По морям, по волнам…
По морям, по волнам…
Но тут подоспело другое предложение. По мобилизации был взят на флот наш друг Вениамин Радомысленский, личность тоже в высшей степени замечательная. Самое главное — он умел находить путь к человеческим сердцам. Моя мама, познакомившись с ним, говорила: «Он все может сделать». И он делал. Ему пришла в голову идея: создать в Кронштадте опытно-показательную базу художественной самодеятельности Морских сил Балтийского моря, сокращенно — ОПБХС МСБМ. Командование поддержало его. И тут завертелось такое!
Кстати, уже после Кронштадта, он сумел заразить своими идеями самого Константина Сергеевича Станиславского по поводу его новой студии так, что Станиславский очень часто стал звонить Вениамину. Представьте: коммунальная квартира, сквозняки, общий телефон в коридоре, над головой висит велосипед, вот-вот свалится, своей очереди поговорить по телефону ждет соседка, а Константин Сергеевич развивает Радомысленскому свои соображения, говорит и говорит… Вениамин стал просить соседей:
— Когда будет звонить этот старик, скажите, что меня нет дома…
Впоследствии Веня стал последней любовью Константина Сергеевича, был директором школы-студии при МХАТе. Для Станиславского Вениамин Радомысленский воплощал собой советскую власть в том виде, в каком он ее воспринимал.
Радомысленский быстро оформил нам командировки на флот от отдела искусств Наркомпроса и ЦК Союза Рабиса[65].
Незадолго до отъезда у меня состоялась беседа с одним из руководящих лиц художественной самодеятельности — Плытником. В интересной беседе он, между прочим, сказал: «Любое дело имеет три стадии. На каждую стадию нужны специальные работники, и Боже упаси их путать и давать несвойственные им места. С чего начинается любое дело? С идеи. Дальше идет реклама, фейерверк — это первая стадия. Вторая — разработка идеи, планы. И третья — выполнение планов. Для этого нужно одно: крепкие зады». «Радомысленский, — сказал он, — работник первой группы. Идеи и фейерверк».
К сожалению, Плытник довольно скоро исчез с горизонта. Он разделил участь миллионов.
Радомысленский встречал нас в Ленинграде. До сих пор помню, как мой тяжеленный чемодан он одним махом вскинул себе на плечо и пошел. Меня поразила не его сила, а естественный демократизм действий — взял и пошел!
И вот мы в Кронштадте. Знакомимся со своим начальником, тупым бурбоном с широкой золотой нашивкой на обшлаге. Позже, успев уже проникнуться флотской субординацией, я в каком-то обществе оказался рядом с этим начальником и заметил на его плече паука. Сам не знаю, как это получилось, но у меня вырвалось:
— У вас на плече паучок…
Не хватало только «с» в конце: — «Паучок-с». Как я себя ненавидел за это!
Начальник Дома культуры армии и флота Буянов был славный человек. Взгляды на искусство у него были простые.
— Хотите добиться смеха в зрительном зале? — говаривал он. — Сделайте так, чтоб у героя упали штаны — увидите, что будет!
Маленькую иллюстрацию к тому, что представлял тогда флот, дает анекдот, который мне довелось услышать. В то время матросы хлебали из больших котлов — на десять человек каждый. И вот двое сговорились поесть «от пуза». Происходит такой диалог: «У врача был?» — спрашивает первый. — «Был», — отвечает второй гнусавым голосом. — «И как?» — «Хреново», — еще больше гундося, отвечает второй. Ясно, остальной народ отшатывается — у парня, гляди, еще нос отвалится. И двое шутников наедаются до отвала.
Несколько обжившись, мы выписали к себе своих жен. Компания у нас подобралась интересная: с одной парой мы дружили до самой их смерти. Это был главный режиссер Кронштадтского театра, мейерхольдовец, Александр Зайков, о котором я уже говорил выше, и его жена актриса Юлия Дунаева.
Подружились мы и с молодым ленинградским критиком Львом Левиным. Он приезжал проводить свои литературные занятия. «Скоро к нам приедет критик Левин, — писал о нем ленинградский поэт Александр Прокофьев, — херувим с бородкой, мухобой». Дружба с ним продолжалась и потом.
Тепло вспоминаю знакомство с Сережей Галышевым. Это был совсем другой, но тоже удивительно «свой» человек. Он работал в газете. С узенькими лычками на погонах, все время собиравшийся демобилизоваться — со средними нашивками этого сделать было уже нельзя, — он представлял оригинальную фигуру. Помню, после встречи веселого Нового года, он вышел на улицу. Ему стало жарко, а на улице был мороз. Не долго думая, он перекинул форменный китель на руку, оставшись в одной жилетке, и так пошел домой. Но мало этого, по дороге он встретил краснофлотца и распек его, якобы за то, что у того была какая-то погрешность в одежде… Легенда говорит, что во время войны, накануне сдачи Севастополя, он должен был улететь с последним самолетом. Узнав об этом, он воскликнул:
— Куда я побегу? Помирать, так со своими!
И он остался и погиб вместе с гарнизоном.
Мы организовали журнал «Краснофлотская художественная самодеятельность»[66], потом кукольный театр. Группы танцоров, чтецов появились во всех частях Балтфлота. На эсминце «Рыков»[67] даже состоялся вечер, на который были приглашены наши жены. Мы шутили тогда, что если бы врагу пришло в голову напасть на нас, это легко было сделать, потому что весь флот запел, заиграл, затанцевал. В период нашей командировки на Балтфлот мы с Ефимом написали пьесу «Весна»[68] на военно-морскую тематику.
Мы близко познакомились с командиром «Рыкова» Сергеем Рыковым[69] и его комиссаром, бывшим ткачом из Иваново-Вознесенска Иваном Ларионовым, пришедшим на флот по комсомольскому набору 1923 года. Тогда комсомольцами заменяли всяких пижонов, анархистов и прочую накипь, оставшуюся с первых дней революции.
Более прямого, откровенного, пусть резкого на язык, но абсолютно честного человека, чем Ларионов, я не знавал. Он мог, вызвав к себе замеченного в пьянке краснофлотца, налить ему полный стакан спирта и приказать: «Пей! Но если я тебя еще раз замечу „под банкой“ на корабле — берегись!»
— Я красный поп, — неоднократно говаривал он. — Перед походом молебен, и после похода, если все благополучно, — молебен.
Он умел разговаривать с краснофлотцами и отвечать на их вопросы. А вопросы бывали тяжкие. Украинцам домашние писали о голоде. В мирное время — и голод?
Ларионов отвечал смело, но страдал от этого очень. Он и пить начал, как я полагаю, от этого. Нелегко было политработнику с его душой соединить в себе две правды. Команда любила его: «Свой», — говорили краснофлотцы. Когда мы с Ефимом уехали, его вскоре демобилизовали. Устроили в Ленинграде Ларионова хорошо — директором фабрики. Но он страшно тосковал. Экипаж даже маленького корабля, если ты придешься ему по душе, забыть трудно, а тут «Рыков»… Все это привело к тому, что Иван Ларионов застрелился во время майского парада 1936 года.
Мы ходили на «Рыкове» и в походы. В один из них штормило. Я, чтобы почувствовать экзотику, вышел ночью на корму, или ют, около флагштока. Эсминцы шли кильватерной колонной. Это дело не простое для рулевого идущего следом корабля. Работа винта корабля, идущего впереди, все время сбивает с курса следующий за ним эсминец, и нужно большое искусство, чтобы удержаться в кильватере.
Я стоял на юте и наслаждался. Я чувствовал себя в этот глухой ночной час слитым воедино с могучим ходом корабля, самым быстрым в тогдашнем нашем флоте. Разве можно победить такое совершеннейшее создание? «Нет, — думалось мне, — любые происки врагов, с которыми, наверное, придется сразиться нашим внукам — заранее обречены на провал». В возможность близкой войны мы тогда не верили. Разве не гарантией нашей обороноспособности является совершенное знание командирами и краснофлотцами устава военно-морской службы?
Я как-то присутствовал на учениях — торпедной атаке. Впередсмотрящий обнаруживал цель. Команда: «Товсь!» Разворачивается торпедный аппарат, тупорылая махина, одна из трех, стоящих на палубе. — «Залп!» — и маслянистое от смазки тяжелое тело мины Уайтхеда, как ее раньше называли, вырывается из аппарата и плюхается в воду рядом с бортом эсминца. Она несется к цели, прорезая волну. Взрыв. Цель поражена.
Разве не видел я меткость торпедного пуска собственными глазами? Нет, думалось мне, наша страна может быть спокойна!
Наше непосредственное руководство распорядилось относительно формы, которую нам следовало носить во время нашего пребывания в Кронштадте.
— Писатели должны быть ближе к народу!
Поступило указание надеть на нас краснофлотскую форму, и нас соответствующим образом обмундировали. Иногда это приводило к курьезным происшествиям. Например, пошли мы с Фимой в баню. Разумеется, в командирскую. Только разделись, только намылились — дверь настежь, на пороге начальник патруля во всей форме, с дудкой.
— Кто здесь в краснофлотском? — громогласно вопрошает он.
И мы с Фимой вылезаем на первый план — голые, мокрые, в мыле.
— За мной, — командует начальник патруля.
Еле удалось уговорить его нашим друзьям-командирам.
Более серьезный случай произошел летом, во время какого-то общефлотского праздника в Лужской губе, где был собран весь флот.
Было известно, что, согласно регламенту, командующий со свитой на своем командирском катере будет обходить корабли и встречаться с командами. Мы же, считая, что суета, связанная с посещением начальства, нас не касается, забрались в «красный уголок». Помещение это находилось под палубой в самом носу корабля, рядом с краснофлотским кубриком. Здесь с каким-то флотским старшиной мы и занимались делом, готовили к выпуску стенгазету.
Доносящиеся извне звуки нас мало волновали. Вдалеке раздавалась очередная команда «смирно!», крики «ура!», всплески оркестрового приветствия. Потом командирский катер зарокотал ближе… Ничего, до нас ему еще далеко, и потом, не будет же он заглядывать к нам.
Только мы еще раз успокоили себя таким образом, как шум катера раздался уже рядом с нами, у трапа «Рыкова». Заиграл оркестр. Загрохотали ступеньки трапа — батюшки, кто-то спускается в кубрик. Из-за стенки раздалось: «Смирно!», послышался шум сопровождающей командующего свиты. В следующий момент дверь распахнулась, и в глазах у нас зарябило от золота нашивок. Сидевший с нами старшина вскочил и, автоматически заорав «смирно!», вытянулся «по струнке» согласно уставу. Мы же продолжали сидеть за столом, точно приклеенные. Поймите наше состояние: в обычных условиях, «на гражданке», разве мы не встали бы навстречу входящим из простой вежливости? Но здесь ощущение театральности происходящего намертво приковало нас к месту, и мы продолжали сидеть как проклятые, словно в первом ряду партера…
Льву Галлеру, командующему Балтийским флотом, приходилось бывать в крутых переделках, но тут? Сидят два краснофлотца и в ус не дуют…
Наступает мертвая пауза. Мы видим полный ужаса взгляд вытянувшегося старшины. В этом взгляде — предчувствие неминуемых молний, которые должны поразить нечестивцев, продолжающих тупо сидеть, ожидание, что земля вот-вот разверзнется перед ними… Пауза кончилась. Раздался резкий, с «металлом», голос командующего Балтийским флотом, родной брат которого, кстати, занимал в то время какой-то высокий пост в вооруженных силах Польши.
— Товарищи краснофлотцы! По команде «смирно!» п-э-э-трудитесь встать!
И в этом «встать!» зазвучала такая сталь, такой императив с неисчислимыми для нас последствиями, что наконец колдовство было разрушено. Мы с Фимой неловко полезли из-за стола.
Неизвестно, что произошло бы дальше, если бы не вынырнувший из толпы сопровождающих командующего наш спаситель, комиссар Ваня Ларионов. Он торопливо стал объяснять Галлеру наше положение на флоте.
Лицо командующего постепенно меняло выражение. На его устах появилась тоже уставная, но для нас спасительная «светская» улыбка. Он понял, что перед ним «крупа», «штафирки», интеллигентики и так далее… Проронив несколько слов о морских законах, которым находящиеся на корабле обязаны подчиняться, он отбывает наверх. Сверху раздается топот. Это по команде «всем собраться на юте», краснофлотцы сбегаются для встречи с командующим.
Нам любопытно было взглянуть и на это зрелище, и мы высунулись наверх. Бескозырки, естественно, остались внизу. Тут же на нас налетел какой-то флаг-офицер[70] из свиты командующего флотом и жестоко нас разнес. Мы, оказывается, совершили еще один тяжкий грех, нарушив основной закон моряка, — появились на палубе без головных уборов. Тут нас снова спас Ларионов, послав «флажка» подальше, но тот не успокоился. Он заставил нас надеть бескозырки, потом повел на левый фланг, поставил в ряды краснофлотцев и только тогда утихомирился.
Перед строем Галлер сказал несколько слов, сотня глоток рявкнула «ура!», и он наконец покинул корабль. Но еще долго по флоту ходила байка о том, как командующий «нафитилял» писателям[71].
Наступил 1933 год. Летом предполагались большие маневры. Мы с Ефимом попросились на линкор «Марат».
Мне пришлось много лет спустя побывать в сухом доке, где стоял океанский корабль для научных исследований. Это было незабываемое зрелище. Представьте себе борт этажей в семь высотой. А там, наверху, еще палубные надстройки. И когда на этой немыслимой высоте появлялся человек, он снизу казался каким-то микроскопическим существом.
Так вот — наш «Марат» был гораздо больше. Гигантская махина водоизмещением в 25 тысяч тонн, с тысячным экипажем, с колоссальным количеством разных механизмов, постов, отсеков и так далее. На палубе возвышаются орудийные башни, из которых выглядывают орудия сокрушительных калибров. Внутренность каждой башни, глубокая, как шахта, уходит далеко вниз, в недра корабля. Приказы командира линкора отдаются не изустно, а посредством сложнейшей аппаратуры. Помещение, где он обитает, отделено от кают прочего командного состава. Чтобы лично познакомиться с комсоставом линкора, командиру приходится приглашать их по одному к себе на обед, ибо обедает он один, в своей собственной каюте. Такова традиция «Марата».
Представляю, как поражен был бы подлинный Марат, этот беспощадный вождь Французской революции, если б ему показали это чудище, носящее его имя. Но таковы причуды истории.
Маневры закончены. «Марат» прорвался к Ленинграду, разгромив «противника». В большой кают-компании «Марата» устраивается заключительный концерт флотской самодеятельности. Краснофлотцы поют, танцуют, но я их не вижу. Я не отрываю глаз от человека, который сидит метрах в пяти от меня в окружении Наморсила — Начальника Морских Сил РККА Орлова, Командующего Балтфлотом Галлера, еще каких-то высших морских чинов, руководителей управления НКВД по Ленинграду и Ленинградской области Медведя и Запорожца, и еще множества народа.
Это — Сергей Миронович Киров. Я с места, сразу же, как только увидел этого человека, влюбился в него. Его лицо совсем не похоже на портреты, которые я видел. Там он изображен молодым. Здесь он лет на двадцать старше, но именно такой, каким мне хотелось его видеть. Лицо капитана дальнего плавания, обветренное, изрытое оспинами, даже грубое, но сколько в его взгляде открытого, прямого, какое он источал мужество, силу. Да, это — вождь! За таким я пойду, куда бы он ни позвал.
Как он реагировал на концерт, особенно на пламенную пляску краснофлотцев!
Повторяю: он — вождь, наш, русский человек! У меня уж начал слагаться в душе гимн в его честь. И я, под этим впечатлением, после маневров, одним духом написал очерк, которому дал название «Наши будни радостны!», где постарался выразить свои ощущения, свой восторг. С маху я его послал в самый престижный тогда журнал «Прожектор» — и представьте, его сразу же напечатали. О Кирове там, конечно, ни слова. Не полагалось тогда. Одно только имя должно было сиять на горизонте. Но настроение мое выразилось достаточно красноречиво. И подумать только — Кирову оставалось жить неполный год. Неисповедимы пути Господни…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.