От греха подальше…
От греха подальше…
Отделенный от этого события семью десятками лет, я до сих пор не устаю поражаться какому-то особому чутью, безусловному инстинкту, который руководил мамой. Она словно что-то видела и сообразно с этим планировала жизнь семьи. Например, поехать в деревню летом 1917 года. Почему? Зачем? Очевидно, у нее была давняя мысль — посмотреть, не может ли деревня стать каким-то резервом для нас на всякий случай, мало ли как сложится жизнь.
Итак, лето 1917 года. Мы едем в деревню, на родину отца. Посмотрим, что это такое. Мама рассказывала мне, как лет 12 тому назад она с папой и двумя маленькими детьми — мне было полгода, Андрею — два, Али еще и вовсе не было — ездили на родину отца, в Сигеевку.
Вдова деда постаралась не ударить в грязь лицом перед столичными гостями. Был организован роскошный пикник с выездом в поле. Любители сельского жанра могли полюбоваться на жниц в живописных одеждах — шел самый разгар жатвы. Приглашенные славили хозяйку, глазея на петербургскую родню, исподтишка критикуя жену Дмитрия Андреевича. «Больно горда», — перешептывались они.
Еще сохранившая остатки былой красоты вдова деда упивалась своим положением — она играла роль хозяйки имения. Работавшие окрест на своих полях сигеевцы хмуро взирали на это непонятное им веселье. «Полупани» — так звали они вдову Андрея Миновича и никогда не считали ни ее, ни ее детей своими, деревенскими. Маме же вообще ничто здесь не было мило. Она видела воочию, куда уходят деньги, которые беспрестанно слал сюда ее муж, наш отец, отнимая их у собственных детей.
А тут еще вдруг куда-то исчез Андрей. Занятая мной, полугодовалым, а я был, по слухам, весьма трудным ребенком, мама препоручила какой-то родственнице следить за Андреем, та увлеклась праздничной суетой, а ребенка и след простыл. Бросились искать, искали долго, упорно. Андрей, тогда еще его называли Люля, Люленька, вошел в рожь и пошел себе. Рожь в тот год уродилась густая, из-под ножек ребенка выпархивали какие-то птицы, колосья над его головой качались, полные тяжелым зерном, а он шел и шел, не слышал, как звали его, как искали… Шел и тихо плакал. Он не умел громко заявлять о своем существовании, как это делал я. К концу дня его еле-еле нашли. Таковы были первые впечатления мамы от деревни.
Но это было в прошлом. Сейчас лето 1917 года, мы едем в деревню.
Покупка железнодорожных билетов была почему-то доверена именно мне. На 2-й класс очередь стояла изрядная и я, совершенно не сведущий в финансовых возможностях нашей семьи, решил шикануть, слыша, что 1-й класс — это очень хорошо. Торжествующий, я пришел домой с билетами 1-го класса. Мама испустила тихий крик ужаса. Но ничего не поделаешь, — мы поехали первым классом. Действительно, в купе мы разместились очень хорошо, хотя коридоры были завалены солдатскими телами — уже началось бегство с фронта. Но важно отметить: в купе вваливаться они еще не отваживались. Запомнилась остановка на какой-то станции. Общий гул: «Брусилов! Смотрите — Брусилов!»[34] Я выглянул в окно — действительно, герой стоял на перроне. Возле него почтительно теснилась свита.
Итак, мы в Унече. Это последняя станция, дальше — на лошадях, верст сорок пять. Железнодорожное местечко, с непривычки поражает обилие евреев (черта оседлости). Нанимаем еврейскую повозку и едем. Подробностей путешествия не помню, так же смутен и сам приезд в Сигеевку. Осталось ощущение объятий, родственных поцелуев.
Помню несколько поездок. Одна из них — в Белынковичи на реке Беседь. Местечко среди песков. Мы в гостях у Анны Львовны Барановской, вдовы местного земского начальника. Красавица в прошлом, она и сейчас еще хоть куда — высокая, стройная. По слухам, с ней был близок Иван Андреевич Симуков, сводный брат моего отца от второго брака деда. Он был революционером, устраивал сходки, в 1905 году прятал у нас нелегальную литературу и умер от туберкулеза в Ялте.
Мы гуляли с детьми Анны Львовны — с кадетом и девочкой с большим бантом сзади на поясе. Катались на лодке. Создавалось впечатление, что ничего не изменилось. Все казалось привычным, знакомым и приятным. Следует упомянуть, что нашего Андрея с нами не было: он находился на Украине, где-то под Кременчугом, куда поехал со скаутским отрядом на сельскохозяйственные работы.
Предприятие, задуманное хорошо, обнаружило неподготовленность и просто никчемность людей, которые его организовали. Ребята голодали. Скаут-мастера, в конце концов, перессорились, и Андрей решил ехать к нам, что само по себе являлось подвигом в то время. Все разваливалось. Да если взять еще заботы о своем спутнике, которого он захватил с собой! Как сейчас вижу высокую, тощую фигуру Андрея со скаутским посохом в руках, в выцветшем «стетсоне» — тогдашняя широкополая шляпа, положенная скаутам. В руке у него — ящичек со спутником, которого он вез с великим тщанием. Это — полчек, из семейства грызунов, известен на юге Украины. Зачем он его вез сюда, в Белоруссию? Нормальный человек не смог бы ответить на этот вопрос, но в том был весь Андрей. Он не мог иначе, современный Дон-Кихот, верный рыцарь Общества любителей природы! С сожалением он выпустил полчека. Кто знает, может быть, соединившись с местными обитателями, этот полчек явился родоначальником новой породы?
На календаре — 1918 год. Принято решение об эвакуации правительственных учреждений. Министерство финансов и Комиссия погашения государственных долгов в их числе.
Мама решает ликвидировать все в Питере, ехать с папой и с нами в Нижний Новгород, а там, может быть, и в деревню, но уж не в гости, а на постоянное житье. Конечно, тут играла роль и забота о старшем, Андрее. У него открылся туберкулез в зачаточной форме, а деревня могла быть ему полезна.
Промелькнул быстро Нижний, встретились там с семьей Ивана Ивановича Бевада (брата жены моего дяди Алеши), сходили в один скаутский поход — и в деревню! Нас, кстати, еще в Петербурге, здорово обокрали. Сестра папы, которую мы взяли летом 17-го года с собой в помощь по хозяйству, оказалась рохлей и прошляпила воров. Пропала вся сумма, вырученная за вещи. Это подействовало на маму ужасно. Немного помог Женя, сын Андрея Яковлевича, покойного брата мамы. Но, в общем, это уже прошлое. Мы едем в Сигеевку! Там земля, будем сеять хлеб, хозяйствовать, вперед, к новой жизни! Тоже своеобразный мост!
Когда я думаю о том времени, я не устаю поражаться маминой смелости. Пусть папу перевели с его учреждением в Нижний Новгород, но ведь ясно было, что долго он там не продержится, что его Комиссии скоро вообще не будет. Комиссия погашения государственных долгов… Большевики же сразу объявили, что платить царские долги они не собираются — почему же бросать в Питере все: квартиру, обстановку, саму жизнь? Ну, хорошо — не Питер, так Москва, куда перебрались наши родственники, работавшие в Министерстве финансов, но в деревню! Всю свою жизнь не любившая ее и всего с ней связанного — вечные мольбы оттуда о деньгах, отрываемых от семьи, — и вдруг такой неожиданный рывок! Что за фантазии — самим работать, самим добывать себе хлеб! — так, похоже, обсуждали это решение родные. Кто будет работать? Она сама или дети — шестнадцати, четырнадцати и двенадцати лет? Но мама твердо стояла на своем, будто какая-то нездешняя сила руководила ею: «Да! Будем добывать хлеб! Будем учиться! И научимся! Эта школа поважнее других школ!» — «Но это же полный переворот — во всем! Городская жительница, еще вполне интересная женщина — и похоронить себя в деревне? Русская печка — ты даже представить себе не можешь, как ты будешь готовить на ней!» — резонно возражали ей. — «Ничего, привыкну!» — бодро отвечала мама.
Как это проходило на деле я помню плохо. Только с дрожью вспоминается переезд в Белоруссию через Брянск, настолько это было тяжело. И вот мы снова в Сигеевке, на этот раз уже насовсем. Настолько насовсем, что даже ведутся разговоры о приезде тети Оли со своим мужем и бабушкой. Хата, что предназначалась нам, была старой, но сруб перебрали, заменили сгнившие бревна новыми, сложили печку — и мы дома! Папа оставался еще в Нижнем. «Чертов мост» мы перешли. Что-то будет?
Начало было трудным. Затеяла раз мама печь блинцы — пресные. Развела муку — вроде жидко, добавила муки — вроде густо, и до того дошла, что с досады вывернула квашню на пол, а потом долго собирала ее, обливаясь слезами досады — на себя, не на революцию!
И еще помню ее слезы — причина была посерьезней. Мы с мамой запаздывали с копкой картошки — на самом дальнем поле. Было холодно, было мокро. С неба сеял унылый, скверный дождь. Мы с мамой по уши в грязи — известно, картошка. И вдруг появляется Фома Лисичкин, одна из заметных фигур сигеевской молодежи. Шел он со станции домой на побывку. Было уже известно, что он устроился где-то в Москве, чуть ли не студентом Лесоустроительного института. Франтоватый, уже в городской одежде, он остановился, делая вид, что не замечает нашего замурзанного вида, кинул нам несколько слов и пошел дальше.
И тут мама не выдержала. Как она плакала тогда! Ей было невыносимо думать, что ладно она, но с нею ее сын, в такой же грязи — и навечно! И она закопала его здесь! Сама! Я, как мог, утешал маму, не видя ничего ужасного. Но мы оба запомнили этот эпизод навсегда.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.