V

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V

Не стало больше дома на Моховой, где столько хороших вечеров было проведено. Не стало балакиревского пристанища. Однако остался дом Шестаковой, осталось стасовское гостеприимство, появился милый дом Пургольдов.

Мусоргский повсюду бывал желанным гостем. Каждый раз, приходя к кому-нибудь, он показывал то новый отрывок, то целую сцену. Работа кипела, опера писалась удивительно быстро.

Где бы он ни появлялся, вместе с ним приходило ощущение близкой победы. Мечтая о победе для себя, Мусоргский не отделял ее от дела «могучей кучки». Казалось, только дописать оперу – и откроются такие возможности, что не только ему, но и всем радеющим об искусстве станет легче дышать.

Модест то исчезал и друзья подолгу его не видели, то появлялся вновь. Он искал встреч с людьми, которые обогатили бы его.

То историка Костомарова надо было повидать, чтобы получить самоновейшие данные по истории смуты; то у Стасова в Публичной библиотеке раздобыть редчайшую книгу, по которой можно проверить порядок выхода молодого царя из храма; то вдруг архитектора Гартмана во что бы то ни стало повидать, и он проводил в разговоре с ним чуть не всю ночь.

Друзьям казалось, что Мусоргский разбрасывается. Но из осколков и мелочей, из наблюдений, почерпнутых знаний, из мыслей и догадок складывалось мало-помалу цельное и громадное сооружение.

Шуточное ли было дело состязаться с самим Пушкиным! Даргомыжский – тот шел путем, выложенным пушкинскими строками. В «Борисе» такой путь был решительно невозможен: быстро сменяющие одна другую сцены трагедии никак нельзя было уместить в границах оперы.

Мусоргский выбирал и отбирал, набрасывал новые нужные ему сцены. Конечно, с Пушкиным ему не тягаться, но, вчитываясь в текст «Бориса», он отбирал все самое важное для своего замысла. А замысел, как и у Пушкина, был неотделим от образа народа в трагедии.

Чем больше Мусоргский работал, тем шире определялась эта идея. Она, впрочем, не мешала ему пристальнее вглядываться в фигуру царя Бориса. И не только у Пушкина хотелось выведать, кто же такой Борис, но и у людей, изучавших ту эпоху. Где в его деятельности прогрессивное, а где преступление честолюбца? Принял ли народ Бориса? Где покорность толпы, а где бунтарство? Светлый взгляд на народ, завещанный обществу Чернышевским, служил для него путеводной нитью.

Пробираясь в дебрях знания и незнания, Мусоргский постепенно вырабатывал собственное отношение ко всему.

Противники «могучей кучки», видя, что им удалось свалить Балакирева, стали еще злее наседать на кучкистов. Они травили их в статьях, рецензиях, старались закрыть доступ их произведениям.

Как-то, когда все собрались у Людмилы Ивановны, она, посмотрев на Мусоргского, сказала:

– Моденька какой-то сегодня загадочный. Али что-нибудь сочинил и намерен нас удивить?

– Действительно, у вас странный вид, – согласился Кюи. – Ну-с, что у вас за душой?

Мусоргский едва заметно усмехнулся:

– Вы, господа, разите противников за чайным столом, а мы тут цитатки приготовили и наш ответ на цитатки.

Почувствовав себя в центре внимания, Модест развернул страничку и, заглянув в нее, произнес:

– Достоуважаемый Серов писал: «Самый последний музыкант из водевильного оркестра продирижировал бы лучше Балакирева «Героическую симфонию» Бетховена и «Реквием», Моцарта, так как у оркестровых музыкантов есть в этом своя традиция, у господина же Балакирева нет собственного вкуса и разумения… – Мусоргский отложил страничку и докончил на память: – При всей своей даровитости, господин Балакирев вполне неуч». – Он не торопясь достал другую страничку, на которой крупным его почерком была сделана другая выписка.

– Это вы что нам читаете – на предмет чего? – спросил Стасов. – Про то, как они обнаглели, мы и так знаем.

– Это как бы введение к нашему опусу. Вот профессор Фаминцын про нас изъясниться изволил: «Если в кабацких сценах состоит народность, то мы можем похвалиться русской народной инструментальной музыкой, так как имеем в этой форме довольно много различных трепаков – под этим общим названием я подразумеваю все банальные, простонародные плясовые песни. Мы имеем несколько трепаков русских, трепак казацкий, трепак чухонский, сербский…» Вот какое непристойное оскорбление нашему Глинке с его «Камаринской» нанесено, Даргомыжскому – с его «Казачком» и «Чухонской фантазией», Балакиреву и Римскому-Корсакову! Опять же напомню, что Серов назвал нашу группу «гнездом интриганов-самохвалов», а Феофил Толстой объявил, что кружок наш «поддерживается кликой разрушителей».

Гости Людмилы Ивановны молчали. Им было непонятно, почему Модест заговорил об этом. В гостиной наступила неловкая тишина, которая возникает, когда кто-либо вдруг расскажет историю, не имеющую связи с предыдущим.

Мусоргский, словно не замечая неловкости, продолжал:

– После сих слов, которые есть вступление к нашему нумеру, позвольте изобразить хулителей наших музыкально. Мы, с вашего, господа, соизволения, согрешили «Раек». По замыслу своему он должен, как зерцало, отразить безобразия весьма важных музыкальных персон…

– Вот вы к чему! – с облегчением сказал Стасов. – Знатно придумано! Ну, послушаем.

И все, почувствовав, что неловкость прошла, весело расселись, ожидая исполнения.

Мусоргский сел за рояль и начал исполнять «Раек».

Как положено в сочинениях подобного рода, тут были зазыв и приглашение полюбоваться на «великих на господ, музыкальных воевод». Автор «Райка» намеревался поведать всю правду про этих самых «молодцов, музыкальных удальцов». Сами молодцы выступали каждый на фоне музыки, характеризовавшей его существо. Один, например, глубокомысленно и серьезно доказывал, будто минорный тон есть грех прародительский, а мажорный – греха искупление. В портрете музыкального ханжи нетрудно было узнать профессора Зарембу. За ним возникал неугомонный, вертящийся под салонный вальс Фиф, то есть критик Феофил Толстой, поборник всего итальянского, внемлющий, обожающий и воспевающий только Патти, на все лады повторяющий это милое его слуху имя. Далее выставлялся на осмеяние Фаминцын, скорбящий о неприличном детском пятнышке, оставшемся на нем после конфуза на суде, когда Стасов уличил его в клевете. Затем выступал громоподобный автор «Рогнеды» – Серов. И, наконец, появлялась преславная Евтерпа, великая богиня, а попросту сказать – великая княгиня Елена Павловна, и все четыре героя «Райка» возносили на мотив «Дураковой песни» из «Рогнеды» хвалу сей покровительнице искусств в надежде на ее милости.

Музыкальные портреты были меткие, острые и до крайности напоминали прототипы. Мусоргский в каждом схватил самое характерное.

Исполнял он свой «Раек» с видом отменно серьезным, а кругом все до упаду смеялись. Невозможно было не смеяться: так верно, зло и находчиво была схвачена в каждом его суть. Даже Людмила Ивановна, обычно сдержанная, на этот раз смеялась почти до слез.

– Бесподобно! – повторял Стасов. – Всех наповал убили! Более злого оружия не придумаешь!

В эту минуту вошла в гостиную горничная и что-то шепотом сообщила хозяйке. Людмила Ивановна кивнула. Отложив шитье, которое она весь вечер не выпускала из рук, она объявила, как о чем-то самом обычном:

– Вот и Милий Алексеевич явился. Моденька, повторите при нем свой «Раек».

Все на мгновение затихли. Друзья переглянулись, как бы уславливаясь соблюдать в обращении с ним величайшую осторожность.

Балакирева встретили так, как будто он и в прошлый и в позапрошлый раз был тут.

– Вот вы как кстати, Милий! – заговорил Стасов. – Мусорянин насмерть сразил наших противников. С сего дня они так смешны, что принимать их всерьез более невозможно.

Все стали просить Модеста, чтобы он показал свой «Раек» еще раз.

И вот он снова вывел героев своих на парад.

Балакирев сидел опустив голову; незаметно появилась на его лице улыбка. Она возникла, блуждающая, странная, против его желания; казалось, за нею скрываются мысли, недоступные остальным.

Когда Мусоргский кончил, Балакирев произнес в задумчивости:

– Зло. Зло и метко. – Он помолчал. – А надо ли злое сочинять? – добавил он неуверенно.

Друзья не стали спорить, не желая тревожить его душу. Весь вечер они окружали Балакирева своим вниманием. И Людмила Ивановна была с ним особенно ласкова. Погляди кто-нибудь со стороны, он решил бы, что в кружке царит полное единодушие, какое царило прежде.

«Раек» хлопотами кружковцев был скоро издан. Не успел он появиться, как пошел гулять по Петербургу. В магазинах спрашивали его без конца. Случай почти небывалый: разве что модный вальс раскупали с такой быстротой, а тут сатира, раек! Но все, кто хоть немного были наслышаны о «могучей кучке» и ее противниках, торопились достать этот памфлет и узнать в его музыкальных портретах живых людей.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.