Рассказ без преувеличений
Рассказ без преувеличений
Об Аксенове и его друзьях я знаю столько, сколько знали окружающие о декабристах до восстания на Сенатской площади. То есть все и ничего.
Я пропустил свидание. Знаете, как бывает, ждешь-ждешь, а она не приходит? Здесь не она, здесь он — Аксенов. Я не то чтобы его не дождался, я пропустил. Журнал «Юность» моего детства был фактом счастья и не только потому, что его выпускал знаменитый одессит Катаев, а потому что у них Получилось.
Они собрались в нужное время в нужном месте и были защищены друг другом. Все совпало. Казалось, это не разные повести, а одна общая большая, не хотелось вникать в разницу, Юность и Юность. Гладилин, Аксенов, еще чей-то «Дым в глаза», что-то такое теперь забытое, но навсегда в тебе, а значит, способное к возвращению.
Это были легкие, чуть, казалось, припухшие страницы «Юности», от новизны припухшие, от тяжести только что набранного типографского шрифта, мелких-мелких прибившихся друг к другу буковок. Вот так хочется вспоминать!
И среди этого, казалось, второпях набранного текста — Аксенов. «Коллеги», «Звездный билет», «Победа (рассказ с преувеличениями)».
Не мечта, не вершина достижений, но попытки, попытки высказать душу.
Я не был захвачен, не был увлечен — меня просто трясло от желания прочесть. Озноб перед первым свиданием, когда она обещала. Сдержит ли обещание, придет ли?
Это были не только аксеновские мечты, но и мои тоже. Всегда любовные, с победой в конце, равной поражению, потому что всегда не важно, победил-проиграл, — Жил! Прорвался в жизнь!
Вот что такое Василий Павлович. Вот что такое его стремление быть в толпе и в то же время пройти сквозь толпу незамутненным. Он был свой, советский, здешний, никем не притворялся, СВОЙ. С единственным желанием вырваться от нас, убежать, но при этом остаться навсегда с нами.
Как это ему удавалось? Сердце. Я бы сказал — доброе сердце, и щепотка пижонства, щегольства.
Когда ты как бы красуешься перед нами своей свободой, больше всего боясь нас ею, этой свободой, оскорбить.
Строчки «Юности» убегали, типографский шрифт линял, буквы сливались и переставали быть разборчивыми, а он, не растеряв с ними связь, все же уцелел, выбрался. Такой же вызывающе юный, как и тогда — на территории Валентина Петровича Катаева.
Он не лучше других, Гладилина, Окуджавы, Войновича, он просто роскошный, он в центре, на него хочется смотреть, он оставался единственным гарантом счастья. Потому что все, написанное им, — счастье и про счастье.
Ему не удается, да он и не пытается испортить общее отношение к нашей жизни, волшебные события своих книг, горячечный бред героев, он романтик, забулдыга, джентльмен-пьяница, враль, романтик. Он захлебывается от восторга перед собственным пением, желанием его не прекращать, но где-то маячит точка.
Сидя у меня в театре, где он оказался, чтобы узнать, буду ли я ставить «Вольтерьянцев», и одновременно, как мне кажется, не без удовольствия посмотрел спектакль по «Суеру-Выеру» Коваля, он признался, что как-то пропустил этого писателя. А ведь много, очень много хорошего, и спектакль веселый! А потом спросил: «А почему все твои романы тонкие, написаны как бы наполовину? Там столько интересного, ты что, боишься писать побольше? Роман должен быть толстым». И на мое объяснение, что я не могу позволить себе подливать в книгу воду, ответил серьезно: «Ну и что же что воду? Это совсем не помешает. Нельзя одну эссенцию. Немного воды не помешает».
Я помню, как он сидел в углу моего кабинета, чудесный, элегантный, не забывающий поддерживать общее впечатление о себе, это вошло в привычку. Он — Аксенов, советский американец, покоритель сердец. А я сидел за столом напротив как чиновник и думал, почему я не познакомил его с актерами, почему не делаю этого сейчас? Не пытаюсь их удержать после спектакля, крикнув: «Вот Аксенов! Аксенов! Смотрите, он здесь, он хочет быть поставленным нами». Почему? Наверное потому, что собирался ему отказать, и это было главное, а ему было почти наплевать на мой отказ, главное — люди, люди вокруг него, восторг в глазах, изумление, а я этого не сделал. А он ничуть и не оскорбился.
Он был снисходителен к таким вот неглавным ошибкам. Он ведь больше притворялся классиком, чем чувствовал им себя на самом деле. Вот почему мне трудно понять сейчас всю глубину моего невнимания к этому неотразимому человеку.
В 80-м, в канун Олимпиады, за двадцать лет до моего спектакля по «Суеру», я встретился с ним, чтобы предложить сделать сюиту спортивных рассказов, репортажей в моем театре. И он как-то снисходительно согласился, хотя ему было не до меня и этой вполне конъюнктурной, хотя и красивой идеи. Он то ли уходил из квартиры на Аэропорте, где мы встретились, то ли боялся обидеть бывшую свою жену, очень раздраженную, и увальня мальчика, возникающего в комнате как-то боком, чтобы взглянуть на нас и быстро исчезнуть. Он огрызался на упреки жены, учитывая мое присутствие, он не хотел ничего объяснять, ему было неловко, унизительно объяснять, или он рассчитывал, что я знаю про то, что знает вся Москва, — про его главную любовь, про его новую жизнь?
О будущем спектакле он сказал только одно — делай что хочешь, если тебе интересно, мне не очень. Улыбнулся, когда я заговорил о рассказе «Победа», главном для меня, с которого, в конце концов, все, связанное с Аксеновым, и началось, чтобы через много лет воплотиться в нашем спектакле «Аксенов. Довлатов. Двое».
И когда оно все-таки через двадцать лет случилось, спонтанно, помимо моей воли, я понял, что он этого хотел. Он и тогда этого хотел, но как-то растерянно сказал мне, что обстоятельства, наверное, помешают, впрочем попробовать можно. Он говорил со мной как человек, не привыкший что-либо скрывать от «своих», предполагающий, что я знаю от кого-нибудь о создании «Метрополя», от Давида Боровского[160], например, или кого-то из их прекрасной компании, но я ничего не знал.
Я был рассчитан не на ту минуту, в которой жил он, не приближал ее, этой минуты, мне пришлось ждать еще 20 лет, чтобы отзвучал на нашей сцене и в моей душе любимый мой рассказ «Победа», легкий щелчок тех старинных, ничего не значащих воспоминаний.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.