Путешествие в Италию
Путешествие в Италию
Сейчас же, весной 1784 года, чета Фонвизиных тщательно готовится к рассчитанному примерно на год заграничному путешествию. По сведениям имеющего к этим приготовлениям самое непосредственное отношение Германа Ивановича Клостермана, Фонвизин «заклинает» его, своего надежного друга и компаньона, взять на себя труд управлять всем движимым и недвижимым имуществом путешествующего семейства. Желая оградить близкого человека и компаньона от возможных неприятностей, супруги Фонвизины отмечают в своих завещаниях, что в случае их смерти любой из родственников, осмелившийся усомниться в правильности распоряжений Клостермана и попытавшийся вчинить ему иск, будет незамедлительно лишен наследства. Перед отъездом Фонвизин при участии того же Клостермана продает часть собранных им книг, картин и гравюр (оцененных по описи не менее чем в 52 тысячи рублей), сдает в аренду белорусское поместье и отправляется в путь, по сведениям Клостермана, имея при себе тысячу червонцев, десять тысяч голландских гульденов и векселя «от здешнего торгового дома братьев Ливио» (торгового предприятия родственников — итальянцев, основанного в Петербурге во второй половине XVIII века и располагавшегося на Невском проспекте). В Европе писатель-коммерсант планирует приобрести большую партию произведений европейского искусства и, что не менее важно, ни в чем себе не отказывая, «в прекрасном климате» поправить пошатнувшееся здоровье, свое и жены. Весьма вероятно, что, готовясь к этой поездке, Фонвизин составляет список «дорожных» предметов, необходимых путешествующему франту («материй летних на фрак и на кафтан», трость, свой силуэт, дюжину карт, воланы и вторую часть «Иосифа»), автору дорожных заметок («переплетенные книги для записок», по дюжине черных и красных карандашей) и просто вояжеру («кофию» и «сахару к чаю», «рецепт травам для кристиру», венгерской водки и «красного уксусу для нюхания»).
Судя по всему, итальянский вояж Фонвизиных требовал значительных расходов, и последовавший затем отказ арендатора барона Медема выслать Фонвизину причитающиеся ему деньги станет для считающего себя предприимчивым дельца и страстного коллекционера произведений живописи тяжелым ударом. Но пока Фонвизин располагает средствами, он скупает за границей «вещи, до художества принадлежащие», и ящиками отправляет их для продажи тому же оставшемуся в России Клостерману. «Вечером был у Фонвизина, который очень оправился и продолжает покупать», — отмечает путешествующий по Италии петербургский знакомый Фонвизина, один из известнейших отечественных интеллектуалов Василий Николаевич Зиновьев в письме от 28 февраля 1785 года своему другу, полномочному министру в Венеции Семену Романовичу Воронцову (в свою очередь в письме из Рима от 7/18 декабря 1784 года Фонвизин пишет о несчастье Воронцова, сообщает сестре, что тот «смертию своей жены так поражен, что уже три месяца никого к себе не пускает и всякий день плачет неутешно»).
Метод работы имеющего некоторый опыт подобной деятельности российского коммерсанта и знатока искусств (по сведениям того же Клостермана, во Франции Фонвизин пополнял коллекции великого князя Павла Петровича и Никиты Панина) описан его римским приятелем, представителем династии известных немецких художников Тишбейнов — Вильгельмом. В книге «Из моей жизни» этот собеседник Гёте (и автор картины «Гёте в Кампанье») рассказывает, что зашедший к нему в поисках знакомого единоземца, некоего художника Дмитрия, неизвестный ему статский советник Фонвизин залюбовался недавно законченной и еще не снятой с подрамника картиной Тишбейна «Конрадин Швабский и Фридрих Баденский в ожидании приговора» и, не раздумывая ни минуты, принялся уговаривать живописца уступить восхитившее его полотно за любые деньги. К несчастью для Фонвизина, работа предназначалась для герцога Готского, выгодное предложение не могло быть принято, и «богатому русскому» пришлось довольствоваться уменьшенной копией «Конрадина».
Пользуясь случаем, Фонвизин приобретает множество самых разнообразных и не слишком дорогих (по три дуката за лист) листов работы Тишбейна и по окончании удачной торговой операции приглашает своего нового знакомого в гости, представляет его Екатерине Ивановне, как и в случае с Клостерманом, становится его другом и, по выражению того же Тишбейна, «благодетелем». Заметив однажды, что новый приятель недостаточно весел, отзывчивый человек Фонвизин объявляет, что если причиной печали Тишбейна являются его долги, то он готов взять на себя их оплату. Получив отрицательный ответ, но выяснив при этом, что бедный немецкий художник нуждается в средствах, русский любитель изящных искусств незамедлительно берет на себя обязательство перечислять мастеру 100 дукатов ежегодно, правда, оказывается в состоянии соблюдать эту договоренность в течение лишь первого года. Последнее обстоятельство Тишбейн отмечает, но обманутым себя не чувствует, оправдывает Фонвизина, очень к нему расположен и называет его веселым и ученым господином. Кажется, друзьями Фонвизина становятся люди, знающие толк в изобразительном искусстве и расположенные беседовать с ним об этой материи. Еще в 1781 году М. Н. Муравьев, рассказывая своей сестре Феоне о недавнем визите к Фонвизиным, отмечал, что хозяин говорил об эстампах.
Фонвизин же, по свидетельству его русских собеседников, продолжает следовать линии Петра Панина и с удивительной «нескромностью» публично ругает российские власти. Из письма князя Семена Романовича Воронцова (тоже не всегда лояльного по отношению к правительству и со временем даже попавшего в немилость к императрице) брату Александру Романовичу, в это время президенту Коммерц-коллегии, следует, что бывший секретарь покойного Никиты Панина без всякой меры критикует нынешний внешнеполитический курс России, не одобряет намерение Екатерины II поддержать императора Иосифа II и уклоняться от союза с Пруссией и Францией, неумеренно хвалит шведскою короля Густава III и открыто провозглашает, что «со смертью его покровителя Россия более не блещет на европейском небосклоне».
Правда, обрушивается Фонвизин не только на «нынешнее министерство», но и почти на все увиденное им за границей. После путешествия во Францию он приобрел изрядный опыт описания европейских неустройств и, рассказывая об Италии, активно использует весь арсенал своих ругательных средств. Несомненно, самым любимым бранным словечком путешествующего ворчуна было и остается «скотина» и его многочисленные производные (в то время как Фонвизин награждал этим «термином» встречных и поперечных, его недавний оппонент Иван Никитич Болтин связывал слово «скот» со шведским skatt — «сокровище», «клад»). Описывая в одном из писем из Монпелье «французские обычаи», Фонвизин отмечает, что «народ здешний с природы весьма скотиноват», да «и господа изрядные есть скотики», а через семь лет выясняет, что по этой части итальянцы своих соседей значительно превзошли: в Италии люди видятся ему «мерзкими», их образ жизни — «свинским», города, по его наблюдению, «не провонялые, а прокисшие», в лучшей же гостинице Сиены «такая грязь и мерзость, какой, конечно, у моего Скотинина в хлевах никогда не бывает». По мнению русского путешественника, Италия не идет ни в какое сравнение не только с Россией, но и с прочей Европой. «Ради мы, что Италию увидели, — пишет он сестре Феодосии из Рима 7/18 декабря 1784 года, — но можно искренно признаться, что если б мы дома могли так ее вообразить, как нашли, то конечно бы не поехали. Одни художества стоят внимания, прочее все на Европу не походит».
Для Фонвизина немецкая земля, где жить дешево, а чистота кажется аффектацией, выглядит куда предпочтительнее Италии, а немцы и даже нелюбимые им французы в своей массе «ведут себя гораздо честнее» итальянцев. Если в находящихся неподалеку от Пизы «теплых банях» Фонвизин находит «чистоту и порядок неожиданный», то только потому, что тамошним государем является природный немец. Хотя, конечно, и в Германии «во всем генерально хуже нашего… у нас все лучше, и мы больше люди, нежели немцы», — отмечает неизменно патриотически настроенный русский путешественник. С другими известными Фонвизину европейскими народами итальянцев он не сравнивает, но очевидно, что прямое с ними сравнение было бы не в пользу итальянцев. Посетив Польшу, русский путешественник отмечает, что «дуэли здесь всечасные. За всякое слово выходят молодцы на пистолетах»; посетив Италию — что «итальянцы все злы безмерно и трусы подлейшие. На дуэль никогда не вызывают, а отмщают обыкновенно бездельническим образом». Этот «бездельнический» способ, которым особенно активно пользуются «вероломные болонезцы», лишь начавший свое знакомство с новой страной Фонвизин описывает сестре в письме от 5/16 октября 1784 года: «Мщение их состоит не в дуэлях, но в убийстве самом мерзостнейшем. Обыкновенно убийца становится за дверью с ножом и сзади злодейски умерщвляет. Самый смирный человек не безопасен от несчастия. Часто случается, что ошибкою вместо одного умерщвляют другого». Бретеров Фонвизин не любит, помнит мнение Ивана Андреевича Фонвизина, что «стыдно, имея таковых священных защитников, каковы законы, разбираться самим на кулаках, ибо шпаги и кулаки суть одно», но избегающих честного поединка подлых убийц ненавидит всей душой.
Жизнь среди итальянцев кажется ему невыносимой: они шумны и чрезмерно смешливы, умных собеседников среди них нет, о французской литературе в Италии не имеют ни малейшего понятия, по-французски не говорят (и Фонвизиным приходится выучиться «болтать кое-как по-итальянски»), в любимые им карты почти не играют (если и играют, «то по гривне в ломбер»), а гостей угощают так, что Фонвизину приходится «краснеться» за хозяина. В отличие от Франции, где Фонвизину довелось увидеть «мудрых века сего», в Италии, где «Вольтер, наш любимый Руссо и почти все умные авторы запрещены», он «живет» преимущественно «с картинами и статуями» и, проводя время таким образом, боится «самому превратиться в бюст». Кроме Вильгельма Тишбейна, здесь он сводит знакомство с художником Арманом Шарлем Караффом, автором знаменитого фонвизинского портрета, и чрезвычайно расположенным к русскому литератору известным поэтом, кардиналом и графом Лионским, французским послом в Риме Франсуа де Берни (по словам Вяземского, за вычурный стиль своих творений прозванным прусским королем Фридрихом Великим «цветочницей Бабетой»). Прочие известные ему люди искусства и науки (не обязательно итальянцы) вызывают у насмешливого Фонвизина мало почтения. Над ними он смеется в течение всей поездки и смеется безжалостно. Рассказывая о встрече в Нюрнберге со своим старым знакомым, профессором Клодиусом, он ядовито отмечает, что пока ученый человек занимался «корректурою своих премудрых сочинений», Фонвизины проводили время в обществе его жены, «здешней знаменитой сочинительницы», чьи «сочинения суть не что иное, как любовные письма к своему супругу, в которого, не взирая на его полную, красную и глупую рожу, она влюблена смертельно».
Естественно, рассказывая о своем путешествии за границу, прославленный русский комедиограф не может обойти вниманием тамошние театры и ругает их, по своему обыкновению, не жалея слов: оказывается, он в жизни ничего «не видывал» «мерзче» немецкого театра в Мемеле и «гаже» комедиантов французского театра в Пизе. А после посещения итальянской комедии в Боцене сообщает сестре Феодосии, что местный «театр адский» и что «растерзанный» комарами, он «выбежал из него, как бешеный». Жалуется Фонвизин и на итальянскую публику, особенно на ее женскую часть: великолепные флорентийские театры плохо освещены, а все потому, что «дамы не любят, чтоб их проказы видны были. Всякая сидит с своим чичисбеем и не хочет, чтоб свет мешал их амуру», в пизанской же опере «во время представления такой шум и крик, как на площади. Дамы пикируются не слушать музыки. C?est du bon ton, чтоб из ложи в ложу перекликаться и мешать другим слушать». Правда, рассказывая о многочисленных (касающихся отнюдь не только итальянского театра) безобразиях, Фонвизин не оригинален и, по наблюдению исследователей, в своих письмах активно использует едва ли не целые фрагменты из изданного и хорошо ему известного дневника безымянного немецкого путешественника, в 1781 году посетившего Тоскану, Пизу и Ливорно.
Как и раньше, Фонвизину чрезвычайно льстит внимание к его персоне со стороны владетельных особ: в 1763 году он удостоился расположения герцогини Мекленбург-Шверинской, а в 1784 году — разговора с родной сестрой королевы Франции Марии Антуанетты и императора Священной Римской империи Иосифа II, эрцгерцогиней Елисаветой. Сорокалетний муж, Фонвизин тщеславен не меньше, чем восемнадцатилетний юноша. Не меньше радует его любовь и столь презираемых им итальянских простолюдинов. «Рим оставили мы с огорчением, — сообщает он Феодосии из Милана 10/21 мая 1785 года. — Я и жена моя были любимы там не только лучшими людьми, но и самим народом. В день нашего отъезда улица сперлась от множества людей». «Один из лучших художников» Рима, посещавший Фонвизиных каждый день и бывший в числе их «провожателей», разумеется, Тишбейн, отправляет своему русскому другу письмо, в котором сообщает, что собравшийся народ кричал вслед отъезжающей чете. Не ограничиваясь кратким пересказом письма Тишбейна, чрезвычайно довольный собой Фонвизин переправляет его Феодосии, которая «по-немецки мастерица» и потому в состоянии прочитать оригинал столь приятного для ее брата послания.
Кажется, непосредственность и, если угодно, ребячливость были присущи Фонвизину всегда (в свое время Петра Панина удивляли не вполне взрослые привычки его тридцатилетнего «дорогого приятеля»), и во время итальянского путешествия эти его качества проявляются едва ли не чаще, чем раньше. Так, известный щеголь Фонвизин везет с собой в Италию «шелковый новенький и прекрасный кафтанец, но в Риге за ужином у Броуна (наместника Рижского и Ревельского. — М. Л.) немецкая разиня, обнося кушанье, вылила на меня блюдо прежирной яствы» — обстоятельство пренеприятное, и досада путешественника не знает границ. В немецких трактирах гурман Фонвизин страдает от голода и ужасной, на его взгляд, тамошней кухни (в письме сестре из Нюрнберга от 29 августа / 9 сентября 1784 года он жалуется, что в местечке Ауме супруги были вынуждены довольствоваться «двумя не изжаренными, а сожженными цыпленками», а в городе Кронах «обедали или лучше сказать голодали»), но в том же Нюрнберге его мучения оказываются вознаграждены. «Я нигде не видал деликатнее стола, как в нашем трактире. Какое пирожное! Какой десерт! О пирожном говорю я не для того только, что я до него охотник, но для того, что Ниренберг пирожным славен в Европе», — рассказывает он в письме из Боцена от 11/22 сентября, и его восторг кажется безмерным. Весьма сильное впечатление на русского путешественника производят «отменно хорошо» устроенные лейпцигские бани: в том же письме из Нюрнберга он с нескрываемым удовольствием рассказывает, что в них каждый посетитель получает в свое распоряжение отдельную «комнатку с ванною», что около стены «подле ванны» находятся два специальных винта и что «повернув один, пустишь воду теплую; повернув другой, холодную; так что сидящий в ванне наполняет ее столько и такою водою, как сам захочет». С таким же детским изумлением Фонвизин рассказывает и о замеченных им немецких курьезах: «Я в жизнь мою нигде столько не видывал горбунов и горбуш, сколько в Лейпциге. На публичном гулянье, посидев на лавке с полчаса, считал я, сколько проходит горбунов мимо меня, и насчитал их девять. Не подумайте, чтоб я считал сутулину за горб. Нет! Это были такие горбы, которые если не перещеголяют, то верно не уступят Шкеданову». Всю свою жизнь Фонвизин чрезвычайно искренне и одинаково открыто сердится, удивляется и восхищается. Даже свою горячность он проявляет по-мальчишески: правых и виноватых объявляет «скотами», а провинившегося перед ним почтальона не застрелил лишь потому, что Екатерина Ивановна «на тот час его собой связала».
Чужие беды чувствительный Фонвизин принимает близко к сердцу, но быстро о них забывает и вновь переключается на себя. В Болонье с ним произошла пренеприятная и сильно огорчившая его история: еще в Риме камердинер Фонвизина Иоганн стал свидетелем отвратительной семейной сцены, во время которой хозяин гостиницы и его жена, «по римскому обыкновению выдернув ножи, бросились друг на друга». Робкий Иоганн был потрясен настолько, что сошел с ума и начал подозревать свою невесту в намерении его зарезать (накануне происшествия камердинер сделал предложение следовавшей с Фонвизиными служанке, и это обстоятельство, как полагает огорченный путешественник, также «повернуло ему голову»). Утвердившись в этой идее, несчастный Иоганн стал избегать с ней встреч, просить господина поскорее отпустить его прочь и лишь после продолжительных переговоров (в которых участвовали не только Фонвизины, но и одна их «старая знакомка» с мужем) согласился продолжать путешествие. Однако уже следующей ночью Иоганну «помечталось», что зарезать его намеревается не бывшая возлюбленная, а слуга Фонвизина Семка (к слову сказать, через несколько лет, во время нового путешествия, также изъявивший желание покинуть своего господина), и перепуганный донельзя бедняга прибежал в комнату к невесте, где «плакал и выбросился было из окошка». По вполне понятным причинам на предложение пустить ему кровь Иоганн долго не соглашалея, а получив врачебную помощь и приехав вместе с Фонвизиными в Реджио, выскочил на многолюдную площадь и начал кричать, что зарезать его собирается собственный господин. Фонвизин подчеркивает, что «для сего несчастного» в Реджио они провели целый день, «призывали доктора» и «давали лекарство, которое действовало», однако вернувшись с прогулки, «не нашли уже его в трактире. Он ушел Бог ведает куда». Фонвизин пишет сестре из Милана 10/21 мая 1785 года, что они с женой «очень тронуты сим несчастным приключением», тем более что Иоганн не имеет средств к существованию, сделали все возможное, чтобы отыскать больного, а исчерпав все мыслимые возможности, поручили банкиру «на случай, если он сыщется или сам придет, его на мой кошт лечить и отправить морем в Россию». Закончив свой печальный рассказ «эпилогом» — «на одной почте сказывали нам, что Иоганн ее прошел или, лучше сказать, пробежал, спрашивая, где границы императорские, и будто повернул на мантуанскую дорогу», Фонвизин больше к нему не возвращается и о дальнейших поисках камердинера не помышляет. «В Парму приехали мы к обеду. После обеда видели все, примечания достойное в городе: многие церкви, академию, старинный театр и проч.», — продолжает уже не кажущийся подавленным Фонвизин свое повествование. Судьба бедного Иоганна больше его не интересует.
И все-таки теперь, в 1784–1785 годах, он становится другим, немолодым, многое пережившим и уже не вполне здоровым человеком. Оговариваясь в письмах родным (написанных во Флоренции в октябре 1784 года и в Риме в феврале 1785 года), что их скорая встреча состоится в том случае, «если Бог даст здоровья» и что «если здоровы будем, то увидим все величество римской церкви», он не столько употребляет подходящую случаю эпистолярную формулу, сколько выражает свое душевное состояние. Кажется, Фонвизин не предчувствует беды, он энергичен и бодр, стойко переносит все неудобства длительного путешествия, осматривая памятники прекрасной старины, целые дни проводит на ногах, но на свои недомогания жалуется так часто, что поразивший его в начале 1785 года первый апоплексический удар не выглядит неожиданным. На протяжении всего путешествия Фонвизин рассказывает родным о непрекращающихся, то несильных, то невыносимых приступах мигрени. По его мнению, причиной подавляющего большинства (если не всех) пароксизмов является доводящая раздражительного путешественника до исступления «скотская грубость» иноземных почтальонов. Уже в начале поездки он берет за правило «никогда на скотов не сердиться и не рваться на то, чего нельзя переделать», но соблюдать его не может и уже в «папских областях» чуть не становится убийцей бросившего его распряженный экипаж посреди дороги ночью и надерзившего, появившись утром, почтальона. Говоря о другом своем недуге, желудочных болях, Фонвизин выглядит куда как менее серьезным: по его словам, по пути в Италию Екатерина Ивановна снабжает своих новых знакомых «магнезиею, ревенем и многими рецептами, коими запаслась она ради несварения моей грешной утробы», и «я в Болоньи объелся фруктов и ночью, когда от ненастья и стужи мы замучились, пришла на меня такая колика, какая с человеком редко от роду случается. Словом, я думал, что сею ночью сподоблюся принять мученический венец…». Повествуя о столь низкой материи в 1784 году, Фонвизин еще может себе позволить оставаться ироничным, но уже через несколько лет в дневнике последнего заграничного путешествия, разбитый параличом, он станет писать о своих телесных недугах без малейшей насмешки.
В Италии русские путешественники страдают не только от грязи и комаров, но и от не вполне подходящего для северянина «нездорового климата»: в результате — за считаные недели до первого удара, 7/18 декабря 1784 года, Фонвизин признается сестре, что чувствует себя совершенно измученным («не только бедная жена моя, но и я чувствую в нервах слабость, какой никогда не чувствовал. Сырость, мрачность, вседневные жестокие громы, дожди и град — вот каков здесь декабрь»). Ядовитые замечания Фонвизина об Италии и итальянцах некоторые исследователи склонны объяснять его «старческой ипохондрией». Для относительно молодого и, по свидетельству Тишбейна и Клостермана, веселого человека этот диагноз кажется, мягко говоря, не вполне справедливым, хотя очевидно, что в свою третью заграничную поездку Фонвизин отправляется в довольно мрачном расположении духа. Он надеется, что прекрасная Италия возвратит ему вкус к жизни, но в начале путешествия, вновь «дотащившись до ворот Европы», замечает, что места, виденные им ранее, в этот раз производят тягостное впечатление, тот же Кёнигсберг, которым он «и никогда не прельщался», «в нынешний приезд показался… еще мрачнее».
Первый приступ паралича, по всей вероятности, тяжелым не был. Изрядно испуганный, Фонвизин бодрится, по его собственным заверениям, быстро поправляется, внушает себе и домочадцам, что скоро вернется к прежней жизни, и намеревается закончить вояж не ранее, как «осмотрев Италию».
О потрясшем его происшествии он старается не вспоминать и единственным остаточным явлением называет пренеприятную слабость. Только из-за нее он вынужден передвигаться по Риму в карете, но «по комнате уже прохаживается» и очень надеется на искусство своего доктора, который уверяет русского пациента, что скоро он будет «здоровее прежнего». После приступа Фонвизин отказывается видеть в себе бессильного инвалида и, размышляя о скором возвращении домой, упоминает шпаги и пистолеты, которыми на случай нападения разбойников планирует вооружить своих людей и вооружиться самому.
Кажется, процесс восстановления и в самом деле идет довольно быстро. «Состояние здоровья моего отчасу лучше становится», — пишет он сестре в марте 1785 года. «Состояние здоровья моего так поправилось, что я мог в страстную и святую недели не пропускать ни одной функции», — сообщает он Петру Панину в апреле. Заканчивая свой неудачный вояж, путешественник благодарит Бога за спасение жизни и сохранение здоровья, свое и супруги. Уже в апреле 1785 года, описывая Петру Панину виденные им в Риме церковные церемонии, он, как и раньше, во Франции или в Италии, отмечает, что был принужден провести целый день на ногах, и даже пытается иронизировать: «Потом папа из среднего окна, или ложи святого Петра, показался стоящему на площади народу; сперва произнес он проклятие нам, грешным, то есть всем, не признающим его веру за правую, а потом дал народу благословение». Надо сказать, Фонвизину очень не нравится «дух папского любоначалия», и «папская служба» вызывает у него самые причудливые ассоциации: «папа, носимый в креслах на плечах людских, чрезвычайно походит на оперу „Китайский идол“. Мирное целование, которое дает он первому кардиналу, сей другому, а другой третьему и наконец, проходит через все духовенство, похоже на электризацию, которая от папы до последнего попа доходит уже весьма слабо». Снова посетив католическую страну, Фонвизин, как и во время путешествия по Франции, с интересом наблюдает тамошнее богослужение и вновь находит его странным, подчас забавным и не вызывающим благоговения. Правда, если обедню, увиденную им в Монпелье в конце 1777 года, он называет комедией и на всем ее протяжении «покатывается со смеху», то в начале 1785 года знаменитый русский острослов шутит крайне редко, не столько смеется, сколько осуждает.
Совершенно здоровым Фонвизин себя не ощущает и, следуя советам доктора, живет «очень воздержно», вплоть до того, что, по его собственному признанию, отказывается от кофе с молоком, не говоря уже о попытке «залезть» на «разгорающийся» Везувий. Супруги Фонвизины торопятся домой, намереваются посетить Лоретто, Парму, Милан и Венецию, в мае 1785 года прибыть в Вену и, осмотрев в столице империи всё, заслуживающее внимания, поспешить, «не останавливаясь, в Москву через Краков, Гродно и Смоленск». Однако в Вену Фонвизин приезжает совершенно разбитым, «чувство болезни» не оставляет его «ни на час», «слабость нервов и онемение левой руки и ноги» принуждают обратиться за помощью к «славному венскому медику Столю» и по его совету отправиться на воды в Баден. Фонвизин не сомневается, что дома, среди близких людей, в подходящем климате, ведя привычный образ жизни, он победит недуг, но баденские «теплые бани» очень полезны, с их помощью можно «развести» «оставшиеся обструкции», и потому небольшая задержка видится ему вполне оправданной, хотя и досадной.
Жизнь больного человека в Бадене кажется Фонвизину невыносимо скучной. «Вот, мой сердечный друг, — пишет он сестре Феодосии, — как я провожу всякий день: поутру, выпив кофе, перед которым за полчаса принимаю лекарство, надеваю свою длинную рубашку и в бане купаюсь два часа; потом отдыхаю, потом прогуливаюсь по аллее. После обеда хожу к своим товарищам, с которыми принимаю бани, а в шесть часов ввечеру все ходим гулять; буде же время дурно, то в немецкую комедию». «Время» же в тех местах преимущественно «дурно», из-за «стужи, дождя и вихрей» «всю забаву» скучающего Фонвизина «составляют» привезенные из Вены книги, а единственным его «утешением» является «дружба» верной супруги. Мало того, доктор Столь и Екатерина Ивановна лишают его главных радостей: много писать, есть мясо и пить вино; его последней гастрономической «отрадой» остаются две ежедневные чашки кофе, которые, по мнению жены, он «у доктора выкланял». Худшего времяпрепровождения, чем в Бадене, Фонвизин не мог себе представить; в той же Вене было куда веселее: он был принят российским послом Дмитрием Михайловичем Голицыным и на ассамблее с большим успехом играл в ломбер с дамами («Бог благословил мое праведное оружие, и я обыграл их, как лучше нельзя»). Летом 1785 года Фонвизин стремится как можно скорее покинуть воды и «приехать в Москву хотя несколько здоровее, нежели доехал до Вены». Сдержать данное родным слово и вернуться домой в июле 1785 года Фонвизин не сумел. В датированном 3 августа 1785 года письме директора Московского университета Павла Ивановича Фонвизина к куратору Ивану Ивановичу Мелиссино сказано, что «в нынешнюю ночь приехал из чужих краев сюда брат мой Денис Иванович» и что «родство и дружба, меня с ним связывающие, требуют, чтоб я нынешний день пожертвовал ему; ибо с лишком год, как я не имел удовольствия его видеть».
Иными причинами объясняет спешное возвращение Фонвизиных на родину информированный, но нередко ошибающийся Клостерман. По его сведениям, из-за отказа арендатора барона Медема выполнить свои финансовые обязательства еще недавно «богатый русский» Фонвизин начал испытывать столь острую нужду в деньгах, что его верный друг и компаньон Клостерман был вынужден обратиться в банк и занять для своего «благодетеля» 10 тысяч рублей под залог 500 душ и под 5 процентов годовых. Пересылая Фонвизину деньги, неосмотрительно согласившийся вести дела путешествующего семейства и по этой причине оказавшийся «в неприятном положении» Клостерман «убедительнейше просил» его «поторопиться возвращением в отечество», и тот, вняв голосу разума, спешно покинул Италию и отправился в Россию. Из записок Клостермана следует, что путь Фонвизина лежал через Вену, Ольмюц, Краков и Варшаву. После Варшавы он заехал в Полоцк, где имел свидание с Медемом, не только отказавшимся выплатить причитающуюся Фонвизину сумму, но и потребовавшим «значительной неустойки». Через Смоленск разочарованный и раздосадованный Фонвизин возвращается в Москву и тем заканчивает свое очередное заграничное путешествие.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.