его словам, писал он ее «усталый, как кошка после родов, ночью, в один присест — и, когда кончил, сам не знал, бросить ли, что написалось, в корзинку или послать» (Переписка Саши Черного с Корнеем Чуковским // Новый журнал. 2006. № 245). Однако послал для горьковского альманаха «Радуга», выход которого был запланирован на весну. Никто еще не знал о том, что весной будет не до детей. «Радуга» увидит свет только в январе 1918 года под новогодним названием «Елка», и на ее страницах останется дореволюционное имя «Саша Черный», которое вскоре исчезнет из детской литературы на долгие десятилетия.

За литературную часть «Радуги» отвечал Чуковский, который параллельно делал альманах «Для детей» и поэтому разрывал Сашу Черного надвое. 3 января 1917 года поэт писал Корнею Ивановичу: «„Цирк“ пришлю: но ведь Вы знаете, что я его обещал в „Парус“, а о рисунке еще раньше говорил с Ремизовым. Вам для третьего номера пришлю вовремя. Сам увлекся. Дай Вам Бог сто лет жизни за вашу затею» (Переписка Саши Черного с Корнеем Чуковским // Новый журнал. 2006. № 245). То, что Александр Михайлович «говорил» с сатириконцем Ре-ми и что «Цирк» действительно вышел с иллюстрациями этого художника (№ 9), свидетельствует о том, что неприязни между ними не осталось.

Вообще Саша Черный в Пскове отогрелся душой. Как рассказывала Мария Ивановна, этому поспособствовал его непосредственный начальник — главврач госпиталя Алексей Феликсович Држевецкий, создавший поэту приемлемые условия для работы и творчества. Саша Черный сложил о своем новом покровителе ироническую «Оду на оставление доктором Држевецким 18-го полевого госпиталя» (1917) и тем самым его обессмертил:

С утра он по лестнице мчался в галоп:

То в ванной мелькнет, то у пробы[84],

Минута — сидит и глядит в микроскоп,

Как вертят хвостами микробы,

Мгновенье: стоит в амуничных дверях —

И мчится фельдфебель к нему на рысях.

Эту «Оду», предназначенную для узкого круга посвященных, поэт счел нужным опубликовать в своем берлинском сборнике «Жажда» (1923), как и стихотворение памяти генерала Губера, желая, видимо, память об этих людях увековечить. По крайней мере, в семье Држевецких поэта долго помнили и бережно хранили его автограф «Оды». Кстати, вместо безличного слова «фельдфебель» в нем стояла фамилия Костяшкин. Этот же Костяшкин, «по истории болезни мышечный ревматик, по характеру человек спокойный и обстоятельный», много лет спустя воскреснет в рассказе Саши Черного «Диспут» (1925).

Улучшение состояния нашего героя в Пскове связано и с тем, что к нему наконец переехала жена (потому в адресном справочнике Петрограда за 1917 год и нет ее данных). То, что она жила в Пскове, подтверждает и сохранившийся в ее архиве альбом с гравюрами и надписью на титуле: «Глубокоуважаемая Мария Ивановна — сей скромный труд пусть будет памятью о нас, учениках художественной школы, благодарных вам за ваше доброе всегда отзывчивое к нам отношение. Псков». Надпись стилизована под древнерусское письмо, украшена искусной буквицей и заставками.

Видимо, Мария Ивановна преподавала в Художественно-промышленной школе имени Н. Ф. Фан-дер-Флита, располагавшейся в одном из зданий Поганкиных палат. Это учебное заведение, открытое в 1913 году при посредстве Псковского археологического общества при Художественно-промышленном музее, обучало уникальным местным ремеслам: работам по керамике, стеклу, кузнечно-слесарному, столярно-резному и мозаичному делу. Черный, мгновенно схватывавший комизм, тут же зацепился за фамилию Фан-дер-Флит и использовал ее в «Цирке» (который отослал в альманах «Для детей»): среди других жуликов там есть «чревовещатель Флит». Годы спустя эта же фамилия прозвучит в стихотворениях «Хрюшка» (1920) и «Бал в женской гимназии» (1922).

Мария Ивановна, судя по одному зимнему письму Саши Черного Чуковскому, наезжала в Петроград. В письме поэт просит Корнея Ивановича сказать Марии Ивановне, как называется последняя книга стихов Александра Блока, чтобы она ее обязательно купила, и помимо прочего сообщает:

«Прочел недавно „Человека из С<ан>-Франциско“ — Бунина и чуть не заплакал от радости.

Вот вещь! <…>

Рассказ Куприна милый, но есть вялость, и козел как-то топчется на одном месте, точно мокрой ваты наелся.

Если увидите его (Куприна), поклонитесь от меня. Я его люблю — и хорошего и нехорошего, — как могут любить хронические сатирики и так называемые пессимисты» (Переписка Саши Черного с Корнеем Чуковским // Новый журнал. 2006. № 245).

Рассказ Куприна «Козлиная жизнь» Саша Черный прочитал все в том же альманахе «Для детей» (1917. № 5). Согласно купринской помете, он был написан 3 февраля 1917 года в Гатчине. Что делал в этот день Александр Михайлович Гликберг, мы знаем точно: он приходил в себя после сабантуя, случившегося накануне.

Второго февраля 1917 года сотрудники псковского 18-го полевого госпиталя прощались с доктором Држевецким, получившим перевод в Управление военных сообщений штаба Северного фронта (этим днем помечена «Ода», которую мы цитировали выше). Однако разлука поэта и врача оказалась недолгой, потому что Држевецкий добился перевода Гликберга в то же Управление военных сообщений. Мы не совсем понимаем, зачем там был нужен Држевецкий, а вот Александр Михайлович Гликберг имел опыт работы в железнодорожной сфере.

Псков был крупнейшим транспортным узлом. Управление военных сообщений осуществляло общее руководство путями сообщения на театре военных действий и размещалось при штабе Северного фронта, начальником которого в это время был генерал от инфантерии Юрий Никифорович Данилов. По забавному совпадению, он носил прозвище «Черный». В действующей армии тогда было три генерала Данилова, поэтому их различали по цвету волос: другие два были «Белый» (Антон Васильевич Данилов) и «Рыжий» (Николай Александрович Данилов).

Штаб Северного фронта, куда был теперь «приписан» Гликберг, занимал три здания на Георгиевской улице, в том числе мужскую гимназию. Может быть, именно в здание гимназии спешил на службу поэт, а за ним наблюдал учившийся там Веня Зильбер, будущий советский писатель Вениамин Каверин[85]. Гимназистов, правда, перевели в женскую гимназию, но они упорно бегали смотреть на штабных.

На дворе между тем стоял февраль 1917 года, и в конце месяца сотрудникам штаба Северного фронта пришлось понервничать. 23 февраля восстал Петроград; через несколько дней пало российское правительство. На штаб обрушился поток телеграмм из Ставки с требованием недопущения, то есть подавления беспорядков в бунтующей столице. Однако генерал Данилов-«Черный», облеченный небывалыми полномочиями, но состоявший, как мы понимаем теперь, в антимонархическом заговоре, медлил.

К Пскову спешил царский поезд. Николай II хотел встретиться с главнокомандующим армиями Северного фронта генералом Николаем Владимировичем Рузским, но и тот был в заговоре.

Александр Михайлович Гликберг как сотрудник Управления военных сообщений штаба Северного фронта оказался в центре небывалых событий. 1 марта в восемь часов вечера царский поезд прибыл в Псков, откуда пытался прорваться в Царское Село, но сделать этого не смог — пригороды были заняты восставшими. Пришлось вернуться обратно, к Пскову. Здесь, после длительных и сложных переговоров с генералами Рузским, Даниловым и другими, уступая их доводам и ввиду массового протестного движения в стране, 2 марта 1917 года император подписал манифест об отречении от престола в пользу младшего брата Михаила. На следующий день и великий князь Михаил Александрович отказался от трона.

Российская монархия пала.

3

«Разорвался апельсин у Дворцова моста», — фантазировал Саша Черный в далеком 1905 году. Теперь на его глазах происходили гораздо более страшные вещи. Рушилась и разлеталась на куски империя. «Высокий гражданин маленького роста» перестал быть высоким. Романовские орлы летели наземь, и в Пскове в том числе.

Третьего марта 1917 года поэт по долгу службы наверняка присутствовал на многолюдном митинге железнодорожников и солдат на псковской привокзальной площади. Разгребая ногами шелуху от семечек, устлавшую в последнее время, казалось, весь мир, он слушал манифест об отречении императора. Во второй половине дня митинг переместился на Торговую площадь, рядом со штабом. Состоялась демонстрация под красными знаменами. Демонстрация была и на следующий день, 4 марта, ставший первым днем заседания только что избранного Совета рабочих и солдатских депутатов. Заседание продолжалось пять дней. Был избран исполком Совета, в который вошел, в частности, генерал Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич. Он возглавил местный гарнизон и впоследствии вспоминал: «…в любой момент гарнизон мог послать ко всем чертям и меня, и соглашательский Совет» (Бонч-Бруевич М. Д. Вся власть Советам! М.: Воениздат, 1958). В бывшем губернаторском особняке разместились невиданные доселе органы власти, пышно именовавшие свой штаб Домом Свободы. 19 марта Саша Черный держал в руках первый номер газеты с также невиданным доселе названием «Известия Псковского Совета рабочих и солдатских депутатов».

Как и большинство представителей творческой интеллигенции, поэт с восторгом приветствовал Февральскую революцию и хотел послужить ей делом. Весной 1917 года имя Саши Черного вновь громко зазвучало в Петрограде и других городах: он написал стихи высокой агитационной силы, посвященные объявленному 27 марта Временным правительством «Займу Свободы». Новая власть для продолжения войны на внешнем фронте организовала денежный заем у населения. Эта акция вызвала огромный общественно-политический резонанс. На 25 мая в Петрограде был назначен праздник «Займа Свободы». Союз деятелей искусств к этому дню выпустил однодневную газету «Во имя свободы», в которой, наряду с другими громкими именами, оказалось имя Саши Черного. Его опубликованное там стихотворение «Займ Свободы» перепечатывалось различными изданиями, а сегодня оказалось забыто и не вошло в пятитомное собрание сочинений поэта. Мы не станем приводить текст (это вещь во многом сиюминутная), скажем лишь, что это был горький укор фронта — тылу, где не слышат «трупный запах тел», где почему-то полны театры, а «в модных лавках — пыль столбом», где предали Россию, даже не заметив этого: «Проснитесь! Трижды пел петух».

Вполне вероятно, что поэт присутствовал на самом празднике. Мария Ивановна вспоминала, что в конце весны 1917 года они с мужем приехали в революционный Петроград и пробыли там целый месяц. Всё происходящее в городе показалось им колоссальным зрелищем. Зрелищ тогда хватало, но праздник «Займа Свободы» стал выдающимся действом, потому что был заявлен еще и как «День художника». По улицам носились сотни автомобилей и экипажей, разукрашенных членами Союза деятелей искусств, «Мира искусства», кубистами. Энтузиазм населения превзошел все ожидания: на пунктах подписки люди отдавали свои драгоценности, женщины — только что добытые после стояния в «хвостах» продукты. Подписка на заем достигла 75 миллионов рублей. Один только Шаляпин приобрел облигаций на 100 тысяч.

В эти петроградские дни Саша Черный, не понаслышке знавший о настроениях фронтовиков, слушал ура-патриотические выступления Александра Керенского о войне до победы и тех, кто, напротив, призывал к выходу России из войны, — Григория Зиновьева, недавно прибывшего в Петроград вместе с Лениным из эмиграции. Об этом также вспоминала Мария Ивановна.

Видимо, были у Черного встречи с литераторами, и кому-то из них он дал свое стихотворение «Слухи», очередную веселую скоморошину на злобу дня. «Слухи» появились в эсеровской пятигорской газете «Народное эхо» 13 июня 1917 года.

…Слухи-сплетни… Шепот… Смута… «Ой, как страшно, ой, как жутко, / Не лишиться бы рассудка…»:

…вчера у Петрограда

По Неве шел слон без зада:

На спине сундук из цинка,

В сундуке с замком корзинка, —

А в корзинке, вот ведь хитрый,

Бывший царь играл на цитре…

……………………………

Иль таких рассказов мало?

И не то еще бывало…

С крыши в печь, из печки в двери

Так и бегают, как звери.

А вокруг, развесив уши,

Все стоят и бьют баклуши,

Прибавляют, раздувают

И от страха подвывают.

(«Слухи», 1917)

Было от чего «подвывать» и что «раздувать»! В те дни, когда жители тылового Пятигорска смеялись над этой «чепухой», ее автор уже наблюдал в Пскове судорожную подготовку к наступлению на Северном фронте, одному из аккордов общего июньского наступления русской армии, последнего в ее истории. Все, что этому предшествовало, надолго засело в памяти Саши Черного. В первую очередь ему вспоминались приезды Керенского, агитировавшего за наступление: «Прорыв ли на фронте, вспухала ли дезертирская волна, плохо ли работал тыл, — главковерх вылезал из штабного автомобиля, взбирался на первую подвернувшуюся под ноги бочку и, окруженный обалделыми солдатами, сознательными писарями и хмурым офицерством, говорил-говорил-говорил… Старые, поседелые в боях полковники в обморок падали, а он все говорил…» (Черный А. Иллюстрации // Русская газета [Париж]. 1925. 8 февраля). Главковерхом Керенский станет несколько позднее, а по фронтам он ездил еще будучи военным и морским министром. Общий же тон воспоминаний, конечно, уже эмигрантский, образца 1925 года. Тогда же наш герой назовет Керенского «первым словесным электрификатором Февральской революции» и подведет печальный итог февральских событий, в том числе и своих заблуждений:

Кто б ни божился с миною блаженной, —

«Завоеваньям революции» не верь:

Болели зубы — взвился Красный Зверь

И зубы с головой отгрыз мгновенно.

(«Гигиенические советы», 1924)

Летом 1917 года вольноопределяющийся Гликберг, разумеется, смотрел на вещи иначе, потому что оказался сотрудником военного комиссариата Северного фронта.

Случилось это так.

В один из июньских дней 1917 года в штабе Северного фронта засуетились, потащили по этажам столы и стулья, развешали по стенам некоей комнаты агитплакаты и прибили на ее дверь табличку «Комиссар Северного фронта В. Б. Станкевич». Однако прежде чем Станкевич перешагнет порог своего кабинета и пригласит туда Александра Михайловича Гликберга, необходимо сказать несколько слов о том, чем в принципе занимались военные комиссариаты Временного правительства.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.