IX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IX

Мусоргский поселился в деревне. Тихая петербургская мягкая природа, нежные краски и прозрачность воздуха, восходы, которые он встречал где-нибудь на крылечке, и закаты, которые он провожал то у ручья, то на лесной прогалине, принесли его душе покой. До сих пор Мусоргский был так полон мыслями о человеке, так поглощен его внутренней жизнью, прикован к его думам, что для созерцания внешнего мира оставалось места немного. А тут природа, тихая, скромная и гармоничная, явилась перед ним, как когда-то в детстве.

Утром, напившись свежего молока, Мусоргский уходил гулять. Крестьяне, встречаясь с ним, снимали почтительно картузы.

– Здравствуй, барин, – говорили они.

Потом, почувствовав, что он хоть и барин с виду, но какой-то при этом другой, стали величать его по имени и отчеству:

– Здравствуй, Модест Петрович.

Поглядывали на него с некоторым удивлением. Мусоргский был так прост и доступен, как будто в голове у него не все ладно: ни барства, ни строгости, ни важной осанки. Он очень любил гулять с ребятишками. Стоило им увидеть его, как они бежали навстречу. Как ни сложны были мысли Мусоргского, но с детьми, будь это в семье Дмитрия Стасова или же с деревенскими, у него складывались добрые и равные отношения. То, что он рассказывал детям, похоже было на импровизации, но казалось очень правдивым и захватывало их.

В это лето Мусоргский сильно продвинулся и в «Хованщине» и в «Сорочинской». Лето прошло мирно и ясно.

Но, вернувшись в Петербург, он попал в прежние условия. Теперь, кроме шестаковского, один дом у него оставался, где на него не косились и не спрашивали, почему он так беспорядочно, непутево живет. Осип Афанасьевич, отягощенный собственной бедой, отставленный от дела, которому отдал всю жизнь, понимал страдания человека, который идет не в ногу со временем и которому трудно дышать.

Мусоргский знал, что его здесь любят. Он мог сидеть и подолгу молчать. А то Осип Афанасьевич начинал при нем вспоминать прошлое: Глинку, свои скитания по Украине с водевильной труппой, провинцию и театр.

Согретый его рассказами, Мусоргский немного оттаивал:

– Хорошо мне в вашем доме, дедушка!

– На тебя, Модя, Людмила Ивановна и Владимир Васильевич иной раз сердятся, а я тебя не виню. Горько мне, когда думаю о твоей жизни, но обиды нет.

Мусоргский сказал с горечью:

– Они думают, я свихнулся, а ведь я живу своими планами и полон ими. Иной раз даже сердце сожмется – так много мыслей в голове. Но как увижу мерзость окружающего, как вспомню про канцелярский стол, становится тошно и хочется забыться. Это слабость, пусть. А не слабостью было ли писать про моего «Бориса» гадости? Этого я бы никогда не смог.

Осип Афанасьевич слушал с сочувствием.

– Надо со службы уходить… А дальше что же будет? С твоей гордостью и неумением…

– Пойду в аккомпаниаторы, – усмехнулся Мусоргский. – Я когда с военной службы ушел, готовился стать тапером. Вот какой путь пришлось проделать, чтобы к этому же прийти! Доконала-таки меня жизнь… Владимир Васильевич – он другой складки: от библиотеки и книг ему не горше, а легче. А я вожусь с бумажной трухой, там ничего нет живого. Иной раз проснусь – свет в окне тусклый, день как следует не занялся, петербургский пасмурный день. В такую погоду взять под мышку портфель и плестись в канцелярию тошно. Может, смирения у меня не хватает. Но я полон замыслов, планов, дерзаний, поймите!

Осип Афанасьевич понимал драму великого композитора, как понимал и свою драму: напрасно он пытался уверить себя, что сделал в жизни всё и теперь остается лишь доживать: ни голос, которым он владел с прежним блеском, ни темперамент артиста не мирились с этим. Отставленный от театра, Осип Афанасьевич втихомолку страдал.

Он гас незаметно и зимой угас.

Когда Мусоргский, придя на Подьяческую, увидел в углах стола свечи, когда, пошатнувшись, заметил гроб и священника, он разрыдался. Несколько человек стояли в молчании около гроба. Мусоргский вышел в другую комнату и, как ребенок, начал плакать навзрыд.

Последний дом, где его принимали с теплом и любовью, был утерян. Мусоргского охватило невыносимое чувство одиночества. Вспомнились хлопоты по юбилею, горячность друзей, желавших в последний раз увенчать артиста славой. И вот великий певец в гробу и никогда больше не встанет…

Он не мог больше здесь оставаться. Квартира наполнялась людьми, их присутствие было еще тяжелее, чем одиночество.

Мусоргский тихо вышел из квартиры.

Печальны были эти похороны. Стоял зимний туманный день. Толпа медленно шла за гробом. Боясь отморозить лицо, терли носы и щеки. Артисты хора не решились запеть на улице, и только возле открытой могилы зазвучала «Вечная память». Мерзлая земля плохо поддавалась лопатам. Когда кто-то указал, что край могилы сделан неровно и надо выровнять, а то гроб застрянет, пришлось с трудом отбивать замерзший слой. Все молча ждали, пока гробовщики выравнивали могилу.

Мусоргский поддерживал гроб. В тот момент, когда гроб начали опускать, он почувствовал, что руки слабеют и сейчас он уронит тяжелую ношу. Он сделал неимоверное усилие над собой. Гроб перехватили снизу веревками и стали медленно опускать.

Глядеть, как кидают в могилу землю, было невозможно. Отойдя в сторону, Мусоргский опять заплакал.

К нему подошла Людмила Ивановна.

– Моденька, не надо, – сказала она. – Вы о его жизни подумайте. Не страшно с нею расстаться, когда она такая светлая и большая.

– Мне за себя страшно, – признался он. – Теперь я совсем один.

– Что вы, милый! Вы наш и нашим останетесь. Мы все вас любим.

Мусоргский сжал ей руку и сквозь слезы произнес:

– Спасибо.

Но он тут же отошел еще дальше. Издали он наблюдал, как над могилой поднимается холм. Вот уже холм стал вровень со снегом, потом поднялся над ним. Нет больше дедушки, и никогда больше не будет звучать его голос…

Вспомнился «Полководец» – это было последнее, что пел при нем Осип Петров. Сознание одиночества сдавило сердце еще больнее.

Мусоргский пошел, не дожидаясь, когда начнут расходиться другие.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.