Как мало прожито, как много пережито
Как мало прожито, как много пережито
С марта 1948 года гастрольные туры по румынским городам мы продолжили, но для местных зрителей. Работали в кинотеатрах Бухареста, в театре «Савой», в ресторанах, кафе. У нас была с тобой самостоятельная программа, ты обычно сам вел концерты, с нами гастролировали и музыканты, но постоянного состава уже не было. Практически все твои музыканты из ресторана уехали из Румынии. Уехал с Мией Побер и Жорж Ипсиланти. Он уговаривал тебя последовать их примеру:
– Петя, уезжай, забирай Верочку и – куда подальше. Здесь и в Союзе ничего хорошего не будет. Румынский народ долго еще голову поднять не сможет. Устали. А у власти – беспредел. И в Союзе ты не сможешь. У тебя душа порядочного человека.
Не прислушались мы. Да я, честно говоря, и не вникала во все перипетии сложившейся ситуации. Ты сочувствовал уезжающим, желал только удачи, переживал за них. Ведь, к сожалению, не всем удалось судьбу свою устроить, покинув «осоветившуюся» Румынию. Теперь мне ясно, на каком перепутье был ты. Официально, на законном основании, мы уехать не могли. Сбежать была возможность, но тогда ты подставил бы под удар всю свою родню и в первую очередь сына. Всем вместе бежать было нереально. Пока Михай I оставался в Румынии, тебя не трогали. Нет-нет, с ним у тебя не было никаких отношений и контактов. Неправда, что тебя к нему возили в бронированном автомобиле и ты ему пел.
К тебе благоволила королева – она приезжала в ресторан тебя послушать. Ее личная драма, ее одиночество находили отклик в твоих песнях. Ей ты сочувствовал: Кароль II бросил ее вскоре после рождения сына. Увлечение мужа было настолько сильным, что он отказался не только от семьи – от престола отрекся. Ты всегда был на стороне тех, кто не предает своих чувств, кто верен любви, но Кароля II, от которого зависели судьбы жены и сына, больше того – страны, людей и который ничего не предпринял, чтобы защитить, обезопасить их будущее, понять не мог. В тебе слишком сильным было чувство ответственности за твоих близких, друзей, поэтому все тебе в жизни давалось труднее.
Сына королевы Михая, который, кстати, был всего года на два старше меня, ты всерьез не принимал и не разделял его политических метаний, объясняя их отсутствием опыта, молодостью. Но пока был Михай I, была королева-мать, и поэтому ты оставался под защитой. Ведь еще до войны, когда в стране началась «румынизация», русский ресторан Lescenco сохранился, более того – был очень популярен, и никто не запрещал Петру Лещенко петь на русском языке. Ты считал, что благодарить за это надо королеву-мать.
Но не стало твоих защитников – их вынудили покинуть страну. Однако ты по-прежнему надеялся на справедливость и разумность новой власти, на «всенародный строгий закон», которого ты не нарушал. А значит, считал, те, кому положено, разберутся по справедливости. Эта вера и вела тебя вновь и вновь в советское консульство. Ты продолжал писать прошения и добиваться возвращения в Союз. Но пока «высоколобые» начальники принимали решение, ты продолжал работать и умудрялся договариваться о концертах, все чаще об участии в сборных. Когда получались сольники, ты собирал оркестр из знакомых музыкантов, да так удачно, что и без репетиции они играли слаженно.
В те дни с нами постоянно был еще один твой давний приятель, поклонник Юсуф Шимка-Заде. Он был персидским подданным, коммерсантом, в Бухаресте жила его жена с детьми, но он не жил с семьей. Юсуф не пропускал наших концертов, даже выезжал с нами в другие румынские города. Где-то в 1950-е уехала из Бухареста его семья, потом и он сам. На прощание сказал: «Жаль, Петя, что ты не захотел меня послушаться, что не уезжаешь со мной. Ты, наверное, святой, если веришь в придуманную тобой Россию». Часто эти слова вспоминаю. Это при мне было сказано, а без меня, наверное, он тебе и покрепче упреки выдавал.
В Москве художественным руководителем Театра эстрады был Борис Брунов. Я его знала еще в пору, когда он был простым конферансье. Как-то Борис передал мне привет от Юсуфа, я опешила от неожиданности. Оказалось, что Брунов за день до нашего разговора вернулся из Чикаго, где гастролировал с группой советских эстрадных артистов. Там они познакомились с Юсуфом, тот пригласил их к себе домой. В квартире Юсуфа Брунов увидел наши с тобой фотографии. Еще один привет из нашей с тобой жизни я получила много лет спустя. Но время тогда было «советское», очень осторожное, поэтому и наш разговор с Бруновым получился с многоточиями, с оглядкой. Знаю только, что жизнью Юсуф был доволен и нас с тобой не забыл.
После 1947 года наша жизнь в Бухаресте протекала лениво и праздно. Концертов было совсем немного. Меня ты переключил на занятия музыкой и вокалом. Ходили в гости, не пропускали встречи с советской творческой интеллигенцией. Лучшие театральные, хоровые и танцевальные коллективы, писатели, поэты побывали в Бухаресте. Мы слушали хор им. Пятницкого. Запомнилась одна из солисток хора, тогда еще никому не известная Людмила Зыкина. В Бухаресте пообщаться нам не удалось, правда, потом, в Москве наши пути с ней не раз пересекались. Ты сказал тогда, что такой голос может подарить только Россия.
Очень приятное впечатление осталось от знакомства с Константином Симоновым. Он подошел к тебе сам после нашего выступления. Протянул руку и представился: «Симонов». Потом говорил комплименты и на прощание очень доброжелательно дал тебе несколько советов по стихосложению, мол, в этой области тебе, Петр Константинович, еще расти и расти. Ты и сам говорил: «Стихи – слабинка моя. Преклоняюсь перед великими поэтами, завидую им. Жаль, что мне Бог не дал таланта такого». Ты и Симонову признался, что слов тебе не хватает, чтобы свои чувства в песне выразить. Твоя фраза «Мне рифму и слова музыка подсказывает, и я ее передаю по-своему, не по законам поэтическим» вызвала у писателя бурю эмоций. Он стал убеждать тебя, что это главное, но если чувства соединить с правилами, то будет еще и профессионально. Ты пообещал Симонову, что когда вернешься домой, будешь брать у него уроки.
Запомнилась встреча со знаменитым летчиком Михаилом Васильевичем Водопьяновым. Вот с кем было легко общаться. Он дал нам понять, что мы как артисты ему очень нравимся, не стыдился делать комплименты, шутил. Широкий, доброй души человек. Уже после лагеря, когда я выступала от Москонцерта, мы встретились. Он меня узнал. Ни от кого не таясь, стал расспрашивать о тебе. Что знала – рассказала. Было видно, что мое сообщение о тебе его огорчило.
Еще одно знакомство, случившееся в Бухаресте, имело продолжение в Москве, правда, грустное. В Румынии проходили гастроли Краснознаменного ансамбля песни и пляски Бориса Александрова. С ансамблем выступал прекрасный певец Георгий Виноградов. Артисты редко ходят на концерты друг к другу, но Виноградов пришел тебя послушать. В тот день высокие чины досидели до конца программы, но, видимо, Виноградова это не смущало. Он по окончании концерта подошел к тебе, что-то очень эмоционально говорил, а потом схватил руку твою, прижал к груди. Я опешила. Ты пригласил Георгия зайти к нам, познакомил со мной. Нам было приятно, что такой певец – наш поклонник, и всегда тепло вспоминали солиста прославленного ансамбля.
В 1960-е годы в Москве на какой-то встрече меня представили Виноградову. Я не удержалась, напомнила ему, что мы знакомы. Он произнес: «Помню». Было ясно, что не расположен к общению и воспоминаниям. Меня покоробило это, не буду скрывать. Решила у коллег выяснить, где Виноградов обитает, что с ним, почему не поет. Узнала, что в 1951 году «за нарушение дисциплины в гастрольной поездке» Виноградов был отстранен от концертной деятельности. Совпадение?
В Бухаресте с оркестром выступал Исаак Дунаевский. Концерт закончился. Поклоны. Аплодисменты. Ты подошел к Дунаевскому, представился. Реакция была неожиданно очень доброй. Дунаевский не просто пожал тебе протянутую руку, он обеими руками сжал ее, стал говорить, что знаком с твоим творчеством, что ему нравится, как ты поешь попурри на его песни. Прощаясь, сказал, что очень надеется не только на встречу на родине, но и что удастся вместе поработать. Ты был счастлив. Ведь лет за десять до этой встречи тебе пришлось объясняться с другим советским композитором, Самуилом Покрассом, совсем в другой тональности. Покрасс был недоволен, что ты записал песню «Что мне горе» без его разрешения. Ни слова не было сказано композитором об успехе песни, только претензии, на которые ты ответил очень спокойно: «Разрешение на запись я получил от издателя из Риги Дуганова, с которым и советую вести в дальнейшем все объяснения».
Ты водил меня на выступления и встречи с Иваном Семеновичем Козловским, Валерией Барсовой, Ольгой Лепешинской. Благодаря тебе я узнала этих замечательных, талантливых артистов. Общение со знаменитостями из Союза было приятным, но, увы, очень коротким. Ты был уверен, что вернемся в Союз и знакомство с ними продолжатся уже на родине.
С 1947 года мы выступали в кинотеатрах Бухареста и в составе театра «Савой». Потом была какая-то реорганизация, и с марта 1949 года – от вновь созданного Театра эстрады, где нам дали ставки «артистов высшей категории». Нашу 30-минутную программу в сборных концертах называли «русским блоком». Яссы, Брашов, Тимишоары, Русе, Синая, Крайова, Джурджу, Бакэу – вот далеко не полный перечень городов, в которые мы выезжали.
Однажды мне на глаза попались воспоминания Валентины. Она ли запамятовала или корреспондент был приблизителен, только то, что «в Констанце советские солдаты вернули в кассу все билеты на концерт Пети и потребовали вернуть им деньги», совершенно не соответствует действительности. Для советских военных не было ни одного платного концерта. Да и мы ни за один концерт не получили гонорара. Организовывались закрытые выступления, на которые военных привозили специальными автобусами или мы выезжали в части.
На тех концертах обстановка не всегда была ровной и доброжелательной. Одни выступления, к счастью – большинство, принимались очень тепло и доброжелательно, другие прохладно, но демонстраций против нас не было никогда. Напротив, даже «холодноватые» рвались послушать Петра Лещенко, хоть и вели себя в рамках полученной инструкции. В основном это были политработники.
Мы во множестве получали письма и отклики, которые, ничего не боясь, оставляли советские военные, но они, к сожалению, не сохранились. Несколько писем я получила уже в 1990-е годы. Вот одно из них: «Посылаю вам фото, – пишет твоя поклонница по фамилии Антонова, – там все мы, влюбленные в песни Петра Лещенко». Часть Антоновой стояла в Бухаресте недолго, но на нашем концерте им удалось побывать.
А вот в 1949–1950 годах были отмены несколько наших платных концертов для местных жителей, и билеты тогда возвращались в кассы. Но там бунтовали не против Лещенко, а против тех, кто отменил его выступление. В августе 1950 года нас пригласили с сольником в Яссы, туда приехала и моя подружка Леля с дочерью, нашла нас. Но концерт отменили. Кто? Ты объяснил мне, что с электричеством проблемы, какая-то авария случилась, и зрителям предложили сдать билеты. Мы тогда вчетвером пошли в кафе, прекрасно провели вечер, сфотографировались на память. Леля сохранила ту фотографию и подарила мне уже по возвращении из лагеря. На обороте надпись: «Яссы, 11 августа 1950 года». Я попросила знакомого фотографа вырезать нас с тобой, пусть простит меня Лелечка, и сделать наш портрет. Сегодня это единственная фотография, на которой мы рядом и я такая счастливая.
Не знала я тогда, что ты скрыл от меня правду – наш концерт отменили, так как мы уже были в списках неугодных. Наши выступления властям городским на местах «не рекомендовались». Сборные концерты оставались для нас до поры до времени охранной грамотой. А вот сольный концерт после 1948 года ни один не состоялся. Отменены были в 1949–1950 годы выступления в Плоешти, Фокшани, Бузэу, Яссах… Я все твои объяснения принимала за чистую монету и была абсолютно спокойна. С электричеством в то время действительно бывали сбои. Но без дела мы не сидели. И ты был спокоен, уверен в нашем завтрашнем дне. С чего было мне тревожиться? Эх, если бы молодость знала…
Незадолго до своего ареста ты принес мне справку о временной регистрации по нашему с тобой месту проживания, которая была действительна до 31 декабря 1951 года. Как будто знал, пытался подстраховать меня, ведь румынский паспорт у меня отобрали. Таким расстроенным я тебя видела впервые. Обычно ты сдерживал эмоции, за шуткой умел спрятать свое настроение. А тут…
Весна 1951 года. Утро было теплым, добрым, светлым. Я распахнула окно: «Все плохое, уходи, сказка, приходи!» Это у меня из детства примета такая осталась. Надо открыть окно, произнести заветные слова, и день будет хорошим. Ты знал об этом и, когда я открывала окно, подходил и торжественно произносил: «Верочка просит, да будет Сказка!» В то утро так все и было. Потом мы пили кофе с вкусными гренками, которые ты готовил сам. Ты напомнил мне о возобновившихся занятиях в консерватории, о Бахе, с которым я должна разобраться к твоему возвращению. Закрылась за тобой дверь, я прибрала на кухне и села разучивать прелюдию Баха. На рояле обнаружила в маленькой из темного синего стекла вазочке подснежники. Когда ты успел? Вчера их точно не было. Подумала: значит, утренняя примета сбывается и сказка начинается.
Вернулся ты в тот день к полудню. Я услышала, как хлопнула входная дверь. На тебя это так непохоже. Что-то у тебя случилось? Обычно ты, изображая свою любимую обезьянку Жака, входил со словами: «Кто тут сидит в заточении и мучает рояль? Пора на волю». Ты часто Жака вспоминал. Тебе его очень давно подарили французские моряки. Жак тебя очень любил, ревновал ко всем без исключения. Дружил только с твоей собачкой Бебкой. Когда Жак заболел и врачи не могли его спасти – он умирал от удушья, – Бебка сидела рядом и не переставая скулила, по-своему, по-собачьи оплакивала своего друга. Бебка вскоре тоже умерла, тоскуя по Жаку. Прошло много лет, о той истории я знала только от тебя и Вали. Ты меня часто веселил, изображая преданного и влюбленного Жака. Вот и в тот день, услышав, как входная дверь хлопнула, я ждала смешного и веселого Жака. А тут тихо, только Жужу поскуливает. Может, мне показалось, что ты пришел? Я вышла в прихожую. Ты стоял в плаще и шляпе, прислонившись к стене. Не посмотрел даже на меня, не произнес ни единого слова, даже Жужу на руки не подхватил. Я растерялась, стала какую-то чушь нести про неволю, про Баха, про милые цветы, которые меня отвлекали от занятий. Ты не ответил, молча отстранил Жужу, снял шляпу, старательно повесил на вешалку и в плаще прошел в комнату. Я за тобой:
– Петечка, родной, что за беда? Ты меня пугаешь… Петя!
Представляю, каких трудов стоило тебе взять себя в руки, подойти ко мне, обнять:
– Девонька моя, они заберут тебя у меня только через мой труп. Я тебя не отдам.
– Петя, почему ты должен меня отдавать? Кому? Не стоит так переживать, все образуется!
Больше ты ничегошеньки мне не сказал. Я не стала допытываться. Жаль, но в нашей семье так было принято, и эти правила ты установил. Ты продолжал биться за наше с тобой будущее в одиночку. Позже я узнала, что ты был в очередной раз в консульстве, и тебе в очередной раз ответили согласием на твое прошение о возвращении в Союз: «Возвращайтесь один, а жена самостоятельно по линии репатриации должна ехать домой».
Ты прекрасно понимал, что означает это условие, но был уверен, что справишься с чудовищным приговором, вынесенным нам с тобой новыми хозяевами Румынии. Ты в очередной раз отказался возвращаться один, уверенный, что меня как жену гражданина Румынии, пока ты рядом, не тронут. Твои попытки найти выход из тупиковой ситуации были безуспешны. Нарушив одно из своих главных правил – не утруждать других своими проблемами, – ты просил совета у всех из Союза, с кем в те дни сводила судьба. Об этом я узнавала случайно из твоих рассказов о том, где ты был, кого видел. Как-то ты обмолвился: «Знаешь, встретил Фрадкина. Талантливый, милейший человек. Говорю ему, помоги в страну вернуться, домой хочу. Совесть моя перед страной чиста. А он смотрит как-то странно и советует прошение Сталину написать. Чего-то боится, может, общения со мной опасается? Путаное время». Ты правильно вычислил. Уже в перестроечные годы Фрадкин рассказал о вашей с ним встрече в Бухаресте: «Петр Константинович попросил посодействовать ему в возвращении в Союз, а я ничего сказать не мог – рядом со мной „смершевец” был. Посоветовал ему написать письмо Сталину. Что еще я мог?!»
Думаю, ты понимал, что надежды вернуться в Союз без потерь, мирно, не было. В то же время ты вел себя как человек, который не чувствует за собой вины, а значит, верит в справедливость. Бывал ты и у военного коменданта города Бухареста генерал-майора Буренина, который до назначения в Бухаресте был начальником оперативного управления 3-го Украинского фронта. Он тебе симпатизировал. Несколько раз Иван Николаевич приглашал нас в гости вдвоем. Ты всегда брал с собой гитару. Комендант благоволил твоему творчеству. Ты пел, а Буренин готов был слушать тебя бесконечно. Комендант помогал тебе передавать многочисленные прошения через надежных людей нужным начальникам. Одного ты так и не смог сделать: обратиться лично к Сталину, хотя тебе многие советовали это сделать. Следователь приводил мне в пример другого нашего эмигранта – Вертинского. Мол, вернулся из эмиграции, жив-здоров, лично Сталин разрешение дал вернуться, а благодарный певец посвятил вождю песню. Ну что ж, каждый волен поступать как велит его совесть. Вертинского явно тяготил поступок с посвящением. Он даже публично отказывался от своей песни о вожде, да пластинку из жизни не выкинешь, впрочем, как и Сталинскую премию, полученную Вертинским в 1951 году. Достаточно пары куплетов «Песни о Сталине»:
Чуть седой, как серебряный тополь,
Он стоит, принимая парад.
Сколько стоил ему Севастополь!
Сколько стоил ему Сталинград!
И в слепые морозные ночи,
Когда фронт заметала пурга,
Его ясные, яркие очи
До конца разглядели врага.
Я не осуждаю. Когда мне следователь сказал, мол, попроси прощения, с тебя не убудет, а в живых, может быть, оставят, ведь я дописала в протоколе: «Я сделала ошибку, изменив своей Родине, но я была предана своему мужу и не представляла себя без него. Прошу у суда прощения за свой поступок. Обещаю всем своим старанием исправить свою ошибку. Да здравствует Коммунистическая партия и ее вождь Сталин!» Почему любовь – это предательство, понять было невозможно, но чувство вины я испытывала, не буду скрывать. Я себя не жалею и за тот поступок, за ту приписку часто у тебя прощения прошу. Мне в какой-то момент стало страшно – полгода в одиночке сделали свое черное дело. На последнем допросе я не выдержала – так хотелось жить, дождаться тебя. И я дала слабину, позволила себе написать те слова. Если бы молодость знала, что – компромисс, а что – сделка с собственной совестью. Уверена, что даже ты, любитель компромиссов, на это не пошел бы. Прошение написал, и не одно, а вот лично к Сталину так и не обратился.
После того злополучного похода в консульство, когда ты пообещал, «что они не заберут меня у тебя никогда», ты напомнил мне о предстоящем концерте в Брашове. Там по весне проводился традиционный фольклорный праздник. Очень широко всегда отмечался. Мы должны были ехать туда с артистами театра на следующий день. Ты сказал, что поедем вместе со всеми автобусом, что выступать будем в двух отделениях со своим русским блоком. Остальные – известные румынские артисты, среди них очень популярная в те годы в Румынии фольклорная певица Мария Тэнасе.
И вот снова наступило утро, солнечное. Снова я распахнула окно и снова просила тех, кто там, за окном, подарить мне сказку. И мы завтракали, шутили, ты играл с Жужу, дразнил ее, а она тебе все прощала и благодарно тыкалась мордочкой тебе в щеку… Словом, все было как всегда. Перед самым выходом из дома ты вдруг снял золотой перстень-печатку с изображением двух нот-восьмушек, с которым никогда не расставался. Тем, у кого есть пластинки фирмы «Колумбия», это изображение нот знакомо. Ноты – знак фирмы и расположены прямо над названием Columbia. Ты никогда не расставался с этим перстнем, считал своим талисманом и вдруг снял и положил к другим украшениям. Перехватил мой удивленный взгляд и сказал, что перстень тебе мешает. Вышли из дома, у тебя в руках были кофры с костюмами и гитара, а я с аккордеоном. На машине добрались до театра, а там уже нас ждал автобус. Перед концертом артисты обычно тихие, силы берегут. Так что доехали мы в благодатной тишине: кто спал, кто книжку читал, кто мечтал, как я. А мечтала я о добром человеке, который нас услышит на концерте и всем злым запретит нас разлучать.
В Брашов мы приехали часа за два до концерта. Кстати, только на допросе, после того как следователь меня пару раз поправил: «Не Брашов, а Сталин», – я узнала, что Брашов был переименован в город Сталин. Но мы с тобой гуляли по красивому средневековому городу Брашову. Я восторгалась Ратушей на главной городской площади. В ответ на мои «ахи» по поводу очередного встреченного замка или разрушенного войной дворца и крепости ты рассказал, что несколько веков назад страшный пожар уничтожил много строений, которые не удалось восстановить, что во время пожара погибли тысячи людей. А в Черной церкви я так и не побывала – ты не хотел заходить в церковь на бегу.
Неподалеку от театра был торговый павильон: мы уже прошли мимо, но ты вдруг попросил меня подождать тебя, а сам зашел в него. Минут через пятнадцать вернулся с огромными игрушечными зайцами из серо-голубого меха. Штук десять этих зайцев было, ты их с трудом в руках удерживал. Я часть зверюшек забрала у тебя. Не знаю, что меня заставило тогда сказать: «Они такие же доверчивые и беззащитные, как и ты». Ты промолчал.
В обнимку с зайцами явились мы в театр, прошли в свою гримерку и стали готовиться к выходу на сцену. В первом отделении мы пели русские и украинские песни в народных костюмах, богато расшитых вручную русским орнаментом. Тебя принимали очень тепло. Звучавшие на русском языке песни, народом нашим напетые и созданные, публика слушала с упоением. Румынскую певицу, исполнительницу местного фольклора Марию Тэнасе приветствовали тоже очень тепло, с любовью. И «на бис» вызывали, и цветами одаривали, но критерием оценки была не ее национальная принадлежность, не то, на каком языке она поет. Мария Тэнасе своим сильным голосом, с вокальным и драматическим талантом пела румынские, греческие, турецкие народные песни. Мария удивительно передавала стилевые окрасы диалектов разных румынских поселений.
Любовь к своей румынской певице не мешала любить «русского Петью» и никак не влияла на популярность Петра Лещенко. Ты был вне политических оценок, тебя принимали за твою особую проникновенную манеру исполнения, за тембр, за твое «что» без «шоканья», за твое так нежно произносимое с ударением на «о» слово «девонька». Как часто я тебя пытала, почему ты иначе произносишь слова, когда поешь. Ты отшучивался, старательно перемешивая слова всех известных тебе русских, молдавских, украинских говоров: «Есть то моя тайна. Когда девонька моя получит диплом консерваторки, я ей все свои секреты открою…» Сама с годами поняла, что именно этот русский ты впитал, как говорят, «с молоком матери». К середине ХХ века так уже не говорили, и ты лишь в песне продолжил старые традиции русской речи.
После антракта во втором отделении мы должны были петь русско-советский репертуар. Фольклор, но современный: «В лодке» Соловьева-Седого дуэтом, твои сольные номера, твои коронные цыганские под мой аккомпанемент, попурри песен Дунаевского, «Чубчик» и танго с фокстротом. Я уже переоделась в концертное платье василькового цвета, твое любимое. Услышала, что пошли звонки, приглашающие в зал, а тебя нет. Ты должен был выходить в строгом черном костюме и белой сорочке с бабочкой. Пиджак на стуле висит, гитара в открытом футляре, зайцы сидят рядком. Где ты? Я вышла из гримерки, обошла служебные помещения. Тебя нигде нет. Стала спрашивать у коллег, не видели ли они тебя. Нет, не видел никто. Администратор, увидев меня, уточнил, что наш выход третий. Я метнулась в гримерку – вдруг ты вернулся? Нет, та же картина с зайцами у гитары.
Тут в дверь постучали и вошел незнакомый мужчина. Он был не в военной форме, вполне цивильный, вежливый, спросил по-русски:
– Госпожа Лещенко?
– Да, это я.
– Позвольте войти?
– Уже вошли. – Я старалась спокойно говорить, но нервишки стали сдавать, что гость легко вычислил.
– Да вы не волнуйтесь, соберитесь, во втором отделении вам придется выступать одной.
– Что с Петей? Где он?
– Он с нами проедет в одну организацию, нам с ним надо кое-что выяснить. Дня через два он будет дома. Все хорошо, успокойтесь, зрители вас ждут.
– Зрители ждут Петра Константиновича, позвольте ему выступить, неужто такой срочный разговор? Он же в одной рубашке…
– Господин Лещенко уже уехал, а вам надо не рассуждать, а идти и работать. Я понятно объясняю? – жестко завершил разговор гость и вышел.
Что мне оставалось? Подчиниться. Я пыталась успокоиться, да одного взгляда на гитару и зайцев беззащитных, с тоской смотревших на меня, было достаточно, и слезы потекли сами. Разревелась я. В какой-то момент поняла, что дверь приоткрыта, и я не просто плачу, а криком кричу. Я с трудом собрала в кулак свои эмоции, попыталась успокоиться и представить, что ты делал бы на моем месте. Понимаю, что должна привести себя в порядок и выступить должна обязательно, а дальше будет видно. Выступить? Даже мысль о выходе на сцену была неприятна. Глаза красные, руки дрожат. А что петь буду? Кто-то заглянул, сказали, что мой выход. Иду к сцене, вижу огорченные лица других артистов, понимаю, что все уже в курсе. Хорошо, что сочувствовали молча. Любое слово ободрения и поддержки могло спровоцировать очередную истерику. Не помню, как меня объявили, но зрители явно неладное почувствовали. Выхожу на сцену, а в зале, как и за кулисами, недоуменные лица людей. Прости меня, но выдержки твоей мне не хватило. Я с трудом пропела единственную песню «На лодке» и ушла со сцены. Аплодисментов не помню, вот тишину зловещую и как сердце мое в унисон с каблуками стучало, слышала. Добрела до гримерки, а войти не могу. Страшно. Показалось, что твой голос услышала. Вбежала. И опять как ледяной водой окатили: пиджак, гитара, зайцы.
Отработав свои номера, ко мне заходили коллеги, спрашивали, почему и кто увез, что произошло? А я знала еще меньше, чем они. Меня утешали, говорили, что обойдется, что тебя не посмеют арестовать. Знаешь, мне кажется, ты за всю свою творческую карьеру не услышал столько добрых слов признания, сколько было произнесено в тот день. От этого только больнее было, не признание, а прощание в тех словах звучало. Возвращались тем же автобусом, рядом со мной место пустовало, все говорили между собой вполголоса, нарастало ощущение беды. Меня довезли до парадного нашего дома, кто-то из артистов помог донести кофр с костюмами и гитару до лифта. Мне хотелось поскорее остаться одной. Успела повернуть ключ в двери, как услышала Жужу. Радуется, в дверь скребется. Ждала. Только приоткрыла дверь, она выскочила, подпрыгивает, а я стою с гитарой, зайцами, рядом кофры. На рояль положила гитару, рядом усадила зайцев и наказала им ждать тебя, молиться о тебе. Жужу не отходила от меня, мне кажется, она плакала. Потом, стоило мне разрыдаться, она запрыгивала ко мне, слизывала с лица слезы и скулила-скулила, выговаривала, и мне твои слова слышались: «Не сдаваться, и все будет хорошо!»
Позвонила твоим – отчиму и Валентине. Они очень быстро приехали. Остались ночевать. Мы с Валечкой составили план действий наутро. Страх понемногу стал отступать, надо было действовать, я верила, что найду выход, что ты поможешь. Так и не смогла уснуть. Когда светать стало, подошла к окну. И такая обида меня захлестнула на приметы мои несбывшиеся, на того вежливого гонца, обещавшего, что ты скоро дома будешь, на зрителей, артистов, которые смиренно вместе со мной просто переживали. Ну почему не кричали, не воевали, не требовали? Я смотрела на просыпающийся Бухарест и выла от боли и безысходности.
Следующий день с Валей мы провели в беготне по знакомым и по кабинетам официальным с единственной целью – узнать, куда тебя увезли и кто. Наивные души наши, на что мы рассчитывали? Знакомые ничего не знали, официальные лица не соизволили нас принять. Результат был нулевой. Нам не удалось ничего узнать. Перед нами, куда ни приходили, была стена молчания. Садогурский уже все знал до нашего прихода. Известие его подкосило. Он даже не смог подняться с постели. Может, немного и за себя и свою семью испугался, но больше о тебе тревожился. Ему было больно, не сомневаюсь в его искренности. Юсуф и другие «знакомцы» к тому времени уехали из Бухареста. Те, кто остался, твой арест восприняли как звоночек себе: «Пора уезжать». А мне одно оставалось – ждать.
Ты не появился, как мне было обещано, «через пару дней». А вот в нашей квартире появился «гражданин в штатском», говорил только по-румынски, вел себя, мягко говоря, хамски. Приказал мне быть дома вечером. О-Папа с Валечкой отправили меня к соседям, Валя тоже не осталась. Вечерних «гостей» встречал и общался с ними О-Папа. Объяснить, что нужно было «гостям», он не смог, так как с румынским языком был не в ладах, а те по-русски не говорили. Кричали, что-то искали, требовали меня – вот все, что смог понять О-Папа.
Забравшие тебя говорили по-русски, это помню, но почему домой явились разгневанные румыны? Не складывалась ни одна возможная версия. Не складывалась, потому что не было никакой логики в арестах тех лет, не было закона, согласно которому они совершались. Каких-то ретивых, скудно соображающих людей наделили властью и дали установку: «Крушить все и вся в интересах государства!» Они и крушили. Тогда я этого не понимала, поэтому верила, что случившееся – недоразумение. В твоей невиновности я ни на секунду не усомнилась. Ты был Артист. Ты был предприимчивый, деловой человек. И во всем, чем ты занимался, ты был честен. Я это знала, и вера, что все вот-вот разрешится и ты вернешься домой, не покидала меня. Надо было просто набраться терпения.
Я решила ждать и продолжить работу в театре. Через две недели администрация театра мне сообщила, что я уволена. Я не пыталась выяснять причины этого решения, тем более оспаривать его. Все было ясно, и подробности не нужны были. К тому же мы работали вдвоем, и в нашем дуэте ты был главный. Мне и самой без тебя было неуютно на сцене. О причинах твоего ареста руководство театра поинтересовалось не без сочувствия, которое было искренним, и все же некоторая настороженность уже появилась. Скорее осторожность, предчувствие опасности. Мне посоветовали обратиться в румынское министерство культуры, мол, там есть отдел по трудоустройству артистов, они помогут подобрать работу. Я была и за совет благодарна. Обратилась в министерство, мне предложили место солистки оркестра Жана Ионеску в ресторане «Мон Жорден». В тот период были и другие рестораны, где я подрабатывала. Но то были малозначащие для меня эпизоды в моей биографии. О них подробно меня расспрашивал следователь на допросах и старательно вносил в протокол. Там есть неточности, подписывая протокол, я, конечно, их заметила, но не сочла нужным исправлять. Хватало других значимых ошибок в протоколах.
Постепенно круг старых знакомых сужался. В Румынии хозяевами стали советские правители. Обстановка была не лучше одесской в дни оккупации. Однако мне в то время в «Мон Жордене» работалось спокойно. Артисты, музыканты, другие работники ресторана понимали мое состояние, сочувствовали. Особенно внимательны были музыканты-бессарабцы. Их отношение к тебе было почтительным и очень трогательным. Со мной они не боялись говорить о своих страхах. Твой арест подталкивал их к единственно правильному тогда решению – уехать из Бухареста. Очень скоро они так и поступили. Мне советовали последовать их примеру, но вот этого я себе бы не позволила никогда.
Я ничего о тебе не знала, но было чувство, что ты ведешь меня по жизни, опекаешь по-прежнему. В «Мон Жорден» опять же привел меня ты. Здесь я обрела друзей, поддержку. В первые дни после случившегося не могла с собой совладать, ревела белугой целыми днями. Как услышу знакомые мелодии твоих песен или имя твое – слезы сами текли и комок в горле, дышать трудно становилось. В церковь каждое утро ходила, молилась, свечу зажигала, а сама ревела, одна из прихожанок мне и говорит: «Что плачешь, дочка? Если потеряла близкого, то молись об упокоении души его, а если беда у него, то не понравится ему, что ты его оплакиваешь». Сняла она с меня «плаксивую» привычку. Вспомню ее слова, зубы стисну и сама себе твержу: «Верить надо, а не мокроту разводить». Помогало. Но в твоих знакомых музыкантах меня трогало то, что когда они о тебе говорили, в их глазах стояли слезы. Взрослые, сильные мужчины, а слез сдержать не могли. Здесь тебя не только знали – тебя любили. И ко мне относились как к младшей сестренке, да видно, не всем это нравилось.
Скрипач Жан как-то спросил меня, не знаю ли я певичку из твоего ресторана – Баянову? Я с трудом вспомнила встречу на улице. Мы тогда с тобой вышли из «Савои», и ты увидел свою знакомую, остановился, представил ее мне: «Верочка, познакомься, Алла Баянова, певица». Ты с ней поговорил, и мы отправились по своим делам дальше. Ты добавил потом, что Баянова до Мии Побер была женой Ипсиланти, что дружила с Закитт и была одной из солисток цыганского хора в твоем ресторане. Больше мы с Баяновой ни разу не виделись. Я Жану так и объяснила. Жан, видимо, не хотел, чтобы я от других услышала грязные россказни Баяновой обо мне, поэтому и предупредил, чтобы я не обращала внимания на эти сплетни. Я и не обращала. Сплетникам и фантазерам трудно было поверить, что, оставшись без тебя, я не прогуливаю твое богатство. Каждый по себе судит.
Я благополучно забыла о том разговоре с Жаном, но десятилетия спустя меня все же настигли те сплетни. «Добрые» знакомые не без удовольствия поведали мне, что Баянова написала книгу, в которой рассказала, как работала со мной в «Мон Жардене» и как плохо я себя там вела. Помнишь, ты приучал меня не оправдываться никогда и ни перед кем, даже перед тобой. Приучил. Я-то знала, что в мою бытность в «Мон Жардене» Баяновой там не было – уже это было враньем. И я пропустила весь тот бред мимо ушей. Промолчать не смогла, когда Баянова, вернувшись в Союз, выступала с твоим репертуаром, возводя хвалу себе, тебя называла Петькой и тиражировала историю, как ты на ее репертуаре сделал себе имя. Вот тогда я взорвалась.
А тут сама Баянова отыскала мой телефон и сама мне позвонила. Елейным голосом стала рассказывать какие-то несусветные истории из нашего с ней румынского общения, давать советы, что надо наследством с внучкой твоей делиться. Не стала я объяснять ей, что делиться нечем, так как я ничего себе «не загребала и загребать не собираюсь». Но напомнила я Баяновой о другом: что в Румынии и Париже ее не знают, а тебя помнят по сей день. И если уж она твое имя и твои песни эксплуатирует, неплохо бы уважительнее быть к Петру Лещенко. Ей, естественно, не понравился мой тон. Но хвала Баяновой, она меня услышала, переключилась на рассказы о Вертинском, а тебя оставила в покое. Замечательно. Теперь пусть поет на здоровье. Счастье, что таких доброжелателей на моем пути было не так много. Больше было друзей – искренних и честных.
«Мон Жарден» стал мне приютом. У меня было 2–3 выхода за вечер. Мне заказывали многое из твоего репертуара, но были песни, которые без тебя я никогда не решилась бы исполнить. Я не хотела эксплуатировать твое имя. Я ждала тебя и верила, что выйдем еще вместе на сцену. Публика в ресторане была очень цивильная, советских военных я здесь не встречала. Ионеску блестяще играл на скрипке. Когда я пела, подходил ко мне со скрипкой, так мы и «разговаривали». Работа скрашивала мое ожидание, но в квартире нашей стали происходить страшные и непонятные вещи.
В мое отсутствие кто-то побывал у нас буквально на третий день после твоего ареста. В одной из комнат поселили молодую женщину. Мебель из той комнаты частично перенесли на нашу половину, а что-то просто вывезли. Выяснять, по какому праву, я не решилась, да и не знала, кому задавать вопросы. С неожиданно появившейся соседкой мы не общались, только любезно приветствовали друг друга по утрам. Я узнала, что зовут ее Нитти. Это все, что мне о ней было известно.
О-Папа не появлялся, и я решила сама к нему зайти. Встретил он меня хорошо, но первое, что бросилось мне в глаза, так это появившийся на столе под стеклом портрет Зинаиды Закитт. Что же заставило вас, О-Папа, мои фотографии поменять на другие? Я сделала вид, что не заметила ничего, мы обменялись с твоим отчимом дежурными любезностями. О тебе Алфимов даже не вспомнил, как я – не поинтересовался. Было ощущение, что встретились чужие люди. Больше я порог той квартиры не переступила. Так закрывались для меня двери людей, которым я верила. Где-то в 1970-е годы, когда я гостила в Одессе, знакомые, у которых была румынская родня, шепнули мне, что в Бухаресте случилась какая-то уличная разборка. Рядом случайно оказался Алфимов, он занимался, кажется, развозом пиццы по заказам при каком-то ресторане. Его случайно застрелили.
Валечка сердцем понимала мое состояние и ощущала неловкость за отца, но меня не бросала. Однажды предложила поехать к гадалке. Я готова была ехать куда угодно, к кому угодно, только бы получить о тебе весточку. Добирались мы электричкой достаточно долго. Цыганка встретила нас во дворе своего дома. В казане на костре варилась мамалыга, мы устроились рядом за грубо сколоченным столом. Гадалка разложила карты, какое-то время молча разглядывала их, перекладывала, потом резко встала, смешала карты и бросила нам: «Я вам ничего не скажу. Уходите. Деньги свои заберите», – и пошла прочь к костру, стала помешивать мамалыгу в казане. В нашу сторону даже не взглянула больше. Что она увидела в карточном раскладе, мы так и не узнали.
Я уговорила Валю обратиться к Буренину. Может, комендант поможет? Позвонила Ивану Николаевичу – мне показалось, что он даже обрадовался моему звонку. По телефону ничего объяснять не стала, договорилась о встрече. Поехали мы к нему днем на работу. Буренин встретил нас радушно, провел в гостевую комнату. Там был накрыт стол. Уж очень праздничный – с выпечкой, черной икрой. Хозяин стал предлагать откушать с ним, но наша просьба не располагала к застолью. Я рассказала все, что знала и сама видела. Лицо Буренина помрачнело. Он пообещал выяснить, что случилось, и позвонить мне: «Ждите звонка, приходить не стоит. Я выясню и позвоню». Я поверила, что Буренин ничего не знает и поможет нам хотя бы информацией. В тот день я была убеждена, что он позвонит. Старалась, чтобы дома кто-то обязательно был, боялась пропустить звонок. Не позвонил он и на мои звонки уже не отвечал. Вот тогда во мне появилась уверенность в причастности к аресту Петра советских спецслужб. Но почему в таком случае не трогают меня?
Не могу не вспомнить еще одну встречу. В «Мон Жарден» как-то зашла Вера Мельникова, балерина из Одесского оперного театра, с мужем румыном. Узнав, что я из Одессы, они подошла ко мне, мы познакомились. Потом я бывала у них дома, они стали чаще заходить в ресторан. До моего ареста они оставались единственной парой, кто опекал, поддерживал меня. Они часто говорили со мной о тебе. Для меня это было так важно! В нашу последнюю встречу Верочка грустно заметила: «Тезка, не теряй надежды, ты должна быть счастливой! Запомни, счастливой со своим Петей!» Судьба самой Верочки завершилась трагически – ее у собственного дома сбила машина. Ссыльные говорили, что это было частое явление. Кого не могли взять, тех уничтожали. Верочкой интересовались спецслужбы – ее тоже вызывали в советское консульство и предлагали отказаться от замужества и вернуться домой.
Весточку от тебя я получила через чужого человека. К нам домой пришел мужчина, назвался тюремным надзирателем, подал мне листок, небрежно вырванный из блокнота. На листочке твоей рукой был написан список вещей. Мужчина сказал, чтобы я собрала эти вещи, так как тебе они необходимы. На мои вопросы надзиратель не ответил, только торопил меня со сбором посылки. Я все уложила в сумку и вручила твоему посланцу, а листочек хотела положить в карман, но он забрал его у меня и ушел, так и не объяснив, где я могу тебя найти.
Уже не дни, а месяцы прошли. Весна. Лето. Осень. Зима подступала. Никакой ясности. Я продолжала работать в ресторане. Заработка хватало на жизнь. У тебя был сейф, в котором лежали деньги, а у меня хранился ключ от сейфа. Ты никогда мне не запрещал открывать его и, если нужно, пользоваться его содержимым. К счастью, в том не было нужды. У меня было все, что я могла пожелать. До твоего ареста меня не оставляла уверенность, что ты будешь рядом всегда, поэтому меня не интересовало наше финансовое состояние. Оставшись без тебя, я даже не прикоснулась к сейфу. Мне казалось, что даже один взятый лей будет началом моего неверия в твое возвращение. Не скоро я повзрослела.
В декабре от тюремной администрации я получила открытку-извещение, что мне разрешено с тобой свидание, с перечнем вещей и продуктов, которые я могу привезти, весом не более семи килограммов, дата свидания, время и адрес. У меня были сутки на сборы, я выяснила, как смогу добраться, купила продукты. Пришла женщина, которая занималась уборкой и нашими костюмами на квартире, которую ты снимал под реквизит. Она предложила свою помощь, вопросы не задавала, на мои не отвечала. Приготовила она твой любимый паштет: мед перемешала с маслом и измельченными орехами. Как-то ты оповестил ее, видимо, что я к тебе собираюсь.
На следующий день я отпросилась с работы и с двумя тяжеленными сумками поехала в Жилаву, местечко под Бухарестом в уезде Илфов. Ты мне рассказывал о Жилаве, но мы там не были ни разу. Поводом для твоего экскурса послужили разговоры об Антонеску и других политиках, в августе 1944 года отстраненных от власти и арестованных. Спустя два года после ареста их казнили в Жилаве. Румынское слово ?ilav означает «сырое или влажное место». Было сырым – стало кровавым. А ведь Жилавский форт был изначально построен как часть Бухарестской крепости для ее укрепления по инициативе румынского короля Кароля II. Позже форт был преобразован в военную каторжную тюрьму. Ты говорил, что под тюрьму приспособили подземные сооружения. Других страшилок ты мне не поведал, но сам наверняка знал, какое это гиблое место.
Какие у меня были предчувствия? Думала о глупостях: «Хорошо, что Петя не видит меня с сумками, ругался бы очень». О предстоящей встрече старалась не размышлять. Накануне Валечка высказала предположение, что меня хотят посадить, потому и выманивают. Я к аресту была готова, но знала, что не того я полета птица, чтобы из-за моей персоны кто-то строил такие сложные комбинации. Придет мой черед, явятся и заберут. За что? Найдут. Понимая это, тем не менее я не собиралась ни прятаться, ни бежать. Встреча с тобой была для меня важнее всех страхов и даже собственной жизни. Согревала надежда, что пройдет еще несколько часов, я увижу тебя, и ты все объяснишь, подскажешь, что сделать, чтобы ты быстрее вернулся домой.
Валентина после того, как узнала, что я еду к тебе, больше не появилась, не позвонила и на мои звонки не отвечала. Валечка тебя очень любила. Ясно было, что она испугалась – за себя, за сына, за свою семью. Мне удалось узнать, что у нее все нормально, и это меня успокоило. Больше я с Валечкой не виделась. Она не шла на контакт, а я не настаивала. Я осознавала, что не вправе подвергать других риску, как и осуждать их страхи. Тогда многие стали держать со мной дистанцию. К этому я стала привыкать. Так что в Жилаву поехала одна.
Добиралась электричкой. В вагоне в основном ехали женщины. Судя по выражению их лиц, по сумкам с продуктами и вещами, мы ехали по одному адресу. Вышли все на одной станции, какое-то время ехали в одном автобусе. Высадили нас у первого контрольно-пропускного пункта. Проверили документы, и румынский сержант пропустил нашу процессию на территорию печально известной тюрьмы. Я сразу вспомнила, что ты мне рассказывал о подземной тюрьме. Самих корпусов нигде не было видно. Перед нами было огромное поле, по которому расхаживали вооруженные солдаты. Представила заключенных в полосатых робах, томящихся в гулких и сырых подземельях. Стало страшно. Потом был еще один пропускной пункт у тюремных ворот, здесь нас и остановили. Пояснили, что будут вызывать по алфавиту, но прежде надо сдать продукты дежурным на посту. Чуть поодаль стояли столы, и женщины под контролем военных в румынской форме принимали привезенные передачи. Проверяли все до мелочей, очень тщательно. Пройдя и эту малоприятную процедуру, мы стали ждать вызова. Букву «Л» нескоро должны были вызвать, значит можно осмотреться. Окрестности, кроме тоски, иных чувств не вызывали. Успокоило то, что выводили заключенных в гражданской одежде.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.