I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

Мои предки. — Отец и его расточительная жизнь. — Его женитьба. — Негодование родителей моей матери на этот брак. — Возвращение отца в г. Дубно и его кончина. — Неосуществившееся намерение матери уехать на родину. — Вторичное замужество моей матери и ея кончина. — Мoe пребывание в чужой семье. — Возвращение к отчиму и жизнь у него. — Нельское возстание 1830 года. — Бегство вотчима к мятежникам. — Его распоряжения относительно меня. — Мoe несчастное положение. — Жизнь у ресторатора. — Мои странствования от одного помещика к другому.

ПРЕДКИ МОИ были выходцы из Пруссии, приняли русское подданство и поселились жить в Минской губернии, в Пинском уезде. Они, как значится в документах, имели в этом уезде несколько деревень, но это было давно; уже дед мой переехал в г. Дубно, Волынской ryб., где и умер, оставив своему единственному сыну состояние, заключавшееся в суконной фабрике и небольшом капитале. Отец мой, получив с 18-ти лет полную свободу, и, при том, от природы склонный к разгульной жизни, в самое непродолжительное время успел промотать фабрику и недвижимость, но, имея еще капитал, поехал в Австрию: одни говорят с коммерческою целью, другие же утверждают, что ему просто пришла фантазия поиграть в Вене в карты на том основании, что в России ему не везет. Не известно, оправдались ли его мечты в отношении выигрыша в Вене, известно лишь только то, что на обратном пути, в г. Краков, он познакомился с семейством матери моей, людьми хорошей фамилии, Массальскими, и при том очень богатыми. В семействе этом было два сына и три дочери; две из них замужния, третья моя мать, девица 16-ти лет, в которую мой отец влюбился и которая ему тем же отвечала. Отец задумал жениться, но так как он и в г. Кракове вел жизнь самую расточительную и при том не совсем похвальную, то родители моей матери наотрезь ему отказали. Кажется и делу бы конец, но не таков был мой отец: он остался в Кракове, попрежнему вел жизнь расточительную и безалаберную и, наконец, успел добиться своей цели, — украл мою мать, обвенчался с ней в Poccии и опять возвратился с женою в г. Краков для принесения повинной ея родителям; но расчет оказался ошибочным. Родители не только не приняли их, но даже лишили мою мать наследства. Известно, что поляки жестоко поступают там, где задет их гонор. В котором году это было наверное, за давностию времени, узнать я не мог, но приблизительно должно было это происходить между 1818 и 1819 годами. Отец мой возвратился с женою обратно домой в г. Дубно, и здесь в 1824 г. умер, прожив почти все, что у него еще сохранилось и оставив меня на втором году моего рождения наследником единственно только своей фамилии. Мать моя, овдовев и располагая очень малыми средствами, умоляла родителей своих простить ей опрометчивый поступок молодости, но они остались непреклонны. Мать все-таки хотела возвратиться на свою родину и не знаю почему просила об этом не государя, а великаго князя Константина Павловича, от котораго последовал ответь, что она, если ей угодно, может ехать за границу, но так как я родился в Poccии, то и должен в ней остаться. В то время мне было три года; моя мать, любившая меня до обожания, разумеется, не могла на это согласиться. В г. Дубно и окрестностях его, где жила моя мать со мною, квартировал Волынский Пехотный полк, офицеры котораго постоянно бывали в доме отца, при жизни его. Мать моя, как мне передавали, была очень красива и при том необыкновенно доброй души. Она не могла видеть бедности и, забывая о себе, последнее отдавала нуждающимся, а потому многие, даже вовсе не нуждающиеся, эксплуатировали ея доброту. Благодаря ея молодости и симпатичности, претендентов получить ея руку было много; в числе их были люди со средствами, даже большими, но она всем отказывала, во-первых потому, что в ея сердце еще не изгладились воспоминания об отце моем, котораго она до безумия любила, а во-вторых потому, что непременно хотела возвратиться на родину, в г. Краков, и усердно продолжала об этом хлопотать. По тогдашнему времени, переписка о дозволении матери выехать вместе со мной из России продолжалась безконечно, а между тем средства ея истощались и, наконец, совершенно изсякли. Неудачный исход ея хлопот до такой степени ее огорчил, что она отчаянно заболела и хотя спустя полгода выздоровела, но красоту свою потеряла. Бывшие претенденты на ея руку или переженились, или перестали к ней являться. Не отставал один только поручик Волынскаго пехотнаго полка, Онуфрий Городецкий, человек не только бедный, но даже из фамилии не дворянской, а просто шляхтич. Но он быль не дурен собой, молод и командовал ротой; за этого-то Городецкаго моя мать вторично вышла замуж в 1827 г., не по любви, а для того, чтобы доставить мне воспитание, не надеясь другим способом достичь этого. Но дорогая моя мать не предвидела, что делая для меня такую жертву, она окончательно губит меня. Не знаю, хорошо ли жилось матери за вторым мужем; что же касается меня, то я его терпеть не мог, — никакия игрушки и ласки его на меня не действовали, — вероятно, это быль детский инстинкт. Второе замужество матери длилось не долго; в 1828 году, в великую пятницу, она переселилась в вечность. Я помню ея кончину, как бы это случилось вчера. Меня позвали в комнату умирающей, где быль мой отчим, несколько близких приятельниц матери и доктор. Она сидела на кровати, обложенная подушками, и так как уже не могла нагнуться, то меня посадили к ней на кровать. Благословляя меня, она не рыдала, но слезы у нея градом лились из глаз. Прижимая меня к себе ослабевшими руками и, крепко, крепко целуя, она наставляла меня учиться хорошо и слушать отца, быть честным, «а добрым ты будешь», — прибавила она — «в этом я уверена и, помни, когда выростешь, поезжай в Краков и скажи всем, что я их прощаю», — но кому всем, не сказала; вероятно, ея родным. Затем, не выпуская меня, обратилась к отчиму и сказала: «тебя же, Онуфрий, в последний раз, именем Бога, умоляю, жалей и выведи его в люди, я за тебя на том свете буду молить Бога». После этого ей сделалось очень дурно; я кричал: «не умирай, мамочка», и уже не помню, кто отнес меня в мою комнату. Через несколько часов матери не стало. На другой день были парадныя польския, с полковой музыкой, похороны; меня одели в траур и заставили идти за гробом. До кладбища расстояние было довольно большое, я не плакал и ни о чем больше не думал, как только о том, как бы мне ухитриться лечь с нею в гробь. Если бы я мог достигнуть тогда исполнения моего желания, то, действительно, было бы гораздо для меня лучше, чем, прожив столько времени, перенести столько горя и всевозможных лишений, потерять веру в Бога и получить полное разочарование в людях. Передать любовь мою к матери я не в состоянии, да и нет тех слов, которыми бы я хоть слабо мог ее выразить, скажу только, что я ее не подетски любил, а обожал и благоговел пред нею, как перед святынею.

Мать моя по тогдашнему времени была женщина весьма образованная и потому полагаю, что она своим умом и добрым сердцем сумела вселить во мне любовь к себе выше детской. К предсмертным словам «будь честным», я и поднесь свято исполняю. После похорон, прямо с кладбища, одна приятельница моей матери взяла меня к себе в дом к своим детям, одинаковаго со мною возраста, с которыми я был очень дружен в счастливое мое время. На другой день моего переселения в чужой дом был светлый праздник Воскресения Христова, столь приятный для всех детей, но я его встретил самым грустным образом; со мной сделался бред и хотя меня окружили самым тщательным уходом и доктор не переставал посещать меня во все время моей болезни, однако, я пролежал два месяца. После выздоровления я пробыл в этом доме еще некоторое время и, затемь, меня отвезли к отчиму, в деревню, где была расположена его рота. Отчим сначала меня попрежнему ласкал, а я попрежнему его ненавидел, хотя мне каждый день все твердили, что я должен его любить; затем, отчим сталь делаться ко мне все холоднее и холоднее, перестал меня ласкать и делать подарки, но все-таки учителя нанял, так как мне пошел уже седьмой год. Быть может, читатель подумает, что такая неблагодарность моя к отчиму происходила от моей нравственной испорченности; неть, напротив, я был самое доброе дитя, какого только могут желать родители; но я ненавидел отчима прежде безотчетно, и после уже сознательно за то, что он крепко и часто наказывал солдат, которых я любил равно, как и они меня. Не понимаю для чего он, после смерти матери, любил наказывать солдат возле своей квартиры, и хотя я уходил от окон, но несчастныя жертвы своим криком и мольбой о помиловании раздирали мне душу. Я пробовал несколько раз просить его, чтобы он смиловался над страдальцами, но никогда не успевал в этом, и он меня всякий раз грубо отталкивал и прогонял.

В 1830 году возстала Польша, не взирая на то, что пользовалась правами и преимуществами несравненно больше коренной России. Она хотела добиться еще большаго и потеряла все. В Волынском пехотном полку, где служил мой отчим, больше половины полка были поляки, не только офицеры, но и солдаты. Когда Польша подняла знамя мятежа, то многие офицеры полка, забыв присягу и долг, бежали к мятежникам; в числе их бежал и мой отчим; фамилий изменников я не помню, хотя всех знал. — только один из них остался в моей памяти, майор Иконович, и то потому, что незадолго до бегства, он был из капитанов произведен в майоры, и я всякий раз, когда он приходил, а это было очень часто, любовался его большими, блестящими эполетами. Не знаю, все ли они захватили своих деньщиков, но мой отчим своего, котораго звали Волковский, взял с собой; конечно, он был тоже поляк. Приготовления свои к бегству они устраивали очень осторожно и секретно. но все-таки я замечал, что что-то происходить особенное, — во-первых, из дома начали исчезать одна за другой ценныя вещи матери моей, а, во-вторых, при сходках своих они говорили очень тихо, и меня постоянно удаляли, чего прежде никогда не было. Когда у них все было приготовлено к постыдному бегству, то отчим разбудил меня ночью, сказав, что Едеть на три дня по делам службы, а меня оставляет с Ягнусей (служанкой). кормить же нас будут из ближайшаго ресторана Борятынскаго. Дав мне два злота (30 коп.), и, не перекрестив даже меня, он ушел.

Действительно, трактирщик доставлял мне и служанке завтрак, обед и ужин. Сколько времени это продолжалось, не помню. Я забыл сказать, что отчим, прощаясь со мною, строго приказал мне дальше саду никуда не отлучаться из дому, что я и исполнял, хотя мне было очень скучно; ни одна душа не заходила меня навестить. Через несколько времени, Ягнуся, забрав, в одно прекрасное утро, что только могла унести, бежала, так что в большом доме я остался совершенно один. День клонился к вечеру, ночевать в доме одному мне было страшно, я побежал к той приятельнице матери, которая взяла меня к себе после похорон матери и у которой я проболел два месяца. Прислуга ея сказала мне, что господа уехали в деревню и не скоро возвратятся. Я побежал в другой дом П.; он был заперт (вероятно меня заметили); в третьем доме прислуга сказала мне тоже, что господ нет дома. Я разрыдался и говорил: «где же мне ночевать, дома один я боюсь». Прислуга уходила и опять возвращалась ко мне (вероятно, вела с господами переговоры) и, не скрывая слез своих от меня, явно сочувствуя детскому моему положению, посоветовала мне отправиться ночевать к ресторатору, который меня кормить, что я и сделал. Он меня принял и положил спать с своим сыном, немного старше меня, с которым я впоследствии сдружился. Дом отчима оставался не запертым, а потому трактирщик послал туда ночевать свою прислугу. Быть может, читатель подумает, что от меня сторонились. как от прокаженнаго, какие-нибудь мелкие люди, шляхта; нет, эти люди принадлежали к июльской аристократии и при том богатой, которым не могло составить никакого разсчета приютить меня хотя бы временно; причина тому была другая, как я узнал впоследствии. Они боялись, чтобы полиция не открыла их содействия мятежу и побегу офицеров до рухавки.

Мне также сделалось известным потом, что они дали клятву отчиму, как только он бежит, тотчас взять меня к себе и воспитывать наравне с своими детьми, а равно позаботиться и о дальнейшей моей судьбе. Они поступили со мной так жестоко и безчестно от одной лишь трусости. Сдружившись с сыном ресторатора. я ходил с ним, почти каждый день, на реку удить рыбу, в чем оказывал большие успехи. Отец ero продолжал хорошо меня кормить, и я быль счастлив. В доме отчима я ходил единственно для того, чтобы брать разныя вещи, которыя просил ресторатор, но чаще он сам забирал их без всякаго спроса, потому что ключи от всего находились у него. Тетрадки и книги мои были сложены мною очень аккуратно, но я больше в них не заглядывал, пользуясь вполне свободой. Сколько времени это продолжалось, не помню. Вдруг нагрянула полиция. Начали меня допрашивать о таких предметахь, которых я не только не знал, но и не понимал. Сначала мне дарили конфекты, а после угрожали, но добиться ничего не могли; от ресторатора тоже ничего не узнали, на все вопросы он отвечал: «знать не знаю и ведать не ведаю». Только и могли допытаться от него, что отчим сказал ему, что уезжает на десять дней в отпуск и просил, чтобы он в это время прокормил меня и прислугу и за это уплатил деньги вперед. После этого была сделана опись всем оставшимся вещам отчима, а затем аукцион. Хотя кормилец мой и перетаскал много вещей, но в доме это было не заметно и оставалось еще очень много. Куда девались деньги, вырученныя от продажи, я не знаю. Говорят, они были конфискованы в казну, мне же выдали только принадлежащее мне платье и книги. Заступиться за меня охотников не нашлось. Меня также допрашивали, где живут мои родные и ответу моему, что у меня нигде их нет, не поверили; но, затем, — собрав справки, а быть может и потому, что меня никто не брал к себе, вынуждены были выдать из денег, полученных от аукциона, небольшую сумму тому же ресторатору на содержание меня в течение трех месяцев, а о том, что делать со мной дальше, представили на благоусмотрение начальства. Однако, благоусмотрение продолжалось очень долго. Когда мною были проедены деньги, оставленныя на мое содержание ресторатору, последний пошел к тому же начальству, и начал требовать вновь денег на тот же предмет, но ему не только ничего не дали, но вытолкали в шею, каковую обиду он выместил на мне тем, что перестал кормить. Положение мое было бы самое критическое, еслиб его сын не кормил меня тайно; наконец. ресторатор, чтобы избавиться от меня, придумал такую хитрость: разузнав к кому чаще всех ездил в деревню мой отчим, он нанял лошадей, велел мне собрать все мои пожитки, и мы поехали. Дорогой он говорил мне, что ему писали и просили доставить меня к помещику П., чему я быль очень рад потому, что бывая у П., я полюбил их дочь Эльжбету, уже взрослую, которая, смеясь, уверяла меня, что непременно выйдет за меня замуж. В тот же день вечером, мы достигли цели нашего путешествия. Остановившись у параднаго крыльца, мой спутник передал меня и мои вещи двум выскочившим казачкам, а сам поворотил лошадей и удрал, не оглядываясь. Меня приняли радушно, но заметно боязливо, к чему я уже привык, потому что все сторонились от меня, как от преступника. Хозяйка дома позвала своего эконома и велела дать моему подводчику сена, овса и ужинать, но когда ей доложили, что он удрал, да еще в карьер, то она растерялась, начала меня допрашивать о малейших подробностях, в особенности о полиции, и, видимо, успокоилась моими ответами. Об одном только она соболезновала, что ея мужа нет дома, и что он не скоро приедет, чему я, наоборот, от души радовался, боясь, чтобы он не прогнал меня. Помню, что любовь моя к панне Эльжбете разом прошла, при том и она сторонилась от меня. Через несколько дней приехал пан П. Я долго не показывался ему, на глаза и порядком трусил, чтобы он не прогнал меня; наконец, меня позвали. Он, лаская меня, до того расчувствовался, что даже прослезился и, утирая свои слезы, говорил, что держать меня у себя не может, а повезет до пана М. А я в это время думал: «врешь, врешь, подлец, ты можешь, да не хочешь». Однако, не взирая на то, что мне было объявлено о невозможности держать меня, я почему-то прожил довольно долго, кажется, месяца три или около того. После этого срока меня отвезли к пану Р., у того, не помню, сколько я пробыл. Таким порядком меня передавали от одного к другому пану три года. Перевозили меня не только по Дубенскому уезду, но и по двум соседним, и всегда к богатым людям. Везде меня держали не долго; у одной лишь пани маршалковой, предводительши дворянства, я пробыл около года и то потому, что ей нужен был мальчик моих лет, равных ея сыну, для совместных с ним занятий. У них был гувернер превосходный человек, но за то сынок ея был «большая дрянь» и имел пороки не по летам своим. Какой был нации гувернер не знаю, только не поляк и не русский, потому что на обоих этих языках он говорил довольно плохо. Насколько с каждым днем привязывался ко мне гувернер, настолько сынок пани маршалковой презирал и ненавидел меня за то, что я учился превосходно, постоянно получал похвалы, а он выговоры и даже наказания, конечно, не телесныя. Если я не остался у маршалковой, то единственно потому, что во всем превосходил ея сына, кроме французскаго языка, которому меня не учили, за то я отлично читал попольски, понемецки и плохо полатыни. Порусски меня не учили, но я прежде читал отлично; в ариеметике я далеко обогнал моего товарища. Сперва мои успехи как будто радовали маршалкову, но после ревность взяла верх, и я был отвезен к пану С., потом к другому, и т. д. Странствоваль я до тех пор, пока не последовала правительственная резолюция о дальнейшей моей судьбе, состоявшаяся в 1833-м году, весной. Если бы меня спросили каково мне жилось эти три года, то, мне кажется, самый подходящий ответ будет: «так себе». В некоторых домах мне было лучше, в других хуже, но хорошо нигде. В каждом доме мне твердили, что я скоро поступлю в кадетский корпус, но чтобы я там не набирался поганаго русскаго духу. Не знаю почему кадетский корпус не только не пугал меня, а, напротив, поступления туда я ожидал с большим нетерпением.

Больше книг — больше знаний!

Заберите 30% скидку новым пользователям на все книги Литрес с нашим промокодом

ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ