Суд над четырьмя. На большой полянке
Суд над четырьмя. На большой полянке
Ко мне подходит Евгения Давыдовна Шор, дочь известного музыковеда и бывшая жена Вадима Шершеневича. У имажинистов она пользовалась искони неизменным и глубоким уважением. Они держались правила: долой поцелуи женских рук! Но для нее – исключение. Я видела сама, как склонялись к ее руке и Есенин, и Анатолий Мариенгоф. И вот Женя Шор, как ее зовут в нашей семье, подходит ко мне возмущенная:
– Надя, что это? Я видела вас вчера с Есениным! Мы все, все должны от него отвернуться. Все его друзья евреи, все просто порядочные люди: русский, советский поэт, как какой-нибудь охотнорядец…
Передо мной, однако, Есенин уже успел оправдаться: «тот тип», то есть незнакомец, которому он в пивной влепил пощечину, окрестив «жидовской мордой», назвал-де Есенина мужиком.
– А для меня «мужик» все равно как для еврея, если его назвать жидом. Вы же знаете, не антисемит я, у меня все самые верные друзья – евреи, жены все еврейки!
Да, я знаю, слышала не раз: он и Райх зачислял в еврейки, и Дункан. Но то было в двадцать первом году. С той поры немало воды утекло. Предстоит общественный суд (в Доме печати) над четырьмя поэтами: Алексей Ганин, Сергей Есенин, Сергей Клычков, Петр Орешин. Главный ответчик именно он, Есенин. И Есенин взял с меня слово, что я приду на суд. Он еще не знает, что я жду ребенка. Не спешу его о том уведомить.
Для меня был оставлен пропуск. Но народу набилось невпроворот, я пришла поздновато, меня не впустили, сказали, что Есенин провел с собою целую толпу девиц, хватит, мол. Что я и сама принадлежу к клану имажинистов, было оставлено без внимания. Пробую доказать, что я не со стороны Есенина, а должна высказаться в оправдание Клычкова (хотя скорее могла бы ему только навредить, вспомнив есенинское «ну его, он русофил»). Не помогло. Да и надо ли мне лезть в пекло? Еще сделается дурно в духоте. Я сейчас склонна к обморокам. Так и ушла ни с чем.
После суда Есенин ходит как оплеванный. Друзья вдвойне к нему внимательны, заботливы: еще совсем сопьется, вот и стараются оттянуть его подальше от тех троих. А мне особенно больно, что тень пала и на Клычкова. Я его всегда считала человеком большой и чистой души, ценила его дарование (и еще выше оценю, когда он перейдет на прозу!). Но им владела какая-то странная к Есенину ревность. Он и раньше, и позже не раз выказывал, что я ему очень нравлюсь, а у меня возникало чувство, точно склонность эта не лично ко мне, а к «девушке, полюбившей Есенина».
Попеняв мне, что я так и не пришла в зал суда, Сергей при новой встрече сообщает, что скоро ляжет в санаторную больницу. Уже все улажено: больница где-то в Замоскворечье, «то ли Пятницкая, то ли Полянка… Ну, Галя будет знать точно». И берет с меня слово, что я непременно там его навещу. «Адрес возьмете у Гали».
Так-то! Ей он доверяет, а как дошло до дела, Галина Артуровна не захотела сообщить мне адрес, не передала Есенину мое письмо…
Незадолго до больницы я сказала наконец Сергею, что будет ребенок. Это его не порадовало – у него уже есть дети, и с ними он разлучен. Я заодно даю понять, что отнюдь не рассчитываю на брачные узы: вряд ли, говорю, возможно совместить две такие задачи – растить здорового ребенка и отваживать отца от вина. И вот теперь, когда ему ложиться на лечение, я спрашиваю, очень ли его угнетает мысль о моем материнстве. И добавляю: «Если так, ребенка не будет». Боюсь, он угадал и заднюю мысль: «ни ребенка, ни меня». Он уверяет с жаром: дело не в нем. «Мужчина всегда горд, когда женщина хочет иметь от него дитя» (он сказал именно «дитя» – не «ребенка»). Если же он меня отговаривает, так это, твердит он, с думою обо мне: вряд ли, мол, я со всей ясностью представляю себе, насколько ребенок осложнит мне жизнь.
На том и простились до поры.
Я в своем ледяном чулане. Рвусь повидать Сергея – Бениславская упорно не дает адреса. Не знаю, где Грузинов… да, может, и он не знает. И выручает… сон.
Вижу во сне: я иду какой-то замоскворецкой улицей, то ли Ордынкой, то ли Якиманской или Полянкой; улицей, ведущей от Садового кольца к реке. Медленно так иду и слышу за спиной голос Сергея: «Обещала, а не приходишь». С горьким упреком. Решила в тот же день найти больницу – по указанию сна. И нашла. Прошла по Малой Полянке, по Ордынке, по Большой Полянке. Эта больше всего похожа на «улицу сна». Зашла в аптеку, справилась, есть ли поблизости больница или санаторий «с нервным уклоном». Мне очень любезно разъяснили, что есть: в конце Большой Полянки, почти у самой площади – «…по правую руку. Вы сразу увидите!»
Пошла разузнать. Да, лежит у них такой… Меня легко пропустили – тут без особых строгостей.
Долго ждать не пришлось. Вижу спускающегося ко мне со второго этажа по широкой внутренней лестнице Есенина. Легко, радостно. Сейчас, когда сама несколько уже отяжелела, я вдвойне остро ощущаю эту легкость, эту его природную грацию.
– Наконец-то явилась! – говорит Есенин. – Ну, идем же ко мне.
Я не стала объяснять, как узнала засекреченный адрес. Оставила на совести у его «ангела-хранителя» Галины. Она, небось, сама перед собой оправдывается тем, что сейчас встреча со мною будет ему во вред!
У Есенина большая, просторная, светлая комната, которую с ним разделяет только один пациент. Тот, увидев гостью, поспешно удаляется. Сергей говорит:
– Повезло с сожителем: как увидит, что ко мне гость или что сажусь писать, тут же уходит.
Сергей за этот короткий срок очень посвежел, окреп. Поясняет: «скучновато, конечно». Еще бы! Непривычно затянувшаяся трезвость. А вот долго ли ты ее стерпишь, мелькает в уме.
Он прочел мне два новых стихотворения – оба написаны здесь, в больнице. Сперва «Вечер черные брови насопил». Дочитал. Я повторяю на память:
Слушать песни дождей и черемух,
Чем здоровый живет человек!
Обсуждать не хочу. Но Есенин требует критики. Я заметила, что зря он ломает язык ради рифмы: «насопил – пропил». Можно оставить обычное «насупил» – и дать диссонансную рифму. Сама я нередко так делаю. Или «насопил» – это рязанская форма? (Была ли я права? Навряд. Есенинское «насопил» в оборот не вошло, но для данного стиха принято всеми как должное.)
Оставив мой вопрос без ответа, Сергей спешит перейти ко второму стихотворению.
Его упорно во всех публикациях относят к 1925 году. Возможно, какие-то мелкие доделки внесены позже, но мне ли было его забыть! Да и обсуждали мы его подробно… Это любимое мое: «Вижу сон. Дорога черная».
Скажут: не изменяет ли вам память? Нет, не изменяет. Разве спутает, забудет любящая такие строки:
И на этом на коне
Едет милая ко мне.
Едет, едет милая,
Только нелюбимая.
Да, я всегда знала: милых вагон, а любимой нет! Может быть, никогда и не было, сколько бы ты не выдумывал, не внушал себе и другим, что знал в прошлом, единожды, большую любовь.
Но лучше всего дальнейшее:
Спет такой таинственный,
Словно для единственной —
Той, в которой тот же свет
И которой в мире нет.
Я долго потом старалась вспомнить: «У которой тот же свет» или «От которой тот же свет»… Он все не печатал; когда-то еще выйдет наконец – посмертно – четырехтомник, и в нем эти стихи! Недооцененные. А может быть, вариант «Той, в которой» возник позже? В связи с первой публикацией этого стихотворения в Баку? Пусть докапываются литературоведы.
– Ну, – говорит Сергей, – критикуйте.
Понимаю: строчки еще не застыли, можно править.
Я сперва горячо приветствую так смело введенное в строй стиха слово «который». (Тем и себя нахваливаю: сама я еще летом двадцать первого даже на рифму вынесла «который».)
– А к чему прицепитесь? Выкладывайте!
– К метким рукам.
И поясняю: сами по себе «меткие руки» даже находка. Это хорошо.
– А что же неладно?
– Слишком откровенно притянуто ради рифмы. Вот и не веришь находке. Или, может быть, чисто звуковое неприятно: «руками меткими», какая-то возникает «миметка». Но это «ловля блох». Стихотворение как жемчужина в вашей лирике!
Не знаю, почему Есенин так долго его не публиковал. Может быть, хотел что-то подтянуть? Или другое: оно было ему слишком дорого? Так удивительная наша художница Ева Павловна Левина, бывало, договорится о продаже своей картины, а потом все никак не желает с ней расстаться и тянет с оформлением продажи музею. Впрочем, догадка едва ли правильна, никогда я не замечала у Сергея подобной авторской «скупости».
Знаю, многое в моем рассказе покажется не совсем правдоподобным – начиная с приснившейся улицы. Но нет здесь ни слова выдумки. Все вот так и было. И особенно это станет жизненным, когда я расскажу о втором и последнем моем посещении Есенина в больнице.
Я застала у него Галю Бениславскую с подругами. Сергей принимал их – и меня – не в палате, а внизу, под лестницей.
На этот раз он был со мною почти груб. И злобно говорил о Жене Лившиц.
– Вам сколько лет исполнится? (Это было незадолго до моего дня рождения.) Двадцать восемь?
– Расщедрились! Хватит с меня и двадцати четырех.
Я понимала подоплеку спора: он сам себе доказывает, что я достаточно взрослая, что он за меня не в ответе. Но говорится это чуть не со злостью – уж не в угоду ли Галине?
– Ну, да! Все еще, скажете, девочка! Мы же с вами целый век знакомы. Когда встретились?
– Осенью девятнадцатого.
– Вот тогда вам было двадцать три.
– Было девятнадцать. Мои годы просто считать: в двадцатом – двадцать. В двадцать четвертом, в феврале, будет двадцать четыре.
– Все-то она девочка! А уж давно на возрасте!
– Дались вам мои годы. Свои не забывайте.
Разговор перекинулся на Женю Лившиц.
– Она будет мужу любовь аршином отмерять, – усмехнулся Есенин (так и не склонивший Женю на «реальную любовь»). И Бениславская со всей своей стайкой весело и довольно хихикает.
Меня мучит злая мысль: как был он рад мне тогда, совсем на днях! Что же сейчас, при этих девицах, так подчеркнуто груб? И так недобро говорит о Жене? Оправдывается перед Галиной?
И я радуюсь уже созревшему решению переехать в Петербург (еще Ленин жив, и город носит именно это имя – не Петроград). Мне вдруг становится ясно: Сергею до смерти хочется выпить, он еле терпит свою трезвость. Не мне тут решать. Пусть Бениславская сама посоветуется с врачами насчет вина. Хотя бы в самой малой дозе. Из всех гостей я первая поднялась уходить. Сергей с неожиданной – покаянной – теплотой прощается со мною.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.