Санаторий «Дебора»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Санаторий «Дебора»

Наступил сентябрь, поднялась ужасная тревога, меня требовали чуть не с полицией отправить немедленно в туберкулезный санаторий — больницу. «Санаторий» — это не санаторий в нашем понятии, где люди отдыхают, хорошо питаются, гуляют и набираются здоровья и сил для продолжения своей работы.

Это больница. В то время лекарств для лечения туберкулеза еще не существовало, поэтому какие-то умные врачи придумали довольно странный способ лечения. А именно укладывали больных туберкулезом в больницу в постель, изолировали их от окружающей среды на 2, на 3, на 4 года, а часто и навсегда.

У меня нет ни сил, ни слов передать, что мы чувствовали и как мы пережили это время. Мне кажется, даже такой мировой писатель, как Л. Н. Толстой, и даже такой душу выворачивающий писатель-психолог, как Достоевский, не смогли бы даже приблизительно изложить на бумаге то, что пережили мы в это время.

Как уйти от детей, от семьи, находящейся в таком ужасном положении, минимум на 2 года, как мне сказали врачи? Кирилл без работы. Оставить детей в чужой, еще мало знакомой стране, где у нас не было ни родных, ни близких людей, кроме случайных знакомых, которые искренне сочувствовали, обещали присмотреть за детьми. Но речь шла не о нескольких днях или неделях, а о минимум двухгодичном отсутствии, лежать в больнице, в которой дети не могли бы даже навещать меня.

Итак, я попала в туберкулезный санаторий «Дебора». По нашим советским понятиям это просто больница для туберкулезных больных. Но бог с ним, пусть будет санаторий. Снаружи приветливо, прямые стены выкрашены в светло-желтый цвет, большие окна. Чистенько, цветы, но внутри я никогда не хотела бы быть.

Вечером, часов в шесть, когда мы приехали в этот санаторий, меня приняла симпатичная худенькая секретарша, сама еще как будто не оправившаяся от туберкулеза. Несколько пустых вопросов — и я наверху.

Кириллу, я знаю, очень тяжело было уезжать отсюда одному, а мне нестерпимо тяжко было остаться. Ныло сердце о детях, как они, мои крошки, будут чувствовать себя без меня?

Господи, что же произошло? До этого момента я еще не могла вполне осознать всю глубину случившегося. И в тот момент, когда я осталась одна и переступила порог палаты, меня охватило животное чувство страха.

Внутри длинный коридор и двери, двери, двери. Каждая дверь — это вход в палату, и как выглядят эти палаты? Весь корпус с одного конца до другого разделен на квадраты перегородками, не доходящими до потолка приблизительно на метр-полтора. Напротив сплошные окна, и со стороны окон длинный проход вдоль всех палат, с одного конца здания до другого. Палаты не закрываются, как в жестких железнодорожных вагонах в России. В каждом таком квадрате стоят 4 кровати, комод, ночной столик, стул.

При входе в нашу палату с левой стороны от двери моя кровать. С правой стороны напротив подняло голову прозрачное светло-желтое привидение с огромными глубоко впавшими черными глазами (такие я видела у переживших голодовку ленинградцев), заострившимся носом, руки тонюсенькие, прозрачные, как у рахитичного ребенка.

Ближе к окну бросилось в глаза кроваво-красное, во всю щеку, родимое пятно у очень симпатичной женщины, чем-то напоминавшей Кирину сестру.

Быстро бросив чемодан, я выбежала из палаты, душили слезы, хотелось не плакать, а просто выть. Хотелось уйти, пока не поздно, в лес, в поле, куда угодно, куда глаза глядят, исчезнуть. Но пришлось проглотить застрявший в горле и душивший меня комок и вернуться уложить вещи в комод. Мне не хотелось укладывать свои вещи в ящики стоящего возле моей кровати комода, ведь там уже лежали вещи каких-то больных, а я еще не верила, что я больная, и думала: если произошла ошибка, то здесь я определенно подхвачу туберкулез.

Но я уже здесь и должна быть здесь до тех пор, пока не скажут, что я поправилась, а поправиться я должна, меня ждут дети, ждет Кирилл. Переодеваться я пошла в ванную комнату. Вошла среднего роста женщина в очках:

— Вы новенькая? «It is nice», то есть «это хорошо, или очень приятно».

Я улыбнулась. Хорошего мало, но что же делать, раз человек болен, то, наверное, лучше быть здесь, по-видимому, все так думают.

Я вернулась в палату, где напротив меня лежит полутруп женщины. Чувствовать ее живой можно только по тому, как шевелятся ее тонкие, как спички, пальцы, на одном из которых обручальное кольцо. На ночном столике фотография, чем-то отдаленно напоминает этот полутруп.

Я знакомлюсь, называю свое имя, спрашиваю ее. Зовут ее Айда. Внутри шумно, женщины развязно громко разговаривают, хохочут, разгуливают по палате: «Hello everybody» («Привет!»).

Но самое ужасное — это раздающийся со всех сторон надрывный, харкающий, чахоточный кашель, как будто выворачивающий все внутренности кашляющего и плюющего. Мне от этого кашля жутко, хочется закрыть уши, чтобы не слышать этот ужасный кашель.

Гул самолетов, грохот поездов, даже невыносимый грохот тяжелых дробилок на наших обогатительных предприятиях мне кажутся теперь симфонией. Здоровый шум, грохот, музыка, свидетельствующая о здоровой жизни.

10 часов — моя первая ночь в госпитале. Правый висок невыносимо болит не то от боли, не то от усталости, мысли в голове тяжелые, хочется скорее заснуть, жду, когда все притихнут. Чувствую, что на тишину здесь можно претендовать только от 12 до 6 утра. А как я мечтала о тишине, именно о тишине, когда можно лежать и думать.

Страшное утро, наверное, трудно мне будет его забыть. Я проснулась в 4 часа, голова болела, как раскаленная. Спать уже не было сил. Я лежала и с отчаянным отвращением слушала кашель, отхаркивание и вообще все звуки, которые способны издавать только больные. Такой дикий кашель, я даже не представляла ничего подобного. Кхе, кхе, кха, кха… Без конца. От этих звуков я чувствовала, что у меня что-то подкатывается к горлу, хотелось сразу откашляться за всех. Часам к шести меня уже тошнило от спертого воздуха и непрерывного кашля со всех сторон. Единственное место, где в это утро было спокойно, с чистым воздухом, это туалет. Приняв душ, я села на стул у открытого окна и не хотела возвращаться в палату.

Господи, я почувствовала себя такой счастливой, когда подошла сестра и сообщила мне, что звонила женщина, у которой мои дети, просила передать, что у них все в порядке, дети передают мне привет. Спасибо вам, мои милые, родные крошки. Я знаю, что Хайда прекрасный человек, но она же не может быть с детьми постоянно.

Я смотрю на все с каким-то отвращением и боюсь прикоснуться к чему-нибудь. Как я буду при моей брезгливости? Неужели привыкну, ведь для меня это просто пытка. Я мою, мою и еще раз мою руки, и стоит случайно прикоснуться к чему-нибудь, как я снова хватаюсь за мыло и снова мою.

Подали завтрак: одно яйцо, тост с маслом, молоко, сок и кашу, один вид которой отбил у меня аппетит. Стараюсь заглушить звуки кашля вокруг меня, чтобы хоть что-нибудь проглотить, иначе вырвет.

После завтрака меня отправили на рентген. В два часа обед: ужасный суп, сухая печенка, ложка пюре и ложка горошка без масла. Из обеда я ни к чему не прикоснулась.

Потихоньку появились какие-то женщины: из Германии, Югославии, Чехословакии, Латвии, чуть-чуть говорящие по-русски.

Самое ужасное, это когда подходят ко мне и говорят: «Я здесь недолго, только 7 месяцев». «А я только 4» — подхватывает другая. «Только», одно это «только», мысль о такой перспективе приводит меня в отчаяние. Да, но ведь здесь лежат и по два, и по три года.

Милые мои детки, что же будет с вами, как вы сумеете управиться одни, как вы одни пойдете в школу, кто вас проводит? Кто вас встретит, кто уберет, кто накормит? Одни вернутся из школы, будут ждать отца. Кто за ними присмотрит, как они оденутся, не простудятся ли, а не дай бог, заболеют… Я целый день избегала этой мысли, но уже не могу, чувствую, как что-то все сильнее и сильнее давит меня.

Лучше не надо, из-за слез я уже ничего не вижу. Хочется сбежать, а куда? О, если бы я могла. Сегодня только день, а мне кажется, прошла вечность. Я так устала, жду ночи, жду тишины и сна, чтобы хоть во сне немного забыться. Проснулась после тяжелого сна в 4 часа утра. Но и сон не принес никакого успокоения, всю ночь снились какие-то кошмары. Палата окутана мраком. Все-таки тишина была приятна, несмотря на духоту. Душно, а за окном дождь хлещет вовсю. Наступило серое, угрюмое утро, у меня нестерпимое желание открыть окно, чтобы струи дождя захлестнули сюда и смыли всю грязь, духоту.

Ко всем прелестям рано утром появились рабочие, начали колотить, отбивать штукатурку вокруг окон, пылища, грохот, хоть святых выноси. Начали просыпаться больные этого огромного многолюдного корпуса, и палата огласилась душераздирающим кашлем. Над ухом клокочет кашель соседки. Проснулась Айда.

Я лежала и с ужасом и содроганием думала: что же я буду делать, куда уйдешь отсюда? А у нее льется и льется, как фонтан, из горла мокрота. С тяжелым брезгливым чувством закрываю уши, глаза, знаю, что это неприлично, ведь я тоже больная, но мое чувство брезгливости и комок рвоты, подступающий к горлу, заглушают все. Не пойму, зачем они укладывают в одно отделение с такими больными тех, кто хотя бы внешне выглядит здоровым.

До обеда я старалась как можно меньше находиться в палате, хотя ходить не разрешают, надо лежать.

После обеда вызвали к врачу. Огромная светлая комната, сквозь опущенные шторы просвечивают яркие лучи солнца, высоченная пальма с красивыми ажурными листьями, на столе ваза с яркими осенними цветами, диван, столики, кресла. Так уютно, если бы не огромная доска, на которой висят рентгеновские снимки — ребра, позвоночники и темные кисти легких между белой решетки ребер. На темном фоне легких белые пятна, это и есть очаги злополучного туберкулеза.

В кресле сидит женщина, которой врач сообщил, что ей назначена операция.

— Вы уверены, что это единственный выход? — спрашивает она с горькой надеждой.

— Да, надо удалить вот этот очаг, — и он провел круг карандашом по левому легкому.

Обычные вопросы к сидящему за столом, очень симпатичному доктору среднего роста, которого легко можно принять за грека, турка, еврея и, вообще, человека любой восточной национальности. Белоснежная рубашка, пестрый, но не кричащий галстук и исключительно милая улыбка. Подошла моя очередь.

— Как зовут? Коротко.

— Нина.

После осмотра он заявил:

— Надо лежать в постели. Строго постельный режим.

— Но могу я хотя бы слегка ходить? — со слабой надеждой спрашиваю.

— Посмотрите на легкие, вы видите правое, вот здесь, — очертил посередине белый кружок, — это ТБ. Левое поражено все.

Коротко, но убийственно ясно. Значит, не ошибка, на которую я где-то подсознательно так надеялась, что, может быть, и не туберкулез.

Ну а если есть, ловила я себя на мысли, может быть, уж лучше умереть. Но в этой солнечной, ясной комнате с тропическими растениями так болезненно ощущаешь желание жить. Неужели за всю свою жизнь не сумею пожить в такой огромной, светлой, солнечной комнате? Таким покоем веяло от этой обстановки. И, наверное, я была бы здорова. Мысли летели как птицы, а глаза были устремлены на эти предательские белые пятна. Врач замечает мой взгляд и, углубившись, что-то пишет. Нажал звонок, вызвал сестру.

— Да, да, кресло. Обязательно кресло. Ходить нельзя, — говорит он.

— Скажите, доктор, это долго продлится?

— Минимум год.

— Доктор, это правда?! — губы дрожат, глаза полны слез.

— Не волнуйся, Нина, для ТБ это очень короткий срок.

Меня посадили в кресло, маленькая, почти до пояса мне доходящая сестра везет меня обратно. Я улыбаюсь, как с виселицы, встречным, но в постели, отвернувшись к стенке, я залилась слезами.

Детки, милые, хорошие мои, как же вы будете целый год, а может быть и больше, без меня? Боже мой, ведь я ваша мама! Кто вам поможет, кто вас приласкает? Сколько интересных вопросов у вас сейчас. Каждый день что-то новое. Кто будет радоваться вашим успехам, кто даст вам совет в тяжелую минуту?

Простите маму, мои родненькие. Тяжелая жизнь, лишения и мучительные переживания победили меня. Надо быть железной, чтобы перенести все то, с чем мы по своей наивности, доверчивости столкнулись. Мы до сих пор находимся в таком тяжелом положении, что трудно сказать, чем же все закончится.

За эту неделю уже дважды брали снимки левого легкого, так называемая «шихта», то есть делают шесть снимков подряд, чтобы определить, на какую глубину разрушено легкое.

После того как были готовы все анализы, собрался консилиум из 25 (говорят, иногда даже 40 бывает) врачей, и только этот консилиум назначает методы лечения.

Консилиум кончился. Врачи разъехались. Меня привезли в кабинет врача, там сидел знаменитый врач, которого я видела в Филадельфии, куда ездила в надежде, что, может быть, моя болезнь это ошибка. Высокий, с черными усиками, напоминавший мексиканца. Он встал, очень мило улыбнулся, как старой знакомой, и спросил:

— Нравится вам здесь?

Что я могла ответить? Думаю, что понял он меня без слов.

— Мы решили, что в вашем случае лучше всего постельный режим.

— Как долго?

— Год, — произнес он, как будто сообщил мне что-то хорошее.

— Доктор… — я не успела закончить, как он произнес:

— Для вашего случая это очень короткий срок. — Подошел, пожал мне руку: — Скоро увидимся.

Вернувшись в палату, стараюсь не плакать, но на душе так тяжело, что не плакать, а кричать хочется. Айда улыбается, смотрит на меня и просит:

— Не надо, Нина, плакать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.