Что учит жить быдляк интеллигента

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Что учит жить быдляк интеллигента

Ну то, что из всех шахматистов я особенно выделял Василия Смыслова, был его болельщиком, – это объяснимо. Смыслов когда-то учился в нашей 545-й мужской школе, его помнил, например, немолодой наш учитель математики Исаак Львович Агранович. «Блестящим учеником Вася не был, – говорил он. Потом после некоторого раздумья: – Отличником он тоже не был, учился так себе, но в шахматы, – вздыхал, – играл, как бог». Поговаривали, что Исаак Львович и сам увлекался шахматами, но не слишком сильный в математике ученик его обыгрывал. Было от чего вздыхать, вспоминая…

А вот почему задолго то того, как удалось мне побывать на стадионе, слушавший только репортажи о футбольных матчах по репродуктору, я болел за ЦДКА, объяснить не возьмусь. Притягивало само название футбольного клуба, приятно было слышать, как произносит его комментатор Вадим Синявский, неизменно расшифровывая слово, когда объявлял составы команд: «Центральный Дом Красной Армии». Футбольные позывные по радио напоминали переливчатый звон колокольчиков, услышав их, я радостно настораживался и сердцем отзывался на знакомые модуляции волшебного голоса: «Внимание! Говорит Москва! Наш микрофон установлен на московском стадионе «Динамо». Мы ведём репортаж о футбольном матче на первенство Советского Союза между командами…»

Я так привык к этому началу, что однажды ухо сразу же зафиксировало разницу: слово «матч» Синявский не произнёс. Он сказал, что ведёт репортаж о футбольном «состязании». Да и дальше в том же репортаже исчезли «голкипер», «бек», «хавбек», «форвард». Синявский и раньше мог сказать: «вратарь», «защитник», «полузащитник», «нападающий», но говорил и так и так – то называл вратаря «вратарём», то «голкипером». А уж «аут» или «корнер» произносил постоянно. Тем более – «пенальти», «пендаль», как мы называли его во дворе. А сейчас: «Ай-яй-яй! Судья показывает на одиннадцатиметровую отметку. Одиннадцатиметровый штрафной удар!»

Не стану утверждать, что сразу понял, в чём тут дело, но недоумение возникло тотчас: для чего Синявский отказывается от коротких энергичных слов, которые так уместны в темпе его стремительного репортажа? Кому не ясно, что означает «аут»? Ведь пока произнесёт Синявский: «Мяч вышел за боковую линию», игрок уже успеет вбросить этот мяч! А кто не знает, что «корнер» – это угловой удар?

Но уяснил я себе, в чём дело, довольно быстро и никого ни о чём не расспрашивая. Отец выписывал то «Правду», то «Известия», я газету прочитывал, начиная с передовой. Сейчас сам этому удивляюсь: что меня тогда привлекало в безликих материалах? Однако в одной из заметок (то ли в передовой, то ли в подписанной автором, не помню) прочитал, что ещё Ломоносов особо хвалил русский язык, который вобрал в себя всё лучшее из языков мира (мне особенно запомнилось «великолепие гишпанского» из-за смешного созвучия с шампанским). Поэтому, писала газета, не следует засорять язык великого народа иностранными словами.

Значительно позже, читая «В круге первом», я удивлялся Солженицыну, который заставил своего Сологдина действовать в унисон с официозом тех лет, которые описаны в романе. Ещё через какое-то время, прочитав другие солженицынские вещи, я этому удивляться перестал.

А тогда, после газетной статьи, понял я, почему вместо «матч» Синявский стал говорить «состязание». Когда я поделился своим открытием со старшим братом отца, он усмехнулся:

– «Футбол» – тоже не русское слово. Синявский должен говорить о состязании по игре ногой в мяч!

Старший брат отца относился ко мне с доверием. От него, а не от моего отца узнал я, что их отец, а мой дед, колхозный бухгалтер на Смоленщине, был арестован в 1937 году и получил от судившей его «тройки» 10 лет без права переписки. О том, что такой приговор означал смерть и что деда расстреляли через два месяца после ареста за шпионаж (кто мог завербовать его в глухой деревне, и какие ценные сведения он мог бы передавать оттуда?), нам сообщили уже после смерти Сталина. Но о том, что деду предъявили политическую 58-ю статью, дядя Миша сказал мне, мальчишке. И просил не обсуждать этого с отцом. «Он верит, что наш отец был вредителем», – горько сказал о нём брат.

А здесь, слушая мои размышления о репортажах Синявского, дядя Миша спросил, ходил ли я в булочную и обратил ли внимание…

– Обратил, – радостно сказал я. – Французскую булку переименовали в городскую.

– А канадский хоккей в хоккей с шайбой, – сказал дядя Миша. И добавил: – Делай выводы!

Выводы я начал делать рано. «Так ты, Геночка, уже в 10 лет был противником Сталина?» – недоверчиво спросил меня мой старший коллега по «Литературной газете». Лучше сказать, что я в это время уже не был его обожателем.

Не из-за Синявского. А из-за моей страсти читать газеты.

Вот так же, как полюбилось мне слово «ЦДКА», воздействовало на мою душу имя венгерского коммуниста, кажется, он был членом правительства, – Ласло Райк. Опять-таки не могу рационально объяснить, чем именно оно мне понравилось – понравилось и всё тут. Полюбилось. И вдруг читаю в газете, что Ласло Райк арестован, что он был агентом югославских фашистов Тито и Ранковича.

Помню своё недоумение, возникшее, когда в Болгарии разоблачили тоже их агента, Трайчо Костова. Процесс над ним подробно освещала газета. Из неё я узнал, что все сообщники Костова признали себя виновными. А он не признал. Костова приговорили к повешению. «Приговор приведён в исполнение», – писала «Правда» (или «Известия»). И рядом напечатала письмо Костова, в котором он кается, что морочил голову следствию, согласен с обвинением и просит его простить. «Для чего ж тогда нужно было его срочно вешать? – думал я. – Не лучше ли было сперва дать ему зачитать это письмо?» Очень сильное взяло меня сомнение: так ли обстояло дело, как его представляют? (Через много лет я прочитал, что в камере смертников Трайчо Костова посетили высокопоставленные болгарские партийцы. Обречённого на казнь заверили, что его помилуют, если он обратится с просьбой об этом к генеральному прокурору. А заодно и что-то из обвинения признает. Костов поверил. Болгарские газеты печатали факсимиле его письма. Наши же о правдоподобии не заботились!)

А с сомнения, как вы понимаете, начинается недоверие, и оно нарастает. Снова горько сжималось сердце при мысли о чуть раньше, чем Костов, казнённом Ласло Райке. За что его повесили? Да-да! – мне тогда ещё и десяти не было, но хоть убейте – процесс Трайчо Костова убедил меня, что симпатичный мне Ласло Райк тоже не шпион.

Со Сталиным напрямую я это не связывал, так что на иронический вопрос моего коллеги отвечаю: не был противником Сталина. Но мне не нравилось то, что делалось в стране по его приказу. А детские сказки, которые и нынче любят рассказывать некоторые взрослые о том, что Сталин и сам не знал, что в стране творится, мне и тогда представлялись совершенно невероятными!

Что, к примеру, сделали с итальянцем Маркони, который одновременно с русским Поповым изобрёл радио? Его перестали упоминать как изобретателя. Остался русский Попов. А англичанин Эдисон, придумавший паровоз? Оказывается, что братья Черепановы ещё раньше его что-то смастерили подобное! Эдисон тоже перестал упоминаться.

Словом, в детстве меня коробили и эти подмены. Выходило, что русскому человеку принадлежали все открытия мира. И эта неправда не давала мне верить во многое, что происходило в стране при Сталине.

А уж после Сталина – тем более. Не очень верил я в сказку о лучшем в мире шоколаде «Золотой ярлык» и убедился, что был прав, когда попробовал бельгийский шоколад. И конфеты «Мишки», тоже объявленные чемпионом в своём классе, уступали финским.

В 1971 году я впервые выехал в туристическую заграничную поездку – в Финляндию и Швецию. Вообще-то по негласным тогда правилам советский человек сперва должен был ехать в страну так называемой народной демократии, не получить в этой поездке каких-либо замечаний от органов, а потом уже отправляться в «настоящую» заграницу. Но поездка была от Союза журналистов, возглавляла комиссию по выезду Валентина Филипповна Елисеева, заведующая отделом нашей газеты, которая посоветовала мне на всякий случай запастись рекомендацией от Сырокомского. Первый зам главного рекомендацию дал охотно, Елисеева меня поддержала. И я поехал.

Поначалу вместе с нами ездил заместитель главного редактора «Правды» Алексей Илларионович Луковец. Выяснилось, что он присоединился к нам от скуки: послушать гида, пообщаться, походить вместе по Хельсинки, по Стокгольму. А дальше наши пути разойдутся: он отправится в Данию инспектировать следующий корреспондентский пункт.

В одном из ресторанов Гётеборга, где мы обедали, мороженое оказалось особенно вкусным – неземным, воздушным с разноцветными цукатами. Все блаженствовали, когда раздалось:

– А всё же наше «Эскимо» повкуснее будет!

Я посмотрел на Луковца. Его лицо не выражало никаких эмоций. Похоже было, что он произнёс эту фразу по обязанности. Посмотрел на других. Некоторые оторопело-торопливо кивали – соглашались: да, наше вкуснее.

Ну, а после того, как рухнул железный занавес, граждане быстро разобрались, что на самом деле вкуснее и что лучше. Помню, вернувшись в 2000 году из Польши, я ехал на такси с вокзала и усмехался, встречая дорожные растяжки «Помоги России: купи отечественное». В Польше, где градус патриотизма, может, ещё повыше нашего, подобных плакатов я не встречал: в них не было нужды. А здесь через каждые несколько километров по дороге до дома словно оглушает меня вопль российских производителей, который выдаёт качество того, что они предлагают. Да будь их товары хороши, неужто они залёживались бы на магазинных прилавках!

Поэтому как нечто подзабытое я встретил и прочитал газетную заметку («Аргументы и факты» № 46, 15–21 ноября 2006 г.) о том, что конференция, посвящённая знаменитой Крымской войне 1853–1856 гг., пришла к выводу, что русские в ней победили. «Стара шутка!» – как кричали булгаковские герои. До сих пор о Крымской войне иначе не говорили как о «позорной» для русского оружия. Нынче устроители конференции – Центр национальной славы России и фонд Андрея Первозванного – утверждают, что это выдумка советских историографов. Что не преследовало правительство Николая I в Крымской войне никаких экономических или политических целей: «Стоит прочитать те же императорские манифесты о её начале и прекращении, из которых видно: главная цель войны, декларируемая в первом документе, – обеспечение традиционных прав Православной церкви на Святой земле. И она же в результате достигнута полностью».

Императорские манифесты, конечно, лучшее свидетельство того, ради чего затевали войну и ради чего её закончили. В них столько же правды, сколько в известной речи Сталина на параде 7 ноября 1941 года: «В Германии теперь царят голод и обнищание, за 4 месяца войны Германия потеряла 4 с половиной миллиона солдат. Германия истекает кровью, её людские резервы иссякают, дух возмущения овладевает не только народами Европы, подпавшими под иго немецких захватчиков, но и самим германским народом, который не видит конца войны».

Мне скажут: а что же оставалось делать Сталину, который напутствовал уходящих на фронт солдат? Он врал, чтобы ободрить армию.

Вот и царские манифесты о начале и прекращении войны врали, чтобы ободрить подданных. Но своей цели не достигли. Ведь это не советский историк Е. В. Тарле, а великий русский поэт Фёдор Иванович Тютчев оценил итоги Крымской войны и роль царя в ней: «Чтобы создать такое безвыходное положение, нужна была чудовищная тупость этого злополучного человека».

Как и Николай I, Тютчев был убеждён, что «Москва и град Петров, и Константинов град – / Вот царства русского заветные столицы…». Тютчев жаждал войны с Турцией за Константинов град, то есть за Константинополь, захваченный турками и переименованный ими в Стамбул в 1453 году, торопил с этой войной правительство Николая, не сомневаясь, что Россия сумеет реализовать свои (или его) панславистские амбиции:

Не верь в святую Русь кто хочет,

Лишь верь она себе самой, —

И Бог победы не отсрочит

В угоду трусости людской.

То, что обещано судьбами

Уж в колыбели было ей,

Что ей завещано веками

И верой всех её царей, —

То, что Олеговы дружины

Ходили добывать мечом,

То, что орёл Екатерины

Уж прикрывал своим крылом, —

Венца и скиптра Византии

Вам не удастся нас лишить!

Удалось, однако! Ни византийского «венца и скиптра», ни контроля над проливами Николай получить не смог. Русская эскадра была разгромлена, Севастополь лежал в руинах. Более чем вероятно много раз высказанное предположение, что поражение русской армии привело императора, отличавшегося отменным здоровьем, к скоропостижной кончине. Подписанный в Париже мирный договор, по которому Россия лишилась значительных своих территорий и своего влияния на Балканах, победным можно назвать только при очень разгорячённом воображении! Мирный договор объявлял Чёрное море нейтральным и запрещал России иметь там военный флот и какие-либо военные базы. Этот запрет, как пишет автор газетной заметки, о которой я веду сейчас речь, «был фактически преодолён спустя 15 лет». Да, Лондонская конвенция от 17 марта 1871 года разрешила России и Турции держать военные суда в Чёрном море. Однако запрещала России их хождение через проливы. Это было несомненным дипломатическим успехом канцлера Горчакова. А всё-таки хорошо это или плохо, что 15 лет Россия не имела возможности защитить свои черноморские берега? Это что – свидетельство победы русского оружия?

Я бы не стал об этом писать, если б такой патриотический бред не пришёлся по душе нынешнему министру культуры Александру Сергеевичу Соколову, если бы не объявил он публично, что, «по его мнению, следующим шагом должны стать «по-новому написанные учебники истории»»!

«Он ещё сызмала к историям охотник», – объясняла фонвизинская госпожа Простакова тем, кто интересовался, силён ли Митрофан в истории. Не знаю, каков был сызмала музыковед Соколов или математик Болотов (помните, я писал об этом деятеле из Министерства образования), но что история – это наука, они, кажется, так и не поняли. Потому и настаивают на учебниках не по истории – фактической и беспристрастной, а по историям, раздувающим самомнение граждан отечества, как крыловскую лягушку, которая задумала превратиться в вола.

А таких историй про мифологизированных отечественных героев и до Николая с Крымской войной, и после придумано немало! Русские князья, оказывается, не науськивали ордынцев на родственников, прирезая себе наделы убитых, как думали Н. М. Карамзин или С. М. Соловьёв, а заботились о собирании земель в единое государство. Иван Грозный не душегуб, а, как разъяснял Сталин (так с тех пор и изучают), праведник, каравший бояр исключительно за измену! Удивительно было узнать от такого режиссёра, как Павел Лунгин, что он собрался именно в этом духе снимать фильм об Иване Грозном. Показать его амбивалентной фигурой: с одной стороны – убийцей, с другой – очень религиозным человеком. А это значит, что недавно появившийся на экранах лунгинский фильм «Остров», к сожалению, случайная удача режиссёра, которому неведомо, что известная поговорка «не согрешишь – не покаешься» придумана религиозно невежественными людьми. Покаяние – не одноразовый акт, очищающий душу от какого-то определённого греха, это пересмотр своего отношения к миру, к ближним, прощения их, любви к ним (так, кстати, и представлено в «Острове»). А как относился к ближним Иван Грозный? Казнил их и каялся в содеянном. Каялся, потому что веровал? Но ведь и бесы, как сказано в Евангелии, «веруют и трепещут» (Иак. 2, 19). Поэтому писал апостол возлюбленным своим братьям по вере: «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви: то я ничто» (1 Кор. 13, 2). Как можно вести речь об амбивалентности садиста и убийцы, когда дела его однозначно дьявольские?

Что же касается недавней нашей истории, то она покрыта мифами особенно густо. К примеру, миф о красном командире Ворошилове. О нём ещё до войны пели: «И первый маршал в бой нас поведёт». Раскройте школьный учебник истории – в списке тех военачальников, кто ковал победу, вы Ворошилова непременно встретите. А как было на самом деле? Будучи главкомом войсками Северо-Западного направления, «первый маршал» быстро катился вместе с отступающими бойцами от наших границ. В Ленинграде приказал точить пики и копья на случай уличных боёв. Готовился к сдаче города. Не успел – в конце сентября 1941-го его отозвали в Москву. А дальше – через некоторое время – назначения, отдающие не героизмом, а синекурой. Главнокомандующего партизанским движением, сами понимаете, в тыл врага не забросят. Да и вообще вряд ли знал Ворошилов численность этого своего войска. А на посту председателя трофейного комитета ему считать приходилось. Но не бойцов, а количество того добра, что они захватили.

А в рассказах о главных героях войны школьнику представят великого полководца Сталина, кто, быть может, и ошибался в мелочах, но обладал гениальным стратегическим мышлением. И сошлются при этом на историков, которые были, конечно, советскими, но какими же они ещё могли быть? Да и так ли уж важно, скажут, что они советские? Важно, что их оценка причин и следствий войны и победы абсолютно правдива и безусловно объективна. Но вот понадобилось представить в учебнике мрачного и тупого Николая I предводителем новых рыцарей, отправившихся в крестовый поход под православными хоругвями, – и обрушились на советских историков, – кому поверили: они же материалисты! Где им было понять, что Россия в Крымской войне преследовала духовные, а не материальные цели!

Заместитель председателя отдела внешних церковных связей Московского патриархата епископ Егорьевский Марк может, конечно, настаивать, что (снова цитирую газетную заметку) «в основе Крымской войны было посягательство западных католических держав на ключи от Вифлеемского храма Рождества Христова, на святые места». И при этом ссылаться на некие секретные документы, которые некоторое время назад обнаружили в архиве внешней политики Российской империи. Его Преосвященство епископ – кандидат богословия, но не специалист по истории. Ему простительно не знать, что те документы, в новом якобы свете выставляющие конфликт между папой, которому симпатизировал французский император Наполеон III, и православным духовенством Иерусалимской церкви, обратившимся за защитой к русскому царю, у историков энтузиазма не вызвали. Во-первых, какое отношение эти документы имеют к реальной Крымской войне, где союзницей Франции выступала Англия – страна некатолическая, которой не было резона сражаться за интересы папы. А во-вторых, что нового обнаружили в архивах? Е. В. Тарле ещё в годы Великой Отечественной опубликовал книгу «Крымская война», где довольно ярко высветил суть конфликта между правителями России и Франции – Николаем I и Наполеоном III, ненавидевшими друг друга.

В течение двух лет с 1851 по 1853 гг. Франция и Россия обмени – вались неприязненными нотами и всякого рода дипломатическими уколами. Российскому министру К. В. Нессельроде «приходилось писать и писать бумаги о присноблаженной деве Марии, о её храме, о том, кому поправлять купол в церкви " св. Гроба», и почему будет так неутолимо прискорбно для истинно православного сердца, если этот ремонт попадет в руки католиков». А французский министр Друэн де Люис «упорно утверждал, что никак невозможно французской империи уступить православным монахам заботу о поправке этого иерусалимского купола без тяжкого ущерба для блага католицизма и для чести Франции». Оба они, по словам Е. В. Тарле, лицемерили, как их повелители. Так что в основе Крымской войны лежало вовсе не посягательство католиков на святые места и не защита православными своих прав на них. Подобные вещи в то время не занимали даже высших церковных иерархов. Тогдашний митрополит Московский и Коломенский Филарет Дроздов, как пишет Е. В. Тарле, «решительно ничем не проявил сколько-нибудь страстного интереса к этому делу». И у папы Пия IX, по свидетельству того же историка, его не замечалось. А сегодня именно что страстный интерес возник к этому у генералитета Русской православной церкви, который с неподобающим священству пылом стремится быть не только духовным, но идеологическим наставником паствы. Знакомая большевистская поступь – всё подмять под себя. Мудрено ли, что церковные иерархи оказались невероятно привлекательными для сбросивших коммунистическое обличье чиновников, оказавшихся у власти? Одни под диктовку церкви учебники готовы переписать, другие доказывают, что не основы религии следует давать школьникам в нашей многоконфессиональной стране, а именно основы православной культуры. Вот так и продвигаются – от попрания российской истории к пересмотру нынешней конституции!

«Да у нас в области 80 % православных», – объяснил белгородский губернатор Савченко своё волевое решение ввести в обязательном порядке такие основы в школы. Очень любопытно, когда он их считал? Когда носил в кармане партбилет, работал первым секретарём горкома и в аппарате ЦК КПСС? Или когда, следуя нынешней моде, стал появляться со свечкой во время богослужения? И как он их пересчитывал? Давал заполнять анкеты или прикидывал на глазок? Вот в Малайзии считать действительно просто. Там любого малайца записывают в мусульмане. А захочет перейти в другую веру – побьют палкой или посадят в тюрьму.

Но даже если Савченко не сплутовал, что прикажете делать детям остальных 20-ти процентов?

– Вот, – удовлетворённо сказал мне Булат Окуджава после того, как, ознакомившись с какой-то новостью по телевизору, мы решили перепроверить её по радио «Свобода» и убедились, что телевидение как обычно всё передёргивало. – А как ты думаешь, – спросил Булат, – для чего им врать? Они что, не понимают, что им не верят?

– Конечно, понимают, – уверенно сказал я. – Они привыкли к безнаказанности и знают, что всё им сойдёт с рук.

– Это так, – согласился Булат. – Но дело не только в этом. Им плевать на то, веришь ты или не веришь. Им вообще плевать на твою веру. Они ведь и сами не верят тому, что говорят. Им не вера нужна, а послушание. Не веришь, а будешь делать то, что тебе прикажут. Вот если не будешь этого делать, тогда да, тогда ты для них опасен! А думать ты волен о чём хочешь, их это не волнует!

Я вспоминал об этом разговоре, когда недавно перечитывал «Капитанскую дочку». «Думай про меня, что хочешь, а от меня не отставай, – уговаривал Гринёва Пугачёв. – Какое тебе дело до иного-прочего? Кто ни поп, тот батька».

Народная поговорка в устах самозванца особенно уместна: какая разница, кто объявил себя попом, главное, что, став им, он – батька!

* * *

В нашей 545-й мужской школе учительницей пения была старая большевичка Вера Николаевна Морозова. Мы на её уроках не только пели, но слушали её рассказы о революции, о её товарищах. Однажды она устроила нам встречу с Еленой Дмитриевной Стасовой, которая дружила с Лениным и Крупской, была активной участницей октябрьских событий. Старушка долго и восторженно говорила о Ленине: каким он был скромным, а каким умным, а каким доброжелательным. Мне запомнилось, что Ленин часто ходил в лес за грибами, как он радовался, когда находил их много – и на грибной суп хватит, и на жаркое, и на любимые Лениным ржаные пироги с грибами.

– А что, Елена Дмитриевна, вы можете рассказать ребятам о товарище Сталине? – прервала Стасову наша биологиня-парторг.

– Многое, – ответила старушка со счастливой улыбкой. – Товарищ Сталин отличается невероятной работоспособностью. А на уговоры отдохнуть отвечает: «Люди верят, что Сталин мало отдыхает. Нельзя подрывать их веру!»

– Ух! – задохнулась от восторга биологиня. – А при беседах Владимира Ильича с Иосифом Виссарионовичем вам не приходилось присутствовать?

– Только вместе с группой товарищей, – сказала Стасова.

– А про Царицын от Ленина вы ничего не слышали?

– Очень беспокоился Владимир Ильич за Южный фронт, – ответила старушка.

– Ясно, почему беспокоился, – уверенно кивнула биологиня. – Он ведь не знал, что Троцкий предатель. А товарищ Сталин уже тогда разгадал Троцкого. И сумел победить под Царицыным, несмотря на предательство Троцкого.

– Да, – коротко подтвердила Стасова.

– А сейчас вы часто встречаетесь с Иосифом Виссарионовичем? – теребила старушку биологиня.

– Нет, – ответила та, – не часто!

– Ну да! – догадалась биологиня. – Товарищ Сталин ведь очень занятой человек. Но он вам, конечно, звонит иногда?

– Звонят его помощники, – ответила Стасова.

– Но по его поручению, – снова восхитилась биологиня. И подытожила: – Запомните, ребята, этот день. Перед вами выступала соратница великого нашего вождя и учителя Иосифа Виссарионовича Сталина!

День я не запомнил. Но год помню. Я учился тогда в четвёртом классе. Стало быть, Вера Николаевна Морозова приводила к нам Стасову в 1951-м. Сталину оставалось жить меньше двух лет.

Почему Сталин сохранил Стасовой жизнь, я не знаю. Ведь та была делегатом знаменитого XVII съезда победителей, почти целиком уничтоженного вождём. К тому же на два следующих сталинских съезда её не пригласили. Читал я, что в 1948 году она получила от ЦК выговор за восхваление Бухарина. Туманная история. Когда она его хвалила? В 48-м не могла – выговором бы не отделалась. Стало быть, за много лет до выговора? Но почему вспомнили об этом в 48-м? А вспомнив, почему так мягко наказали?

Скорее всего, Сталину она не мешала. Или он сохранял её для какого-то нового громкого процесса. А Хрущёв сделал Стасову героем соцтруда, позвал на XXII – самый антисталинский в истории съезд. Но с другой стороны, прочитал я лет десять назад в «Вопросах литературы» архивное письмо-донос Стасовой и ещё некоторых старых большевиков уже в хрущёвский ЦК: как, дескать, можно присуждать ленинскую премию Чуковскому, когда тот до революции занимал антиленинские позиции? И почему забыли, что после революции Крупская добилась запрещения его вредного для детей «Крокодила»? Прочитал это и вспомнил, с каким восхищением эта бдительная большевичка рассказывала нам, школьникам, о Ленине и Крупской. С каким удовольствием – о Крупской. Была, должно быть, её подругой. Такой же тёмной и пугливой, как ленинская жена.

Дети наблюдательней взрослых. От меня не укрылось, что о Сталине Стасова говорила с гораздо меньшей непринуждённостью, чем о Ленине. Сидел, очевидно, в её памяти недавний выговор за Бухарина. Но биологиня, напугавшая старуху своими расспросами, ничего не заметила. О выговоре она наверняка не знала – тогда этого не афишировали. Учительница была в эйфории: Стасова – соратница любимого великого Сталина! Вот и пусть расскажет о нём, обожаемом. Пусть скажет то, что биологиня и без всякой Стасовой знает. Но пусть повторит! Пусть дети послушают! Им это полезно.

При Союзе писателей существовало Бюро пропаганды советской литературы, которое распределяло между членами Союза путёвки на выступления. За выступление в Москве платили 15 рублей, а если согласен поехать в область, то и 30. Для многих – спасительная добавка к зарплате или редкому гонорару. Мне, работающему в «Литературной газете», обычно больше 5–6 путёвок в месяц не давали. Я читал лекции о современной поэзии, иногда делал вступительное слово о творчестве поэта, с которым выступал. Отношения с работниками Бюро – Антониной Николаевной, матерью теперешнего телеведущего Андрея Максимова, и моей однокурсницей Надей Белоноговой были самые приязненные. Поэтому дремучих поэтов мне в напарники не подсовывали, а путёвку часто передавали с пожеланием заказчиков: рассказать о Пастернаке, или Ахматовой, или Цветаевой, или Мандельштаме. Или поговорить с залом о поэзии Булата Окуджавы, Давида Самойлова, Олега Чухонцева. Темы, разумеется, формулировали общо: «О современной поэзии» или «Из истории русской поэзии XX века». Такие маленькие хитрости, узнай о них руководство, могли обернуться для сотрудниц и для меня крупными неприятностями. Но мы друг в друге были уверены.

Однажды получаю от Антонины Николаевны путёвку, в которой обозначено: «О партийности и гражданственности поэзии Маяковского». В отличие от многих своих друзей я Маяковским никогда не увлекался. Люблю его «Облако в штанах», «Во весь голос» да пару-тройку ранних стихотворений. В остальных своих вещах он, может, и был искренен, да пожива для меня, читателя, с его искренности не густа: не люблю я ни звукописи его, ни его пафоса. Предупреждаю об этом Антонину Николаевну. Советуюсь с ней: может, отказаться. Тем более что читать лекцию нужно в школе. Название лекции меня не смутило – очевидно, камуфляж?

– Да что вы, – замахала на меня руками Антонина Николаевна. – Из школы приходила очень симпатичная библиотекарша. Сказала, как возмущены все «огоньковскими» публикациями. И просила рассказать о том, кем были для Маяковского Лиля Брик и Татьяна Яковлева.

В то время скандальной известностью пользовались публикации в «Огоньке» В. Воронова и В. Колоскова. Воронов был помощником Суслова, собирал афоризмы – высказывания известных людей, издал их отдельной книгой и за неё был принят в Союз писателей. Кем был Колосков, я не помню. В «Огоньке» они писали о русской парижанке Татьяне Яковлевой, в которую влюбился Маяковский и даже собирался на ней жениться. Но визу в Париж ему не дали. Благодаря еврейской чете Бриков. Не имея возможности увидеться с любимой, Маяковский написал: «Любовная лодка разбилась о быт» – и застрелился.

Приезжаю в школу, рассказываю о музе Маяковского – Лиле Брик, которой посвящено множество произведений поэта, советую прочитать недавно вышедший (и мгновенно обруганный) том «Литературного наследства», где опубликованы письма Маяковского к Ли-ле Юрьевне Брик, говорю о встрече поэта с Татьяной Яковлевой и после того как сообщаю, что первый муж Яковлевой погиб в рядах французского Сопротивления, и она вышла замуж за американского скульптора Либермана, – слышу раздражённый окрик:

– Какое всё это имеет отношение к теме вашей лекции?

– Самое прямое, – отвечаю я пожилой женщине со скрипучим голосом. – Уроки гражданственности поэзии Маяковского прежде всего в её интернациональном пафосе. Ни расизм, ни антисемитизм поэту не был свойственен.

– Его отличала, – голос скрипит возмущённо и властно, – преданность идеям партии, идеям Октябрьской революции.

– Верно! – соглашаюсь я. – Но ведь недаром партия своим гимном считает «Интернационал»!

– Вы ничего не сказали, – не унимается скрипучий голос, – ни о поэме «Владимир Ильич Ленин», ни о том, как приветствовал Маяковский социалистическую новь, с какой ненавистью относился к буржуазному Западу.

– А для чего, – спрашиваю, – мне повторять школьный учебник? Намного важнее, по-моему, опровергнуть то, что может опорочить имя поэта.

– Лучшего и талантливейшего поэта советской эпохи, – говорит мне пожилая дама, – никто и ничто не может опорочить.

– Опорочить можно и гения, – отвечаю. – Была бы охота и потакание этому властей.

– Вы кого имеете в виду? – скрипучий голос звучит изумлённо.

– Ну, например, – говорю, – Николая Первого. Помните, что он сказал о гибели Лермонтова? – «Собаке собачья смерть»!

Потом библиотекарша передо мной извинялась. «Кто же знал, – говорила она удручённо, – что (имя, отчество) на лекцию придёт. Она уже третий год как ушла из школы на пенсию. Чего её сегодня принесло?»

Обошлось. Не пожаловалась пенсионерка. Может, не знала куда? Но мы с Антониной Николаевной стали держаться осторожней.

– Вот доживёте до моего, – говорил мне Владимир Михайлович Померанцев, – узнаете, что такое старость. Старость – это нежелание воспринимать новое. Или неприятие его.

Я не только дожил – пережил возраст, в котором Владимира Михайловича не стало. Он умер слегка за 60. А я двигаюсь к 67-ми. Подтверждая слова Померанцева, хочу сказать только, что, если следовать его (справедливой, по-моему) логике, неизбежно придёшь к выводу, что старость у многих начинается задолго до физического дряхления организма.

Забылось уже, о чём вёл дискуссию наш отдел «Литературной газеты». Помню, что выступила там с невероятным ожесточением поэтесса Татьяна Глушкова, которая на моих глазах стала сумасшедше злобной в полном смысле слова.

Я-то знал её молодой, красивой, приехавшей из Киева и вышедшей замуж за моего знакомца, с которым мы приятельствовали в «Магистрали», поэта и детского сказочника Серёжу Козлова. По его сказке «Ежик в тумане» Юрий Норштейн поставил свой прославленный мультипликационный фильм. Но сказка и фильм были много позже, а сперва молодые жили на Трубной, недалеко от «Литера – турки», и Серёжа часто бывал у меня в газете.

Таня училась в Литературном институте, ходила в семинар к Илье Сельвинскому, писала стихи под Гийома Аполлинера в переводе Михаила Кудимова. Одно из них очень понравилось Сельвинскому, и он напечатал его в альманахе «День поэзии». Потом Таня с Серёжей разошлись. А ещё через некоторое время её поэтическая манера резко изменилась. Теперь она подражала одновременно своей землячке Юнне Мориц и Белле Ахмадулиной, но особых успехов не добилась. Первая её книжечка вышла довольно поздно и прошла почти незамеченной.

Возможно, это её и озлобило. Она бросилась в литературоведение. Начитанная и самоуверенная, она, так сказать, к штыку приравняла перо, разящее и колющее.

Критики, особенно критикессы (в частности, в нашей «Литературной газете»), ею заинтересовались: какая смелость в выражении своей позиции!

Но Глушкова, со своей неразборчивой беспощадностью, повторялась, и постепенно интерес к её статьям стал падать. А интереса к Глушковой-поэту никогда и не было. Это повысило градус и без того горячей глушковской злобы.

Короче, когда она принесла статью в газету, Кривицкий поначалу печатать её отказывался. «Пусть смягчит как-нибудь тон», – говорил он.

Угрожая, Глушкова умела быть убедительной, а Кривицкий был пуглив. После разговора с ней он свои возражения снял: «Пусть печатает!»

В статье она набросилась среди прочих на двух моих приятелей – критика Станислава Рассадина и поэта Владимира Соколова.

Рассадин уже напечатал статью в этой дискуссии, ответить ей не мог, а Соколов сказал мне, что комедию ломать он Глушковой не даст.

И не дал. Он, живший в соседнем подъезде, разбудил меня в два часа ночи и прочитал свою статью по телефону. Я сказал, что завтра утром перед работой я у него её заберу.

– А если сейчас? – спросил он.

– Сейчас два часа ночи, – сказал я.

– Давай по-гусарски, – предложил Володя. – Иди ко мне. Почитаем вместе и отметим это дело.

Может, в другой ситуации я бы и отказался. Но услышав, как прочитал он по телефону весьма убедительную филиппику в адрес «Кожинова, Куняева и примкнувшей к ним Глушковой», я понял, что он не просто публично рвёт со всеми бывшими дружками, но ощущает это как поворотный момент в своей биографии.

Дверь в соколовскую квартиру запиралась только, когда в доме находилась жена Володи Марьяна. В другое время можно было, позвонив, толкать дверь и входить. Хозяин тебя не встречал. Он сидел или лежал на любимом своём диване перед никогда не выключавшимся телевизором. Когда приходили гости, Володя его приглушал.

Сперва он снова прочитал мне статью. Потом заставил прочитать её меня, чтобы уловить ухом фальшь. Наконец, работу над статьёй мы закончили.

– Сходи на кухню, – попросил меня Соколов. – Возьми там хлеба, огурцов и чего хочешь в холодильнике и тащи сюда.

Пока не приходила Марьяна, посуду никто не мыл. Её скапливалось довольно много.

– Захвати минералки, – прокричал Володя. – И стаканы. Стаканы пришлось отмывать.

– По-гусарски, – сказал Соколов, когда еда была нарезана и разложена по отмытым мной тарелкам, а бокалы извлечены из горки. – Влезь на лестницу и достань с верхней полки за двенадцатым томом Толстого.

Сам Володя ходил, опираясь на палку. Ноги у него болели. Болезнь была опасная. Из костей уходила жидкость. Врачи просили его бросить курить. Но Соколов этого сделать так и не смог.

Я влез по приставленной к книжным полкам лестнице. Том Толстого прикрывал большую бутылку «Посольской».

Сразу скажу, что ею мы не ограничились. Ночь была длинная, и мне пришлось ещё пару раз передвигать лестницу и шарить за названными Соколовым книгами. Память у него оказалась отменной.

Сумбурный поначалу разговор постепенно выстроился.

– А ты заметил, – спросил Володя, – что Евтушенко и Куняев похожи друг на друга, как разнояйцовые близнецы?

– В каком смысле? – удивился я.

– В смысле их стихов, – пояснил Соколов. – У обоих нет того, что Толстой назвал лирической дерзостью, когда говорил о Фете.

– Ну, – сказал я, – она мало у кого есть. Толстой ведь определил, что лирическая дерзость – это свойство великих поэтов.

– Великих-невеликих, но у больших она есть! – не согласился с Толстым Володя. – А у Жени и Стаса пороху не хватает, чтобы стать большими. Они похоже начинают стихи и похоже заканчивают.

– Начинает Евтушенко обычно броско, – задумался я.

– И Куняев броско, – Соколов взял книгу и прочёл несколько начальных кунявских строф из разных стихотворений. – Чувствуешь, как мощно?

Звучало действительно обещающе.

– И что потом? – спросил Володя. – Кисель, размазня! Многословие, суесловие, какая-нибудь простенькая мораль, как в басне.

– Потому что оба публицисты в стихах, – сказал я. – Таких сейчас много.

– Рифмованной публицистики пруд пруди, – согласился Соколов. – Но таких, как Евтушенко и Куняев – только они. Причём очень похожи друг на друга. Оба были наделены даром и оба его профукали. Так и не научились удерживать в себе лирическое напряжение.

– «Учусь удерживать вниманье долгих дум», – процитировал я.

– Кто это? – спросил Соколов.

– Пушкин, – отвечаю. – Стихотворение «Чаадаеву». 1821 год. А после – в 1833-м, в «Осени»: «И думы долгие в душе своей питаю».

– Вот-вот, – обрадовано сказал Володя. – А эти оба расслабляются, и музыка уходит! Сколько раз – начинаешь читать, – в руках у Соколова всё ещё книга Куняева, он её листает, – смотришь, вдумываешься, а потом, – он бросает книгу на кровать, – чувствуешь, что тебя манили на голую блесну. А знаешь, почему они сломались?

– Почему?

– Потому что Женька вошёл в моду и стал зависеть от публики, – определил Соколов. – Гнал стих ей на потребу. А Стас ему безотчётно подражал. Оба погибли для поэзии. Оба стали, как тот пушкинский поэт, – и Володя со вкусом процитировал: – «В заботы суетного света / Он малодушно погружён». «Малодушно»! – Соколов даже зажмурился от удовольствия. – Волшебник Пушкин! Мало души! А кто, сталкиваясь с суетой, проявляет малодушие?

– Кто? – спросил я.

– Обыватель, – радостно ответил Володя. – Потому и банальны их концовки. Ради готовых ответов напрягаться не надо. Такие стихи, как выдохшееся пиво: пивом пахнет, а пьёшь – вода! Вот чего не понимают ни они, ни Кожинов, ни Глушкова.

В той первой своей статье, которая понравилась многим, Глушкова, раздавая тычки и зуботычины критикам и литературоведам, поучала их, так сказать, собственным примером – анализом стихотворения Фета. Анализ очень понравился Кожинову:

– Он мне давал его читать, – сказал Соколов. – Я ему тогда же сказал, что Глушкова ничего не поняла в Фете, сделала его бесчеловечным эгоцентристом. Достань вон с той полки Фета.

Я достал. Соколов нашёл нужное стихотворение. Прочёл:

За гробом шла, шатаясь, мать.

Надгробное рыданье! —

Но мне казалось, что легко

И самое страданье!

– «Казалось», понимаешь? У него и перед этим, там, где разговор о «гробике розовом»: «И мне казалось, что душа / Парила молодая». Это зачарованность неземной высшей жизнью. Смотри:

Вдруг звуки стройно, как орган,

Запели в отдаленьи;

Невольно дрогнула душа

При этом стройном пеньи.

И шёл и рос поющий хор, —

И непонятной силой

В душе сливался лик небес

С безмолвною могилой. —

Понимаешь? Он сейчас парит над землёй. Он в других сферах. Причём не утверждает, что страданье легко, но предупреждает, что ему это кажется: «Мне казалось». А что пишет эта (он употребил непечатное слово)? Что Фет здесь эстетически наслаждается жизнью. Ах, (ещё одной непечатное слово)! Хоронила ли она кого-нибудь? Я так и сказал Диме: это не человеком написано, а нелюдью!

– Да, Дима и сам восхитился строчками Юрия Кузнецова: «Я пил из черепа отца / За правду на земле», – сказал я. – Кожинов объясняет это воскрешением древних символов, следованием обычаям предков.

– Предки, – усмехнулся Соколов, – когда-то человечину ели. Съедали самого храброго, убеждённые, что его храбрость перейдёт в них. Господи! – он обхватил голову руками. – До чего дошли? До воспевания людоедства!

Дошли! Поэтому и к тем, уже отстоящим по времени годам следует отнести суждение Тимура Кибирова: «Как известно, наша цивилизация основывается на двух источниках, на Гомере и на Библии. В нашей культуре и то и другое было не то, что полностью вытоптано, но основательно подвинуто». Да, генезис бесчеловечия культуры и общества связан у нас с ленинским захватом власти, со сталинщиной. Но антигуманизм, пренебрежение к человеку были основательно подвинуты и позже – особенно проповедниками племенного превосходства, какими являлись, в частности, Кожинов и Глушкова. Понимаю, что будь они живы, они с возмущением отреклись бы от тех традиций, которые Кибиров назначил ответственными за нынешнее положение дел в нашей культуре и жизни: «Поэтому с таким мазохистским восторгом у нас были приняты новые правила игры, которые, я уверен, ведут прямиком к бездне». Но, наверное, не случайно, что и Кожинов, и Глушкова оставили в судьбоносных 90-х свои профессии, заделавшись один историком, а другая пламенным публицистом «Советской России» и «Правды». Один, стало быть, пошёл опровергать Карамзина, Соловьева, Костомарова, Ключевского и рассказывать истории, от которых дух захватывает у новейших Митрофанушек. Другая, оперируя понятиями толпы и народа, до небес превозносила советскую власть за новую выращенную ею общность – советский народ и проклинала тех, кто эту власть опрокинул, – толпа!

* * *

Как-то уж очень неубедительно ответил Путин тем, кто обнародовал заявление умирающего Александра Литвиненко, бывшего офицера госбезопасности, получившего политическое убежище в Великобритании и занимавшегося в самое последнее время расследованием обстоятельств убийства Анны Политковской. Литвиненко отравили каким-то неустановленным пока радиоактивным ядом. В больнице в присутствии жены он надиктовал записку своему приятелю, которую распечатали и которую Литвиненко успел подписать. В ней он объяснил, почему спешит успеть: «… Я уже начинаю отчётливо слышать звук крыльев ангела смерти. Может быть, я смог бы ускользнуть от него, но, должен сказать, мои ноги не могут бежать так быстро, как мне бы хотелось. Поэтому, думаю, настало время сказать пару слов тому, кто несёт ответственность за моё нынешнее состояние». Ближе к ночи он умер.

И вот – реакция Путина:

«Если такая записка действительно появилась до кончины господина Литвиненко, то возникает вопрос, почему она не была обнародована при его жизни». Возникать подобный вопрос не может, коль чуть ли не сразу после оформления записки Литвиненко скончался. «Те люди, которые сделали это, – не господь Бог, а господин Литвиненко – не Лазарь, – продолжил наш президент, – и очень жаль, что такие трагические события, как смерть человека, используются для политических провокаций».

Я уже удивлялся нетвёрдому путинскому знанию церковных обрядов. Ведь президент всё время демонстрирует свою причастность к вере. Оказывается, что он не слишком твёрд ещё и в Священном Писании. Не знает знаменитой третьей заповеди: «Не поминай имени Господа Бога твоего всуе»? А если знает, то для чего её нарушает? Ради маловразумительной метафоры? Евангелисты не оставили нам свидетельств о рассказах Лазаря, воскрешённого Христом, или о каких-либо его записках. Так что метафора президента кощунственна: он насмешничает над убитым!

А вот относительно сожаления, что для политических провокаций используются такие трагические события, как человеческая смерть, то не напоминать бы при этом об итальянской мафии следовало президенту и не рассказывать об убийствах политических деятелей на Западе. Путин, конечно, знает, за что Сталин удостоил звания героя Рамона Меркадера, отсидевшего срок в Мексике и получившего наконец свою звезду, приехав на жительство в Россию. Когда арестовали этого убийцу Троцкого, Сталин и его окружение тоже говорили о политической провокации. И тоже всякий раз не признавались, что приложили руку к уничтожению очередного сталинского противника, пока их за эту руку не хватали. Да и свежа ещё память о том, как отрицали путинские дипломаты нашу причастность к убийству Зелимхана Яндарбиева в Катаре. И о том, что, когда удалось за большие, очевидно, деньги убедить катарских чиновников отпустить офицеров ГРУ досиживать определённый им судом огромный срок в российской тюрьме, убийц встретили торжественно с ковровой дорожкой в аэропорту.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.