Сереженька

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сереженька

Попрощавшись с друзьями и Кириллом у подъезда нашего дома, меня встретила Надюша, студентка МГУ (Московского государственного университета):

— Нина Ивановна, а ведь нам сегодня дежурить всю ночь. Я вот в домоуправлении выцарапала один противогаз. Та сумка, которую все таскали, была пустая, там даже коробки не было. Не хотели давать… Так я бросила ее и заявила: «Зачем мне таскать эту требуху с собой?» Ну и дали…

— Молодец, Надюша.

И мы стали ходить вокруг спящего дома, поглядывая с опаской на небо и останавливая подозрительных или запоздавших жильцов дома, наблюдая, чтобы в наш дом не прошли посторонние.

Тишина стояла вокруг мертвая, изредка проходил пустой трамвай и, когда, вдруг затрещав, яркая, как молния, искра вольтовой дуги пробегала по его проводам, мы вздрагивали и щурились, как от разорвавшейся бомбы.

На следующий день я не успела еще прийти в себя после бессонной ночи, как к нам прибежала соседка. Лицо в слезах, руки дрожат:

— Дорогая Нина Ивановна, помогите, у меня сил нет, час целый верчусь, как помешанная.

— Что случилось? — спрашиваю.

Я знала, что муж ее уже уехал с предприятием, сыновья еще очень молодые, 16–18 лет.

— Сереженьку в ополчение берут, — вдруг застонала она. — Нина Ивановна, родная, я чувствую, что с ума схожу, какой же мой мальчик воин?

Усадив ее возле мамы, я пошла укладывать Сережины вещи.

В красненькой майке за столом сидел подросток, светлые волосы лезли ему на лоб, розовое лицо его было по-девичьи нежно.

Он был низенького роста и походил на мальчика лет тринадцати. При моем появлении он покраснел до ушей, застеснялся, как нашаливший ребенок.

— Вот что, Сереженька, — обратилась я к нему, стараясь ободрить его немного, — командуй, что куда укладывать, ты ведь уже взрослый мужчина.

— Нина Ивановна, вот мама огорчена, плачет… — начал он своим дрожащим от волнения голосом. — А я разве виноват? Пришли в техникум, записали всех, ну и меня вместе со всеми. Отправили по домам и сказали: сегодня же в три часа быть на сборном пункте. Ведь если бы я даже и не был там сегодня, так все равно, ко мне бы прямо сюда пришли, — он как будто оправдывался. — Ну что, мама не может понять?

— Не горюй, Сережа, ведь признайся, любил играть в войну во дворе с мальчиками, стрелять из рогатки, пистолетов, брать зазевавшихся ребят в плен. Ну, а сейчас пойдешь на настоящую войну и в плен будешь брать солдат настоящих.

Заулыбался, видно, перспектива взять в плен настоящего немца понравилась ему.

— Говорят они все высокие, это правда, Нина Ивановна?

— А ты выбирай пониже, не все, наверное — пошутила я, — а, впрочем, напиши нам о них, я их сама не видела. Подумаешь, большие значит виднее будут, а тебе спрятаться будет легче.

— Да я что же, я ничего. А вот маму жаль… как она плачет. Она меня одного за город не пускала съездить, а теперь спать ночами не будет, все будет думать.

Я уложила все.

— Ну, а теперь, Сережа, грудь колесом, и айда к маме.

Сережу проводили. Брата тоже дома не было, он с ним даже проститься не сумел. Времени дали ровно столько, сколько нужно было для сборов. На сборном пункте все стояло коромыслом, не успевали регистрировать. В какую сторону, на какой вокзал, куда кого отправлять — никто не знал.

Среди всех стояла знакомая женщина, обливаясь слезами.

— Вы что, мужа провожаете? — спросила я.

Муж ее, оказывается, ушел с первого дня войны на фронт, а сейчас она провожала сына.

Недели через две пришла Анна Михайловна, мать Сережи, показала письмо:

— Ну, вы посмотрите, разве не ребенок?

В письме он писал, что живут они в лесу, но где он не может сообщить… «Нина Ивановна положила мне лишние вещи, положила мне подушечку, но здесь ни у кого этого нет, и мне стыдно спать на ней… — и в конце: — Очень скучаю, напишите, как вы, как папа, Боря… Крепко целую… Адрес пока сообщить не могу».

— Подумайте. Ну, разве не ребенок? Он хочет знать, как мы. Просит написать, а адрес сообщить не может.

Декабрь-январь 1941–1942 годов, такие трескучие морозы, что птицы на лету замерзают. Из микрофона откуда-то доносится песня:

Вставай страна, огромная,

Вставай на смертный бой

С фашистской силой черною

С проклятою ордой…

По улице в центре Москвы идут колоны военных: молодые, здоровые красавцы. Подошел трамвай, полный закутанных кто во что горазд стариков в холодной полуголодной Москве. И до сих пор не могу забыть чувство боли и горечи, что колонны, колонны вот этих красавцев, красу и гордость нашей страны, гонят на убой, и что все они погибнут, чтобы спасти страну, в которой им жить уже не суждено. Спрашивается, кто дал право главе любого в мире правительства, какого бы то ни было государства совершать уголовные преступления, гнать на массовый убой, лишать жизни его граждан?

В эти дни в «Главцветмете» — не знаю, как он сюда попал — я встретила одного полковника авиации, который сказал, что ему удалось улететь с аэродрома, уже окруженного немцами, и что его самолет обстреляли свои же солдаты.

Обстановка была очень тяжелая, невыносимо больно было слушать сводки. Народ в недоумении смотрел на наши отступающие, почти безоружные войска.

Как же так?! Отправляют войска на фронт без оружия.

Вот так готовились к войне. Даже винтовок не хватает на всех и, невольно вспомнила, как во время Финской войны пришла к нам женщина, уполномоченная собирать носки, перчатки, ложки для отправки бойцам на фронт. Чему же можно было удивляться.

Годы и годы шел геноцид генофонда нашей страны

Данный текст является ознакомительным фрагментом.