IX
IX
Хозяйка Софья Ивановна, встречая гостя, таинственно предупреждала:
– С утра работал, а теперь читает… Осторожнее входите, а то он не любит, когда мешают.
К своему жильцу она начала относиться с почтительным расположением. Чем полюбился ей Балакирев – талантом ли, твердостью ли характера или скромностью, – трудно было сказать, но она не сердилась, когда он играл поздно, и мирилась с тем, что ей редко разрешалось производить уборку в комнате.
Беспорядок в комнате был изрядный: книги большими и малыми стопками лежали на столе, на подоконнике, на стульях и даже на кровати. Читал Балакирев лежа, сразу несколько книг и любил, чтоб нужная была всегда под руками. Прежде чем лечь, он набирал их из разных пачек: философские, исторические, экономические, тетради нот – и клал рядом с кроватью. Поглощалось все без разбора: Балакиреву необходимо было побольше знать о мире, в котором он существует, и пытливость его распространялась на разные области знания. Кроме того, Балакирев вел большую постоянную переписку со знакомыми и друзьями; но жил он так бедно, с деньгами бывало так туго, что приходилось иногда экономить на марках и ждать оказии, чтоб не посылать письмо по почте.
Когда нарядно одетый молодой офицер явился в квартиру и опасливо справился, не занят ли Милий Алексеевич, Софья Ивановна, уловив в его облике что-то симпатичное, расположилась к нему с первого взгляда.
– Голоса не подает, но не спит, – ответила она шепотом. – Вы пройдите. Он, думаю, не рассердится.
Балакирев лежал, положив ноги на стул. Все, что купила утром заботливая хозяйка: колбаса, крутые яйца, два калача, – лежало на другом стуле, и в случае надобности можно было до еды дотянуться рукой.
Увлеченный чтением, он посмотрел на вошедшего лучистыми своими глазами и с неохотой отложил книгу, спустив ноги на пол.
– Мазурку небось принесли?
– Нет, скерцо,[iii] Милий Алексеевич.
– Что ж, поглядим, что за скерцо… – И только он успел заглянуть в ноты, как стал ворчать: – Что вы тут набедокурили? Да ведь это совсем несуразно!.. А вот тут ловко! И этот ход тоже хорошо сделан. Дальше все чепуха, и надо выбросить.
Жажда вмешательства бушевала в нем. Балакирев готов был по-своему переделывать сочинение, переставлять в нем куски, менять гармонический план.
То же повторилось и во второй приход и в третий. Мусоргскому такое отношение учителя нравилось: то, что он писал, повинуясь влечению и не отдавая себе отчета в том, где случайное, а где настоящее, где хороший вкус, а где сплошные банальности, – под руками Балакирева как бы высветлялось. Тот не боялся перехвалить то, что Мусоргскому удалось, и делал убийственно смешными его неудачи.
Обычно он просматривал принесенное глазами и аттестовал еще до того, как садился за рояль:
– Плохо. Отвратительно… А вот это отлично придумано. И эту тему можно бы развить лучше.
Разделав ученика как следует, он подходил к инструменту. Он знал уже вещь почти целиком.
Повторялось почти то же.
– Ну конечно! – произносил Балакирев с искренним отвращением. – Это место надо выкинуть, оно портит пьесу. Сидит в вас прапорщик, бравый гусар с подкрученными кверху усами!.. Да гоните вы вон эту светскость из своих сочинений!
– Стараюсь, Милий Алексеевич.
– Какое же это старание? Тут надо, как ножницами, отхватить с маху… А вот тут свежо придумано: по-своему, оригинально. Ну, умница! Не напрасно я с вами вожусь.
– Я сам замечаю успехи. Только, Милий Алексеевич…
– Знаете что? – Балакирев задержал руки на клавишах. – Лучше без отчества. Учеников у меня и без вас хватает, мне от них тошно. Вас я прочу себе в единомышленники, а охотников играть Гензельтов да Дюбюков и среди барышень найдется достаточно. С сего дня я для вас просто Милий.
– Мне будет трудно, я не привыкну. – Но, видя, что тот недоволен, Модест сказал: – Постараюсь, Милий Алексеевич.
– И потом еще: денег с вас брать за уроки не стану.
– Нет, так я не могу!
– Вопрос решенный, не спорьте. Получать плату за то, что я где-нибудь обнаружу неграмотный гармонический ход или слабость формы, мне не к лицу.
Мусоргский стал доказывать, что он всего-навсего ученик и в товарищи пока не годится, а потому рассматривать его надо как ученика, но Балакирев был тверд в своем решении:
– Ну, с этим покончили, давайте думать о другом. – Перевернув страницы принесенной рукописи и как бы подытожив все, он сказал, вслух соображая, как ему следует обращаться с учеником: – Я не люблю водить шаг за шагом, как учат ходить ребенка. Упадете, разобьете нос в кровь, что из того? Узнаете зато лучше свои силы. Надо за крупное что-либо приниматься. Попробуйте сонату написать или симфонию.
– Да разве ж я справлюсь!
– Захотите – справитесь, а дурака будете валять… – Он развел руками.
Предложение его Мусоргский принял с восторгом. Хотя он сам не сумел бы сказать, что ему хочется больше делать – писать ли симфонию или сонату, – желание было большое, и то, что Балакирев подогревал это желание, окрылило его.
При кажущейся своей податливости, Мусоргский на самом деле был не очень послушен. Иной раз, после того как учитель отвергал все, что он принес, Мусоргский, вернувшись домой, опять начинал делать по-своему: в балакиревскую логику, выглядевшую логичной на уроке, работа его не укладывалась никак; приходилось возвращаться к варианту, который учитель отверг.
В следующий раз Балакирев напускался на неподатливого ученика:
– Чего тут упрямиться и что, собственно, защищать? Неграмотность свою? Дурной вкус? Да это же никуда не годится, поймите! Это надо или выбросить, или переделать.
– Пробовал: не получается. Пускай уж так будет, как есть, – просил Мусоргский.
– Да нельзя же, смысла нет!
– Ну пусть… Я ничего другого не соображу.
– Но я-то за вас могу сообразить? Как вы полагаете – мне видней или нет?
– Ну, пусть моя непутевость, – виновато говорил тот.
Под его деликатностью скрывались упрямство и даже строптивость – Балакирев понимал. Будучи горячим, желая переделывать все по-своему, педагог с неудовольствием замечал, как, при кажущейся мягкости, ученик мало-помалу вырабатывает свои взгляды на многое. Балакирев был уверен, что это пустое, незрелое и что до самостоятельности Мусоргскому еще далеко. Он забывал при этом, что сам тоже нигде не учился и то, что выдается им за устои музыкального мастерства, взято из собственного опыта или анализа чужих сочинений. Со свойственной ему страстностью, Балакирев придавал обязательный характер всем своим замечаниям. Когда Мусоргский, выглядевший в сравнении с ним неоперившимся птенцом, возражал, это начинало злить его: он бегал по комнате, бранился и готов был поссориться.
Затем он остывал. «Переиначить человека на свой лад невозможно», – думал он трезвее и спокойнее. Надо же признать, что личность у ученика незаурядная и богатая. Ну, не соглашается – пусть: когда-нибудь сам поймет.
Иной раз какая-нибудь вариация, сочиненная Мусоргским, заставляла Балакирева радоваться с бескорыстием человека, много вложившего в ученика. Радовался он так же неумеренно, как и бранился.
– Вот это дело, вот это придумано! – говорил он. – Походка богатырская прямо! По одной такой страничке я бы вас признал, при всех глупостях, которые вы делаете… Эх, мало нас, – как-то произнес он в такую минуту, – а то бы весь мир перевернули!
– И перевернем, – осмелился сказать Мусоргский.
Балакирев покосился на него и, решив, что тому похвальба не пристала, сухо отозвался:
– Сам не люблю увлекаться и вам, дружок, не советую. Раньше времени нечего говорить, а время покажет, да-с.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.