«Подвергнуть смертной казни расстрелянием»
«Подвергнуть смертной казни расстрелянием»
Ранним утром 22 декабря, едва проснувшись, Достоевский услыхал какое-то небывалое движение в тюремном коридоре: проходили туда-сюда крепостные служители, слышались голоса. Вдруг зазвенели связки ключей и стали отворять одну за другой камеры заключенных. Вошли к нему — офицер и тюремщик. Принесли его платье — то, в котором его арестовали, — и еще теплые толстые чулки.
— Одевайтесь, — сказал офицер, — и чулки не забудьте. На улице морозно.
— Для чего это? Куда нас повезут?
— Увидите.
Офицер вышел. Едва Достоевский был готов, сторож выпустил его в коридор. Под конвоем повели к выходу. У крыльца стояло несколько узких двухместных карет. Далее — эскадроны жандармов с саблями наголо. Солдат отворил дверцу кареты. Достоевский сел, солдат поместился рядом. Карета тронулась. Колеса скрипели, хрустел глубокий снег.
— Куда это мы едем?
— Не могу знать.
Стекла кареты покрыты были морозным узором. Достоевский ногтем стал соскребать иней и дышать на стекло. Приникнув к оттаявшему глазку, он различал знакомые места. Вот они переехали Неву, вот теперь едут по Воскресенскому проспекту… В самом деле, куда это их везут? Зачем эти чулки? Карета свернула в Кирочную, потом на Знаменскую…
Небо быстро светлело. Над крышами домов поднимались столбы густого дыма только что затопленных печей. Народ шел с рынков. Вот Лиговский, вот Обводный канал. Они свернули направо, немного проехали и встали.
— Выходи!
Их привезли на Семеновский плац — обширную площадь перед казармами лейб-гвардии Семеновского полка. Масса войск — пеших и конных, выстроенных четырехугольником, каре, чернела посреди заснеженной площади. Утро было холодное, ясное, тихое. Огромный красный шар солнца висел низко над землей в морозном тумане.
Кто-то рядом сказал:
— Вот туда ступайте.
Он сделал несколько шагов вперед и увидел вдалеке, за рядами войск, странную постройку — помост, обтянутый черной тканью, и перед помостом три врытые в землю столба… Эшафот! Значит — казнь?…
Возле прибывших карет столпились несколько человек в штатском. Они!.. Петрашевский, Спешнев, Филиппов, Плещеев, Момбелли… Лица бледные, худые, измученные, многие обросли бородой. Он побежал к ним, спотыкаясь. Вот так встреча! Все говорили разом, обнимались, смеялись.
Подскакал усатый генерал и зычно крикнул:
— Теперь нечего прощаться!
На него взглянули с недоумением: почему — прощаться?
— Становите их, — приказал генерал.
Явился чиновник со списком в руках и начал выкликать каждого по фамилии. Впереди был поставлен Петрашевский, за ним Спешнев, потом Момбелли — всего двадцать три человека. Подошел священник с крестом в руке и, став перед ними, возгласил:
— Сегодня вы услышите справедливое решение вашего дела. Последуйте за мной!
Священник, неся перед собой крест, пошел вдоль рядов войск. Они гуськом, прямо по глубокому снегу, двинулись за ним. На ходу переговаривались:
— Что будут делать?
— Для чего ведут по снегу?
— Что за столбы у эшафота?
— Привязывать будут — военный суд, казнь расстрелянием.
— Неизвестно, что будет. Вероятно, всех на каторгу.
Процессия подошла к эшафоту. Их взвели на помост. Следом поднялись солдаты и стали за спинами. Раздалась команда:
— На кара-ул!
Блеснули взметнувшиеся вверх штыки.
— Шапки долой! — приказал офицер. — Снять шапки! Будут конфирмацию читать!
На эшафот взошел чиновник. Становясь против каждого из осужденных, он читал изложение вины и приговор. Читал быстро и невнятно.
— …Отставного инженер-поручика Федора Достоевского двадцати семи лет… преступных замыслах, за распространение частного письма, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти…
Стоять на морозе неподвижно было холодно, коченели руки и ноги. Старая изношенная шинель — даром что на вате — грела плохо. Его бил озноб.
— …За покушение к распространению… сочинений против правительства… на основании Свода Военных постановлений… и подвергнуть смертной казни расстрелянием…
Значит — смерть?.. Но как же?.. Как в них станут стрелять? Посреди площади? На виду у всех?.. В эту первую минуту приговор скорее изумил, чем испугал его.
— …И девятнадцатого сего декабря, — выкрикивал охрипший уже чиновник, — государь император на приговоре собственноручно написать соизволил: «Быть посему».
По площади прокатилась гулкая барабанная дробь. На помост поднялся священник — тот самый, что привел их сюда.
— Братья! Перед смертью надо покаяться… Кающемуся Спаситель прощает грехи… Я призываю вас к исповеди…
Никто не отозвался. Священник, растерявшись, повторил свой призыв. Снова молчание. Нет, преступники не желали каяться…
«Мы, петрашевцы, — рассказывал впоследствии Достоевский, — стояли на эшафоте и выслушивали приговор без малейшего раскаяния. Без сомнения, я не могу свидетельствовать обо всех, но думаю, что не ошибусь, сказав, что тогда, в ту минуту, если не всякий, то, по крайней мере, чрезвычайное большинство из нас сочло бы за бесчестье отречься от своих убеждений… Нет, мы не были буянами, даже, может быть, не были дурными молодыми людьми. Приговор смертной казни расстрелянием, прочтенный нам всем предварительно, прочтен был вовсе не в шутку; почти все приговоренные были уверены, что он будет исполнен и вынесли, по крайней мере, десять ужасных, безмерно-страшных минут ожидания смерти. В эти последние минуты некоторые из нас (я знаю положительно), инстинктивно углубляясь в себя и проверяя мгновенно всю свою, столь юную еще жизнь — может быть, и раскаивались в иных тяжелых делах своих (из тех, которые у каждого человека всю жизнь лежат втайне на совести); но то дело, за которое нас осудили, те понятия, которые владели нашим духом, — представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем-то нас очищающим, мученичеством, за которое многое нам простится!..»
Принесли длинные белые балахоны с капюшонами — одеяние смертников — и стали их обряжать. Это походило на дикий маскарад: белые фигуры с рукавами, болтающимися до земли, как у Пьеро. Раздался громкий смех Петрашевского:
— Господа!.. Хороши мы в этих нарядах!..
Солдаты взяли под руки Петрашевского, Григорьева и Момбелли и свели их с эшафота. Их поставили возле врытых в землю столбов, длинными рукавами стянули за спиною руки и стали привязывать веревками.
В числе следующих трех должны были идти Дуров, Плещеев и он, Достоевский. Значит — сейчас смерть. Он обнял Дурова, обнял и поцеловал Плещеева…
Три взвода солдат, четко маршируя, подошли и остановились против столбов. Офицер скомандовал:
— К заряду!
Перед глазами встало разом, мешаясь и тесня друг друга, множество лиц и картин. Он видел Даровое, видел затуманенные печалью глаза Панаевой, видел какую-то кривую ревельскую улочку, где бродили они с братом Мишей в ту весну — после «Бедных людей»… А вот он уже стоит на пароходе и брат машет ему с берега, все разрастается полоса воды между ними, уже не вернуться, не перешагнуть, не доплыть… «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь!.. Какая бесконечность!..»
Лязгнули ружейные затворы.
— Колпаки надвинуть на глаза!
Но Петрашевский, мотнув головой, сбрасывает дурацкий капюшон:
— Я хочу смотреть смерти в лицо!
И снова команда:
— На прицел!
Солдаты наводят ружья на белые фигуры у столбов. Сейчас…
Над площадью тишина. Достоевский упорно, не отрываясь, глядит на сверкающий на солнце купол полковой церкви. Ему почему-то невозможно отвернуться от этих ужасно сверкающих солнечных лучей. Он весь поглощен созерцанием этого режущего света. Ему начинает казаться, что сияющие лучи каким-то образом сродни ему самому. Сейчас, через какую-нибудь минуту он, пожалуй, сольется с ними — и тогда…
Но время остановилось. Замерли солдаты. Замерла команда «Пли!» на устах офицера. Тишина. Только колотится сердце…
И вдруг снова несется раскат барабанной дроби. Что это? Солдаты опускают ружья.
Петрашевского, Григорьева и Момбелли отвязывают от столбов. Вот они подымаются на эшафот. В руках у генерала, распоряжающегося казнью, какая-то бумага. Кто-то говорит:
— Помилование.
Дуров, стоящий рядом с Достоевским, дерзко кричит:
— Кто просил?
Петрашевский встряхивает гривой волос и бросает в адрес царя:
— Вечно со своими неуместными экспромтами.
Достоевский чувствует страшную усталость, которая придавила поднимающееся в душе торжество: «Значит, не посмели расстрелять!»
Аудитор читает новый — уже настоящий — приговор:
— …Отставного инженер-поручика Федора Достоевского… в каторжную работу в крепостях на четыре года, а потом в рядовые.
Вдруг припомнилось, как отец кричал на него, мальчишку: «Уймись, Федя! Попадешь ты под красную шапку!» Вот и в самом деле попал.
На помост поднимаются двое палачей в каких-то прадедовских кафтанах. Осужденных на каторгу и в солдаты ставят на колени и у каждого над головой переламывают заранее подпиленную шпагу — в знак лишения дворянских прав. Потом приносят арестантские шапки, овчинные тулупы и сапоги. Тулупы разрешено надеть, а сапоги велено держать в руках.
Являются кузнецы. На доски эшафота с грохотом падают железные кандалы. Петрашевского приказано отправить в Сибирь прямо с места казни. Его стали заковывать. Кузнецы, надев ему на ноги железные кольца, принялись заклепывать гвозди. Петрашевский взял тяжелый молоток у одного из них, сел на помост и стал заковывать себя сам.
К эшафоту подъехала кибитка, запряженная курьерской тройкой, из нее выскочили фельдъегерь и жандарм. Усатый генерал указал на Петрашевского.
— Я еще не окончил все дела, — спокойно сказал Петрашевский.
Генерал опешил:
— Какие у вас еще дела?
— Я хочу проститься с моими товарищами.
— Это вы можете сделать.
С трудом ступая в тяжелых кандалах, Петрашевский подходил к каждому и каждого целовал на разлуку.
— Это драгоценное ожерелье, — сказал он, указывая на свои кандалы, — которое выработала нам мудрость Запада, дух века, всюду проникающий, а надела на нас торжественно любовь к человечеству…
Он низко поклонился всем, сошел, гремя цепями, с эшафота и сел в кибитку. Через минуту она скрылась из глаз.
Остальным осужденным объявили, что их покуда отвезут обратно в крепость.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.