Женщина хоть куда
Женщина хоть куда
Декабрь двадцать первого года. Как и все вокруг, я наслышана об этой бурной и мгновенно возникшей связи: стареющая всемирно прославленная танцовщица и молодой русский, советский поэт, еще не так уж знаменитый, но очень известный, недавно ходивший в «крестьянствующих», а сегодня предъявивший права на всенародное признание. Изадора (буду звать ее как она сама себя звала) громогласно провозглашает свое сочувствие русской и чуть ли не мировой революции (не слишком ли дешевое? но по-своему искренное). Добряк Анатолий Васильевич[20] наобещал ей в Стране Советов такое, что был невластен дать. Под ее руководством все дети будут у нас приобщены к занятиям пластикой! Для нее самой – гастроли по всей стране перед новым, едва вкусившим от европейской культуры зрителем… А пока… утешайся полученной в подарок от республики роскошной норковой шубой! Артистка не сразу осознала, как обманута ее наивная доверчивость. Но вот среди всех ее горестей – счастье: поздняя и как будто взаимная любовь.
Полвека спустя Валентин Катаев, вспоминая вызванное скандальной этой связью – Дункан – Есенин – дружное осуждение поэта в литературно-театральной среде, воскликнет: «А ведь она была еще женщина хоть куда!» Что же так возмущало людей?
В страстную искреннюю любовь Изадоры я поверила безоглядно. А в чувство к ней Есенина? Сильное сексуальное влечение? Да, возможно. Но любовью его не назовешь. К тому же мне, как и многим, оно казалось далеко не бескорыстным. Есенин, думается, сам себе представлялся Иванушкой-дурачком, покоряющим заморскую царицу. Если и был он влюблен, то не так в нее, как во весь антураж: тут и увядающая, но готовая воскреснуть слава, и мнимое огромное богатство Дункан (он получает о нем изрядно перевранный отчет!), и эти чуть не ежевечерние банкеты на Пречистенке для всей театрально-литературной братии… море разливанное вина… И шумные романы в ее недавнем прошлом. И мужественно переносимая гибель (насильственная, если верить молве) двух ее детей… Если и живет в нем чувство к этой стареющей женщине, по-своему великолепной, то очень уж опосредствованное… И еще добавлю: не последним было здесь и то, что Есенин ценил в Изадоре Дункан яркую, сильную личность. Думая так, я вспоминала еще весной двадцатого года сказанные мне Сергеем слова: «Ведь там, где нет личности, там невозможно искусство».
С такими представлениями, с такими думами вошла я в тот зимний вечер в «Стойло Пегаса». Уже с порога увидела ее. Женщина красивая, величественная одиноко сидела в левом углу, в «ложе имажинистов». Видно, что рост у нее немалый. На длинной полной шее (нет, не лебяжьей – скорее башня колокольни), как на колокольне луковка купола, подана зрителю маленькая, в ореоле медных волос голова. Мелкие правильные черты; если что и выражают, то разве что недовольство и растерянность. Шнейдер, ее импресарио и переводчик, запаздывает… И нет почему-то Есенина!.. Прочие поэты жмутся в проходе по правую сторону эстрады. За гостьей, однако, зорко наблюдают. И ехидно пересмеиваются. Втянули в их толпу и меня: «Смотрите, смотрите! Дункан!»
Женщина открыла сумочку, перед карманным зеркалом (ух ты, какое большое!) подкрашивает губы. Молодые зрители-поэты хихикают: «Смотрите, смотрите, губки красит!»
Мне их смех поначалу непонятен. Ну и что? И Map, и я, и Стырская – мы же все вот так же открыто наносим помаду, когда ее смыло вино или кофе…
Но вдруг мне стало ясно: смешит не то, что красит, а эта деловитость: актриса не косметику наводит, а грим! И какой грим! На деле ей сорок четыре. Выглядит она отнюдь не моложе своих лет. По личному ее (и деловому) счету ей тридцать восемь – и публика щедро отпускает ей все сорок восемь! У тебя, небось, косметика не нашей чета. Ну, молодись на тридцать пять! Так нет же: Изадора рисует себе наивные губки бантиком, строит личико юной семнадцатилетней девчушки! И от этих ее потуг поблекшие в страстях и горестях тускло-голубые глаза кажутся совсем уж старушечьими… Я тогда определила «семидесятилетними» – а сегодня надбавила бы еще два десятка лет: не просто старыми, а мертвенными показались мне вблизи глаза Дункан.
Во всей толпе молодых поэтов ни один, оказалось, не может объясниться ни на одном иностранном языке – а ведь гостья владеет не только английским, но и немецким и французским. Сразу вспомнили, как я недавно справилась с переводом для Коненкова, и кинулись ко мне: «Выручайте». Меня приводят в тот угол. Сразу присоединились поэты, актеры… А гостья еще недовольна.
– But you speak American with English accent[21], – обиженно роняет она.
– Вы мне льстите, – ответила я. Мой акцент вернее было бы назвать нижегородским – что ж, перейдем на другой язык.
Остановились на немецком. Да он и мне был в те годы лучше знаком, чем английский.
Неделю-другую спустя, снова встретившись в кафе с Дункан, я, возмущенная общими и не очень-то правомерными насмешками в адрес Есенина, подошла к Дункан и слепила немецкую фразу:
– Ihre wortlose Liebe ist so r?hrend![22]
Я сказала это искренно – только о ее любви, не о любви Сергея.
Она внимательно посмотрела мне в глаза, поняла, что я не смеюсь, и пригласила бывать на ее банкетах. Получила приглашение и Сусанна Map. О ней Дункан сказала так: «В Москве есть два красивых человека – Сергей Есенин и Сусанна Map». Красота Сусанны была особого рода – внесексуальная. Map напоминала мне мужской портрет Джорджоне в Берлинском музее или знакомую всем гимназистам картину из учебника истории «Корнелия, мать Гракхов». Мы уверяли, что Сусанна Map похожа сразу на мать и на обоих мальчиков. Она любила по-своему заломить руки. То ли восточная красавица с конфетной коробки, то ли «Демон» Врубеля.
Дома у Дункан я побывала дважды – оба раза (так уж получилось) в отсутствие там Есенина. Длиннющий под скатертью стол, пестрая рать пирующих, вино на все вкусы, затянутая алым люстра. Мне уже потому не по себе, что слишком много алого вокруг… («как весной семнадцатого года у сомнительных приверженцев революции!»). Сама Изадора тоже в огненно-красном: длинный, вроде греческого пеплоса балахон, оставляющий открытыми шею, плечи и верх груди – их отчеркивает прямая горизонтальная линия среза, пропущенная под мышками. Плечи, шея – великолепны. (Но место, где руки пришиты к ключицам, оскорбляет глаз преждевременной дряблостью. Тут уж ей дашь все пятьдесят.) Но вот она встает, пританцовывает на месте. И каждое ее движение выразительно и прекрасно! Если бы так одетая она выступала на сцене!
Разговор идет в основном по-немецки, Шнейдер переводит. Здесь, как было в «Стойле», никто ни на одном языке ни в зуб ногой! Может, и знают, но говорить стесняются.
Если Есенин позволял себе пренебречь ее банкетом, Дункан, как правило, сажала рядом с собой кого-нибудь из гостей, кто ей приглянулся (так у Гомера Ахиллес заменял Бризеиду другой рабыней). Когда же гости станут расходиться, она пригласит избранника остаться и разделить с нею ложе. Это делалось смело, в открытую!
Двуспальное царственное ложе ждало здесь же, в банкетном зале, застланное алым покрывалом.
«Египетские ночи» по-американски!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.