VII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VII

«Борис Годунов» писался с быстротой исключительной. В октябре 1868 года он был начат, а уже весной следующего года закончен в клавире, и Мусоргский приступил к инструментовке. Она заняла несколько месяцев. И вот в следующем, 1870 году «Борис Годунов» был готов.

Куда нести? Одно только было место – Управление императорскими театрами. Существовал там репертуарный комитет, который выносил свое заключение об операх.

Кроме дирижера Направника, входили в него два капельмейстера – Монтан и Бец. Работали они в драме, а в оперной музыке смыслили мало. Туда же входил еще контрабасист Ферреро. Вот и вся комиссия; среди членов ее один лишь Направник отличался образованностью и вкусом. Это был человек с резко очерченным профилем, выдвинутым вперед подбородком и упрямым, высоким лбом, педантичный, требовательный и точный.

Когда опера, решительно непохожая на то, с чем комитет имел дело обычно, попала туда, Ферреро прежде всего обиделся на автора, не обозначившего раздельное исполнение контрабасовой партии в том месте, где поет Варлаам. Контрабасы спокон века играли в унисон, а Мусоргский поручил им два голоса. Монтан и Бец подошли строже: они нашли, что опера без центральной женской роли на сцене немыслима.

О самом важном в комитете не было сказано, а самое важное заключалось в том, что никогда и никто еще не выводил народ в опере с такой смелостью и широтой. Была прежде толпа, бывала масса народа, но чтобы ей принадлежала центральная роль в действии, этого не было. Никогда еще вопроса о правах царя не ставили с такой прямотой и дерзостью. Не зря «Борис Годунов» пушкинский был тоже долгие годы под запретом.

Друзья Мусоргского с нетерпением ждали решения комитета. Судьба композитора и судьба произведения были неотделимы.

Прошло много недель ожидания.

Однажды Мусоргский отправился в контору театров справиться, рассматривал ли уже комитет «Бориса Годунова».

Секретарь, молодой человек в мундире, с чиновничьим острым носом и в очках, узнав, зачем пришел посетитель, долго разыскивал его партитуру. Можно было подумать, что оперы поступают сюда без конца. Два раза он переспросил фамилию, уходя в соседнюю комнату на поиски. Наконец вышел, держа в руках толстую папку. При виде ее Мусоргский понял, что «Бориса» ему возвращают.

– Театральная дирекция не может использовать ваше сочинение, – объявил секретарь. – Вот тут, будьте добры, распишитесь в получении своего труда.

Автор наклонился над толстой книгой исходящих бумаг и поставил свою подпись. Лицо его не выражало ничего – ни досады, ни возмущения.

С партитурой под мышкой Мусоргский спустился по темной лестнице, обогнул здание Александрийского театра и, только дойдя до памятника Екатерине, остановился.

Он сознавал, какой удар ему нанесли. Все мечтания, все надежды его рухнули. Слова, которые ему говорили близкие, их похвалы, признание, восторги – все потеряло значение. Он испытывал гнетущую боль.

Партитура никак не влезала в портфель. Мусоргский достал номер «Санкт-Петербургских ведомостей» и завернул «Бориса» в него. Со стороны Невского дул порывистый ветер; край газеты бился под рукой и не желал лечь аккуратно.

Мусоргский пошел по Невскому навстречу ветру, дувшему с залива. Глаза стали слезиться. Он с досадой сказал себе, что это, упаси бог, не слезы огорчения: достаточно знать нравы театральной администрации, чтобы не проливать слез. Когда «Семинариста» его запретила цензура, Мусоргский говорил, что это самое для его песни лестное. Может, то, что «Бориса» отвергают, не менее лестно? Но как же жить дальше? Откуда почерпнуть надежды? Терзавшую его боль невозможно было заглушить.

Мусоргский вошел в трактир возле Морской. Отдавая на вешалку пальто, он, как посторонний, поглядел на партитуру «Бориса», положенную им на подзеркальник. Словно он и не автор этого сочинения. Из зеркала на него смотрел человек с печальными глазами, уставший от забот, желающий хотя бы на время забыться.

Вернулся он к Опочининым поздно. Александр Петрович спал, а Надежда Петровна ждала его.

Заметив, что он не в себе, Надежда Петровна без всякой укоризны сказала:

– Зачем вы так, Моденька? Ведь нельзя же вам, вредно, вы сами потом раскаиваетесь!

Мусоргский приложился к ее руке с наигранной галантностью.

– Простите… – пробормотал он. – Не стою ваших забот…

– Да я не осуждаю, мне только жаль и больно.

Он сел в кресло, бессильный, и добрыми виноватыми глазами посмотрел на нее. То ли она мать ему заменяла, то ли он влюблен в нее, Мусоргский сам не понимал.

«Вот я какой ничтожный, – подумал он. – Меня раздавили и смяли, но я не жалуюсь и помощи ни у кого не ищу. Обойдусь один, пускай только она смотрит на меня своими добрыми глазами…»

Мусоргскому казалось, что он перед нею виноват, но в душе его поднималась гордость осознанного несчастья. Мысль, что он один, совершенно один, наполнила его и горечью и верой в то, что как-нибудь он выберется из беды.

– Идите, Моденька, спать, – мягко сказала Надежда Петровна.

– Пойду, хорошо, – ответил он, с трудом поднимаясь.

Захотелось рассказать, как его сегодня унизили, уже слова какие-то возникли, но мысль об одиночестве заставила его промолчать.

Утром, проснувшись, Мусоргский не сразу припомнил, что случилось вчера. Ах да, «Борис»! «Бориса» вернули… Что же делать теперь? Когда Милия уволили, раздались хоть голоса протеста, возмущения, а тут кто же поднимет голос? Никто. Все то большое, что мерещилось ему в эти месяцы, пропало с той минуты, как он расписался в книге исходящих бумаг.

Надо было собираться на службу. Что ж, раз он не композитор, только и остается что служить в Лесном ведомстве. Наверно, Милий, свернувший с дороги искусства, испытывал такое же чувство безысходности.

Мусоргский намерен был уже уйти, когда появилась в столовой хозяйка.

– Куда вы, Модя, без чая? – остановила она его.

В столовой было пасмурно. В халате, растрепанная, заспанная, Надежда Петровна была так же мила ему, как и вчера.

– Простите, голубушка вы моя, вчерашний мой грех! – произнес он виновато.

– Я просто испугалась, полночи потом не спала. На вас лица вчера не было. Не случилось ли чего дурного, Моденька?

Он указал на лежавшую на окне со вчерашнего вечера рукопись:

– Вот эту партитуру прирезали.

– Ах господи, как же так?! – произнесла она с испугом.

Он пожал плечами, не умея объяснить, почему так случилось.

Надежда Петровна, видя, что Модест уходит, попробовала задержать его.

– Нет, неохота пить чай… Я так пойду, голубушка…

Два дня никому из друзей Мусоргский не рассказывал о своем провале. Надо было самому привыкнуть к новому положению. Смутное чувство протеста останавливало его: ведь в свое время Кюи и Стасов советовали внести переделки в оперу, а он не согласился. Теперь они вправе приписать отказ этому, а он знает наверное, что дело не в этом.

Но Стасов, услышав, чем кончились хождения Мусоргского, отнесся к неудаче, как подобало другу.

– Тупицы, чиновники! – в негодовании произнес он. – На иностранное тратим тысячи, а свое втаптываем в грязь!

Он заложил руки за спину и остановился в ожидании. Мусоргский молчал.

– Вы что же, Модест, намерены отступить? Пойдете путем Милия?

– Не знаю… нет. Путь Милия не для меня.

– Не отступать надо, а драться до крови!

Стасов с тревожным ожиданием смотрел на Мусоргского; Мусоргский подумал, что вот сейчас тот скажет: «А я про переделки прежде еще говорил!»

К счастью, не желая бередить свежую рану, Стасов об этом не вспомнил. Он видел перед собой человека, лишившегося надежд и утратившего бодрость.

При мысли, что Модест сдастся так же, как Милий, ему стало страшно. Но в следующую минуту выражение безвольной слабости ушло с лица Модеста, «Нет, не сдастся, – решил Стасов. – Он упрям и несговорчив. То, что они с Балакиревым полагали за слабость, есть на самом деле его сила».

– Не отделаются они так от меня, – сказал Мусоргский. – Я доконаю их, а «Бориса» моего в конце концов примут!

– А что вы намерены, Модя, предпринять? – деликатно осведомился Стасов.

– Ваш совет был ввести польские сцены. Вот и появится у меня женская роль.

. – Умница! За это одно я готов вас обнять. – Он энергично и весело стал мерить шагами комнату.

Втайне Стасов почти ликовал при мысли, что Мусорярин сделает своего «Бориса» более приемлемым для сцены. Очень хотелось заразить своей уверенностью друга, вернуть ему прежнее воодушевление.

– Я как подумаю, что вы новые свои сцены станете нам играть, – от радости готов прыгать. Нет, получится вовсе не то, чего хотели они: они хотели разбить вас, а вы на поверку станете крепче!

Когда в комнату вошел брат Стасова, Дмитрий, он застал их за горячим обсуждением плана переделок «Бориса».

– Почему же переделки? – спросил он. – Или начальству не понравилось?

Услышав, что произошло, посмотрев на их возбужденные лица, Дмитрий Васильевич с удовольствием заметил:

– Ну и кряжистый же народ! Разве им таких одолеть? Да они зубы себе сломают!

Он уселся в стороне, чтобы послушать, какие переделки тут затеваются.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.