XV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XV

От людей искусства, наблюдавших жизнь народа, видевших страдания русского человека, противоречия русской действительности, требовался в самом деле подвиг для того, чтобы в своем творчестве воплотить правду жизни.

Мусоргский, впечатлительный и отзывчивый на все, к чему прикасался, настойчиво ощущал потребность сделать свое искусство зеркалом жизненной правды.

Живя на мызе у брата, он однажды столкнулся с такой щемящей сценой, которая потрясла его. Бедняк, юродивый, обиженный судьбой и людьми, стоял перед женщиной, жалкий, отталкивающий, и просил, чтобы она его приголубила, пожалела, приласкала. Картина человеческой обездоленности вызвала в Мусоргском острое желание воплотить ее в песне.

Красота, гармоничность, изящество были бы тут неуместны. Он понял, что вокальная линия должна быть простой до суровости, почти однотонной; она должна звучать как настойчивое причитание, как навязчивая мольба существа, не рассчитывающего на понимание: жалкий нищий просит и просит; сочувствия он не вызывает, но остановиться и замолчать не может.

Поняв, как нужно это написать, Мусоргский кинулся к столу. На него нашла минута острого просветления, и песня была создана почти залпом, в один присест; она вылилась из его сочувствия к несчастному, униженному и обиженному существу. Такое же горькое, как сама песня, печально-насмешливое название пришло тоже само собой: «Светик Савишна».

Взволнованный тем, что у него получилось, Мусоргский не в силах был держать творение при себе. На следующий день он отправился в Петербург, к друзьям.

Странное у него было в последние месяцы состояние: все хотелось увидеть, все подметить и все передать. Вот друзьям кажется, что он бездельничает, а у него от замыслов в голове шумит.

– Угодно вам будет нашего сочинения пустячок послушать? – начал он, появляясь у Балакирева.

Балакирев был не один: у него со Стасовым возник какой-то спор и оба возбужденно жестикулировали; им было не до Модеста.

– Долго вы еще пустячками всякими намерены заниматься? – спросил Балакирев недовольно.

– Как бог даст, Милий. Если сподобит на что-нибудь большее, мы не откажемся.

Сверх меры всем увлекавшийся, Мусоргский переживал теперь увлечение книжными, устаревшими оборотами. Начитавшись старинных книг, он пристрастился к древне-славянской речи: со всей ее вычурностью, она пришлась ему по душе; после изысканной французской утомительно вежливой гибкости он погружался в царство языкового русского своеобразия, как в пруд с прозрачной холодной водой.

– Так как, господа, угодно слушать?

– Да, конечно, – сказал Балакирев. – Чего вы, Модест, кривляетесь?

Мусоргский спел «Савишну», аккомпанируя себе. Балакирев и Стасов молчали. Модест сидел не оборачиваясь, не зная, как истолковать их молчание.

– Как, господа? Аз многогрешный подлежу проклятию синедриона? Резолюция ваша беспощадна?

– Вы ничего не понимаете, Мусорянин, – ответил Балакирев наконец.

За шуткой Мусоргский пытался скрыть свое беспокойство и робость, и его шутливость раздражала.

– В толк не возьму, как в этакой беспутной голове родилось подобное! – проворчал Балакирев.

– Так нравится все-таки или нет?

– Ваша песня – чудо! – выкрикнул Стасов, вскакивая с места. – Чудо по силе, по скупости, по боли своей, выраженной в простых звуках. Неужто сами не поняли?

Стараясь скрыть, как он рад, Мусоргский ответил с напускным благодушием:

– Неплохо удалось, верно? Я, когда сочинил, даже подпрыгнул от радости. Потом схватил себя двумя пальцами за ухо: хотел проверить, сплю или не сплю. Нет, не сплю! Значит, думаю, господин коллежский секретарь, не будем вас отчислять от ведомства музыки – подержим еще на предмет разговления новыми вещицами.

Балакирев спросил более мягко:

– Вы что-то долго отлынивали. Небось не одно это состряпали? И другое что-нибудь есть?

– Есть, господа, скрывать не буду. Жизнь волнует меня каждодневными своими проявлениями: то одно хочется запечатлеть, то другое. Отныне и присно будем отдавать на суд синедриона свои малые опусы. Ежели угодно, в следующий раз у Даргомыжского покажем новый товарец нашего производства.

– Что это вы так мудрено стали выражаться, Моденька?

– А-а, это от профессора истории, господина Никольского, нам развлечение. Они выражаются, по полноте своих знаний, просто, а мы – с вычурами и в том находим забаву.

«Что же им показать? – думал Мусоргский, возвращаясь домой. – Корсинька – тот любит серьезное и плавность течения во всем. А мне плавность не нужна, мне и резкость подойдет, только бы была близка к правде. Мне и сатира годится. Все берем, что подойдет».

Он вспомнил, как недавно, любя Никольского, дружески к нему относясь, взял да и написал на него пародию: простенький житейский эпизод подал в шутейном виде и назвал, вопреки всем правилам дружбы, не слишком почтительно: «Ах ты, пьяная тетеря!»

Хозяин нетрезвый возвращается домой; хозяйка осыпает его бранью, и между ними происходит забавнейшее объяснение. В сущности, это обычная перепалка между женой и мужем. Что тут особенного и что тут композитору делать? Но вот Мусоргскому захотелось изобразить такую забавную сценку, и бедный Никольский, почтеннейший человек, должен был поплатиться за авторское намерение.

Песня была написана. Получилось, кажется, комично, весело и натурально.

«Тетерю» и показать? Нет, на примете у Модеста другое. Друзья – хоть они и друзья ему, а считают его человеком непутевым. Вот возьмет да покажет нечто такое острое и неожиданное, что они наконец поймут, глуп он или не глуп.

И, насвистывая что-то неопределенное, похожее на «Тетерю» и непохожее, Мусоргский потащился домой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.