Гёте — естествоиспытатель

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Гёте — естествоиспытатель

В «миросозерцательных» стихотворениях Гёте, какие упоминались выше, высказывались убеждения, лежавшие в основе его подхода к изучению природы. Неустанно, из года в год, продолжал он свои наблюдения за явлениями, распространявшимися на разные области знания: геологию и минералогию, ботанику и сравнительную анатомию, учение о цвете и метеорологию. Выше уже говорилось о том, как поэт начиная с 1776 года, в силу своих служебных обязанностей в Веймарском герцогстве, соприкоснулся с множеством проблем, связанных с состоянием почвы и растительного мира, например, когда потребовалось заняться рудниками в Ильменау, когда он ведал строительством гидротехнических сооружений и грунтовых дорог, принимал участие в устройстве парков, наконец, когда заложил собственный сад. Многочисленные стимулы к занятиям этого рода исходили также из Йенских естественнонаучных учреждений. «Я от самого общего, самого заметного пришел к полезному, практически применимому, от потребности — к познанию…» — так вспоминал он, обобщая историю своих ботанических штудий.[84] Но Гёте не довольствовался этим, он вел самостоятельную исследовательскую работу, стремясь получить представление о взаимосвязях, существующих в природе, и постичь суть системы, определяющей многообразие окружающих форм. Он был счастлив, когда в 1784 году открыл межчелюстную кость у человека — ведь тем самым обнаружилось доказательство единого строения скелета у всех млекопитающих. Радовался поэт и тогда, когда посчитал, что ему удалось распознать «скрытое родство» всех частей растения — по листу и связанному с ним черенку, — и соответственно описал это явление в работе «Метаморфоза растений» (1790), в которой высшее растение на каждой стадии своего развития уподобляется «листу» с изменчивыми функциями.

В конечном счете у Гёте набралось множество набросков работ по естествознанию, разных проектов, трактатов. Однако печатать все это он не спешил, оваций по поводу своих открытий ему ждать не приходилось. Так, статью «О межчелюстной кости у человека и у животных» он даже не отдал в печать, поскольку специалисты весьма скептически оценили выводы, изложенные в его рукописи. Работа над «Статьями по оптике» (1791–1792) застопорилась уже после второй статьи, хотя многолетние изыскания в этой области вошли в два солидных тома «Учения о цвете» (1810) — самого обстоятельного научного труда Гёте. После его публикации, правда, изучение природы несколько отодвинулось для поэта на второй план, хотя Гёте и в дальнейшем не забывал своих интересов. С годами у Гёте накопилось множество неопубликованных статей, однако он намерен был и впредь высказывать свои мысли о разного рода естественнонаучных проблемах. С 1817 года он поэтому стал издавать специальные выпуски, отдельные тетради которых выходили нерегулярно до 1824 года под общим названием «Вопросы естествознания вообще, преимущественно морфологии. Опыты, размышления, выводы, связанные с жизненными событиями». Гёте одновременно издавал две серии: «Вопросы естествознания вообще» и «Вопросы морфологии»; в каждую из них вошло по шесть выпусков, причем по четыре выпуска были объединены в обоих первых томах этих серий (1817–1822), а еще по два — в обоих вторых томах (1822–1824). В наши дни обе серии были переизданы в двух томах Немецкой академией естествоиспытателей с сохранением их первоначальной последовательности.[85] В выпуски «Вопросов морфологии» вошло кое-что из уже опубликованного и написанное ранее: еще раз напечатана «Метаморфоза растений» вместе с одноименной элегией; тут же опубликована статья о межчелюстной кости; помещены наброски и статьи по сравнительной остеологии, небольшие работы по ботанике и зоологии, и, как указывал необычный подзаголовок сборника, Гёте считал нужным сообщить сведения о жизненных обстоятельствах, сопутствовавших его естественнонаучным исследованиям. В совокупности все напечатанное должно было служить «свидетельством тихой, упорной и последовательной деятельности». В самом начале он поместил сокращенный вариант очерка «История моих ботанических занятий», рассказал о возникновении и резонансе своей работы о метаморфозе растений; затем, под заголовком «Счастливое событие», поведал о своей первой встрече с Шиллером, когда у них завязался разговор о метаморфозе растений и Шиллер, покачав головой, сказал: «Это не опыт, а идея».

В серию «Вопросы естествознания вообще» вошли преимущественно новые статьи. Здесь были представлены дополнительные материалы по учению о цвете (особенно об энтоптических цветах). Многие страницы были отданы вопросам геологии и минералогии Богемии, где поэт во время отдыха усердно занимался научными исследованиями. В других статьях сообщалось о результатах метеорологических изысканий, которыми Гёте активно занялся после завершения «Учения о цвете». Однако нашлось здесь место и ранней теоретической статье 1793 года «Опыт как посредник между объектом и субъектом», а под названием «Стародавнее, чуть ли не устаревшее» поэт включил сюда еще и свои афоризмы. Помимо всего этого, Гёте временами, особенно в выпусках «О морфологии», предоставлял страницы сборника молодым естествоиспытателям, выступавшим с собственными статьями. Здесь невозможно даже перечислить все статьи выпусков 1817–1824 гг., как и пытаться сколько-нибудь подробно рассмотреть хотя бы некоторые из них; неизбежно понадобилось бы обстоятельно разъяснять некоторые специальные вопросы, а для не посвященного в них автора данной книги это вообще дело рискованное. Разумнее, на наш взгляд, попытаться очертить особенности естествоиспытательского метода Гёте в целом.

Разумеется, сборник этот не представлял собою единого по замыслу произведения с четким тематическим членением. Гёте обогатил его не только автобиографическими вставками, но также и стихами. Этим поэт ясно показывал, что его взгляд на природу не исчерпывался отдельными исследованиями, а, напротив, изучение отдельных явлений велось им на основе общего миросозерцания, которое можно было выразить исключительно языком поэзии, что и нашло отражение в его «миросозерцательных» стихах. Ведь в изречениях и строфах, рассыпанных среди научных статей, не ощущается — в отличие от элегий о метаморфозе растений и животных — авторское стремление разъяснить читателю те или иные конкретные выводы естественных наук. Уже упоминавшиеся выше строки «Того во имя, кто зачал себя!» украшали начало первого выпуска «Вопросов естествознания вообще», а глубокомысленное стихотворение «Одно и все» — «В безбрежном мире раствориться, / С собой навеки распроститься / В ущерб не будем никому» (1, 464) — завершало пятый выпуск: это был гимн вечной, животворящей, одухотворенной природе — «Приди! пронзи, душа Вселенной!» (1, 465). Природе, которая преобразует сотворенное, но и уходящее воспринимает в себя и хранит. «Повсюду вечность шевелится, / И все к небытию стремится, / Чтоб бытию причастным быть» (1, 465). Также и цикл «Первоглаголы. Учение орфиков» впервые напечатан как вступление ко второму выпуску «Вопросов морфологии». Поэт-натуралист к тому же сопроводил этот цикл двумя стихотворными сентенциями, в которых выразил два кардинальных положения: недопустимо, чтобы повсюду возобладал всеразлагающий анализ; необходимо осознать целостность явления как единство целого внутри и вовне. А допускаемое в процессе исследования уподобление целого мельчайшим его частям не должно вести к исчезновению многогранности живой формы из поля зрения исследователя:

Мирозданье постигая

Все познай, не отбирая:

Что — внутри, во внешнем сыщешь;

Что — вовне, внутри отыщешь.

Так примите ж без оглядки

Мира внятные загадки.

Нам в правдивой лжи дано

Жить в веселье строгом:

Все живое — не одно,

Все живет во многом.

(«Эпиррема». — Перевод Н. Вильмонта [I, 486–487])

В начале первого же выпуска «Вопросов морфологии» Гёте вкратце разъяснил свое понимание формы («Пояснение намерения»)[86] и высказался против разложения феномена на «элементы», поскольку из них вновь уже не составишь живое. «Всякое живое существо не есть нечто единичное, а является известной множественностью; даже в той мере, в какой оно нам кажется индивидуумом, оно все же остается собранием живых самостоятельных существ, которые по идее, по существу одинаковы; в явлении же, однако, могут представиться одинаковыми или похожими, неодинаковыми или непохожими». Так и в своем учении о цвете Гёте выступал против изолирования отдельного светового луча, как это делал в своих опытах Ньютон. Взор Гёте стремился видеть живое в несколько более крупных элементах — и уже этим его подход отличался от позиции современного нам естествознания, которое последовательно двигалось ко все меньшим и меньшим объектам исследования. Одна из серий выпусков за 1817–1824 годы была призвана «основать и разработать учение, которое мы склонны назвать морфологией».[87] Еще в 1795 году Гёте дал такую формулировку: «Морфология должна содержать учение о форме, об образовании и преобразовании органических тел».[88] Это учение, по мысли Гёте, может рассматриваться как самостоятельная наука, но и как вспомогательная дисциплина по отношению к физиологии. Учение о форме способно лишь представить явление, но не раскрыть его, изложив, к примеру, историю развития живых организмов. Все внимание его направлено на существующий мир форм и на происходящие в нем процессы. В одном из введений к выпускам «Вопросов морфологии» Гёте пояснял: «У немца для комплекса проявлений бытия какого-нибудь реального существа имеется слово «Gestalt» (облик, образ, форма). Употребляя его, он отвлекается от всего подвижного и принимает, что все частности, входящие в состав целого, прочно установлены, закончены и закреплены в своем своеобразии.

Однако если мы будем рассматривать все формы, особенно органические, то найдем, что нигде нет ничего устойчивого, ничего покоящегося, законченного; что все, напротив, скорее зыблется в постоянном движении. Поэтому наш язык достаточно обоснованно употребляет слово «образование» как в отношении к чему-либо возникшему, так и к еще возникающему.

Таким образом, если мы хотим дать введение в морфологию, то мы, собственно, не можем говорить о форме; а употребляя это слово, во всяком случае, должны иметь при этом в виду только идею, понятие или нечто лишь на мгновение схваченное в опыте.

Все образовавшееся сейчас же снова преобразуется, и мы сами, если хотим достигнуть хоть сколько-нибудь живого созерцания природы, должны, следуя ее примеру, сохранять такую же подвижность и пластичность».[89]

Мы должны постичь, учит Гёте, жизненную организацию формы, которая, подобно всему живому, говоря его же словами, «не есть нечто единичное, а является известной множественностью». При этом в отличие от прежнего, когда упор делался преимущественно на функции отдельных органов, надлежит рассматривать организм как исполненное смысла единое целое, являющееся самоцелью: «Каждый зверь — самоцель. Совершенным из чрева Природы / Вышел он, и дитя породит, как сам, совершенным» (перевод Н. Вольпин — 1, 460).

После того как Гёте от умозрительных построений герменевтики и алхимических экспериментов, уже в Веймаре, пришел к осознанию важности конкретных наблюдений за природой, по-прежнему оставались на повестке дня принципиальные вопросы: каковы тайные законы, повелевающие природе явить все многообразие своих форм? Каковы главные, определяющие формы в различных ее сферах? Какие основные элементы способен выявить пытливый взгляд исследователя — чтобы к ним можно было свести (и из них вывести) все многообразие явлений? Что остается неизменным во всем сложном процессе формирования и трансформации? Слова, встречающиеся в письме поэта к Шарлотте фон Штейн (от 10 июля 1786 года), воспринимаются как род жизненной программы: мир растений, пишет Гёте, преследует его как некое наваждение, и дальше: «…необъятное царство упрощается в моей душе», это не сон, не фантазия; «это обнаружение существенной формы, с которой природа как бы всегда играет и, играя, вызывает разнообразнейшую жизнь. Будь у меня время в кратком жизненном сне, я бы отважился распространить это на все царства природы — на все ее царство».[90]

В основе же всех вопросов, с которыми Гёте обращался к природе, было изначальное убеждение, которое и связывало его по-прежнему со всеобъемлющими умозрительными построениями герменевтики: все сущее образует великое психофизическое единство. Эта концепция поэта отчасти соприкасалась с идеями такого философа, как Шеллинг, как и с прочей натурфилософией того времени. Однако характерный для Гёте неизменный акцент на строгом и точном наблюдении природы определял отличие его взглядов от воззрений натурфилософов.

Гёте был убежден, что «природа действует согласно идее», стремился выявить эту идею и утверждал: «Точно так же и человек, за что бы ни брался, всегда следует некоей идее». Исходя из подобных предпосылок и не желая от них отказываться, он увяз в путах фундаментальной проблемы: как добиться, чтобы смысл всеобщего порядка, идеи, которым подчинена природа, а также идеи, привнесенные в нее человеком, соотносились с фактами, получаемыми на практике при наблюдении природных явлений? Влияет ли одно на другое? Должны ли в этом случае идеи склониться перед опытом или же опыт должен быть приведен в соответствие с идеями?

«Размышление и смирение» — так называлась небольшая статья в разделе «Разное» второго выпуска «Вопросов морфологии». В ней Гёте — естествоиспытатель, которого одновременно тяготили и воодушевляли собственные исходные гипотезы, — сформулировал задачу так: «Рассматривая мироздание во всем его объеме и в мельчайших деталях, мы представляем себе, что в основе всего лежит идея, по которой извечно действуют и творят бог в природе, природа в боге. Созерцание, рассмотрение, размышление подводят нас ближе к этим тайнам. Мы отваживаемся и осмеливаемся создавать идеи; но мы умериваем свой пыл и составляем понятия, которые должны быть аналогичны тем первоначальным понятиям.

Здесь мы сталкиваемся с трудностью, которая не всегда ясно осознается, а именно что между идеей и опытом лежит пропасть, перешагнуть которую мы напрасно стараемся. И несмотря на это, мы вечно стремимся преодолеть этот пробел разумом, рассудком, силой воображения, верой, чувством, мечтой, а если ничто не поможет, то глупостью».[91]

Здесь нагромождены понятия, далеко уводящие нас от строгой науки, от естествознания, стремящегося получить в эксперименте поддающиеся проверке результаты. Даже «глупость» призвал себе на помощь сочинитель — не то в раздражении, не то шутки ради. «Соединить идею и опыт весьма трудно, что очень мешает в естествоиспытании. Идея независима от пространства и времени, естествоиспытание ограничено пространством и временем. Поэтому в идее теснейшим образом переплетаются симультанное и сукцессивное, с точки же зрения опыта они всегда разделены, и действие природы, которое по идее нам представляется симультанным и сукцессивным одновременно, может довести нас до своего рода сумасшествия. Разум не может себе представить объединенным то, что чувствами воспринято раздельно, и так и остается неразрешенным противоречие между восприятием и существующим в идее».[92]

Гёте не знал, как тут выйти из положения, и потому в заключение своих размышлений над этой дилеммой «перенесся» в сферу поэзии, что, разумеется, никак не способствовало решению проблемы: «Поэтому мы с некоторым удовольствием бежим под сень поэзии и с небольшими изменениями споем старую песенку на новый лад: «Так скромным взором созерцайте / Шедевр ткачихи сей извечный…»[93]

И еще одной исходной посылки придерживался Гёте. Доверяясь ощущениям своих органов чувств, он отвергал необходимость насильно отбирать у природы ее тайны с помощью искусственных приборов. «Природа умолкает на плахе»,[94] — считает Гёте и дальше утверждает: в том и состоит «величайшая беда современной физики, что эксперименты проводятся словно бы в отрыве от человека, а природу хотят познавать лишь через показания искусственных приборов и даже стремятся ограничиться этим, доказывая, на что она способна». Поэтому Гёте приходилось довольствоваться такими порядками величин, которые еще доступны органам чувств человека. Стремясь обнаружить мельчайшие основные единицы в природе, Гёте заведомо искал только те, что были доступны восприятию наших органов чувств. Однако уже сама по себе эта исходная посылка в принципе закрывала ему путь ко всем естественным наукам, шаг за шагом подступавшим ко все более мелким частицам веществ, а уж мир элементарных частиц, объект современной науки, надо полагать, и вовсе представился бы поэту нечеловеческим кошмаром.

Таковы были исходные предпосылки естественнонаучных изысканий Гёте. Он охотно, помногу и тщательно вел наблюдения, но не желал задерживаться на стадии анализа. А чтобы в наблюдаемом отыскивались всеобщие закономерности, роль постоянной регулирующей силы выполняли априорные представления, вытекавшие из его изначальных убеждений. Для постижения идей, определяющих ход работ в природе, поэт нуждался в собственных идеях, способных объединить единичные явления в осмысленное целое, ведь Гёте был убежден в наличии связи между идеями природы и идеями наблюдателя и исследователя. «Будь несолнечен наш глаз — / Кто бы солнцем любовался? / Не живи дух божий в нас — / Кто б божественным пленялся?» (перевод В. Жуковского [I, 651]) — провозглашал поэт во вводной главе к «Учению о цвете» и впрямь требовал, чтобы свет и глаз «мыслились как одно и то же». Правда, желая методологически подкрепить свои «Статьи по оптике», Гёте поведал в работе «Опыт как посредник между объектом и субъектом» (1792–1793) о проведении серии экспериментов, действуя сугубо эмпирически; на его взгляд, достаточно обнаружить заданную самой природой связь между отдельными фактами, как тотчас возникнут «опыты более высокого порядка».[95] Однако по прошествии нескольких лет в статье, которой издатели текстов Гёте дали название «Опыт и наука», обнаружилось то, что было завуалировано в «Опыте как посреднике…»: насколько сам Гёте как естествоиспытатель возлагал надежды на активную, решающую роль идей: «Естествоиспытатель стремится схватить и зафиксировать определенное в явлениях. В отдельных случаях он обращает внимание не только на то, как феномены проявляются, но и на то, какими они должны были бы проявляться. Как я часто мог заметить, особенно в разрабатываемой мною области, существует много эмпирических дробей,[96] которые нужно откинуть, чтобы получить чистый постоянный феномен. Но как только я позволил себе это, я уже предлагаю своего рода идеал».[97]

В конце концов результатом всех данных опыта и экспериментов, по словам Гёте, перед нами предстает «чистый феномен». «Чтобы изобразить его, человеческий ум определяет все эмпирически колеблющееся, исключает случайное, отделяет нечистое, развертывает спутанное, даже открывает незнакомое».[98]

О том, какое большое значение придавал Гёте идеям, движущим исследователем, свидетельствует хотя бы предложенное им разделение всех натуралистов на следующие четыре категории: «1. Использующие, ищущие пользу, требующие ее… 2. Любознательные… 3. Созерцающие…», уже вынужденные «прибегать к помощи продуктивного воображения». И тем удивительнее, кого же причисляет Гёте к людям четвертого типа: «Объемлющие, которых можно было бы назвать в более гордом смысле созидающими, проявляются в высшей степени продуктивно; тем именно, что они исходят из идеи, они уже высказывают единство целого, и до известной степени делом природы является подчиниться в дальнейшем этой идее».[99]

Согласно этой методологии, натуралист, стало быть, присвоил себе право по своему усмотрению «отбрасывать эмпирические ошибки». Подобная методология, однако, не может претендовать на роль точного и общепризнанного инструмента познания природы, способного также выдержать проверку экспериментом. Вместо метода здесь перед нами — интерпретация, истолкование полученных результатов в свете упоминавшихся выше гётевских исходных посылок. Это никак не исключает возможности того, что в ходе своих наблюдений природы Гёте мог получить результаты непреходящего значения. Насчет степени их важности мнения специалистов, правда, расходятся. Открытия Гёте в сфере цветового зрения были важны для психологии чувственного восприятия. А его доказательство существования межчелюстной кости у человека до сих пор никем не оспаривалось, многие признают роль Гёте как одного из основателей морфологии. Однако разъяснения Гёте насчет «чувственно-нравственного действия цвета» могут заинтересовать разве что художника — физику же его утверждение насчет существования главного цвета — чистого красного — просто ни к чему. «Прафеномен» цвета, его возникновение между светом и мраком через посредство серого, тусклого, — отнюдь не «мельчайший элемент» в этой сфере. Также и лист нельзя считать праорганом растений, да и его метаморфоза протекает совсем не так, как представлял себе Гёте. В глубокой старости он высказал мнение, что метаморфоза — это закон развития, в явлении же, как правило, обнаруживаются лишь исключения из этого закона (из письма Й. Мюллеру от 24 ноября 1829 г.). Однако на исключениях в явлениях природы никак нельзя обосновывать ее законы.

Словом, естественнонаучные изыскания Гёте в большей мере свидетельствуют об особенностях присущего поэту способа созерцания природы и о поставленной им перед собою цели, нежели о получении им надежных результатов, насущно необходимых науке. Во всем богатстве естественных форм он стремился обнаружить «существенные формы», первопричинные явления, конечные простейшие элементы, в которых четко проявлялась бы основная закономерность, обусловливающая формирование природных единиц. Однако Гёте хотел, чтобы основные природные феномены к тому же четко воспринимались обычными органами чувств. Так, в области ботаники он предположил существование в прошлом некоего «прарастения» и уже ясно представлял себе его идею. «Прарастение станет удивительнейшим созданием на свете, сама природа позавидует мне. С этой моделью и ключом к ней станет возможно до бесконечности придумывать растения, вполне последовательные, иными словами — которые если и не существуют, то, безусловно, могли бы существовать и обладать внутренней правдой и необходимостью. Этот же закон сделается применимым ко всему живому», — писал поэт Шарлотте фон Штейн 8 июня 1787 года (IX, 159). Однако в Италии ему не удалось обнаружить искомое олицетворение своей идеи. От скрытой сути, идентичной у всех растений, его взор обратился к идентичному в одном и том же растении, и, развивая свою идею метаморфозы, он объявил ее изначальным праорганом лист. Логика требовала, чтобы он и в животном мире стал искать нечто вроде общего типа строения. Сравнивая между собой различные скелеты, он вскоре осознал необходимость «установить такой тип, с помощью которого все млекопитающие могли бы быть испытаны по сходству и различию; и как прежде нашел я перворастение, так и теперь старался найти первоживотное, что в конце концов ведь не что иное, как понятие, идея животного» («Предисловие к содержанию»[100]). Обстоятельно занимался поэт также изучением анатомии, стараясь найти общую идею строения тела животных. Он искал «общий тип», который, хоть и не воплощен ни в одной форме реально существующего животного, однако, на правах обусловливающей форму идеи, составляет основу строения сходных животных, например всех млекопитающих. В стихотворении «Метаморфоза животных» говорится: «Каждый член его тела по вечному создан закону, / Даже редчайшая форма втайне повторит прообраз» (1, 461).

«Общий тип» теоретически охватывает всех животных одного класса. Рассмотрением этого общего типа и занята сравнительная остеология, и это сопоставление дает основные сведения об идее формы, сохраненной в рамках «общего типа». «Общий тип» включает в себя и само обретение формы, и ее изменение в течение срока жизни индивидуального организма, ровно как и различия отдельных организмов между собою. Это — морфологическое понятие, позволяющее классифицировать многообразие форм живой природы; однако Гёте не пытается объяснить с его помощью развитие организмов в ходе эволюции. В однотипном строении скелета Гёте видел закономерность «общего типа» млекопитающих, и в выпусках «Вопросов морфологии» посвятил несколько статей разъяснению своего представления о нем. Еще в 1795 году был написан «Первый набросок общего введения в сравнительную анатомию, вытекающую из остеологии»; в 1796 году за ним последовали «Лекции по трем первым главам наброска». «Итак, вот чего мы добились: мы можем безбоязненно утверждать, что все более совершенные органические существа, среди которых мы видим рыб, амфибий, птиц, млекопитающих и во главе последних человека, — все они сформированы по одному прообразу, который в своих весьма постоянных частях лишь более или менее уклоняется туда или сюда и все еще посредством размножения ежедневно совершенствуется и преобразуется».[101]

«Обособленное животное» — это «маленький мир, существующий ради себя самого и сам по себе», а во взаимодействии с окружающей средой животное становится тем, чем оно является, оно «формируется обстоятельствами для обстоятельств; отсюда его внутреннее совершенство и его целесообразность в отношении внешнего мира».[102]

В целом можно сказать: мысль Гёте в сфере изучения природы была устремлена на познание «прафеномена», или «простейшего явления», олицетворяющего собой общую закономерность. Правда, Гёте делал различие между «общим типом» и «прафеноменом». «Общий тип» не поддается чувственному восприятию — это представление, охватывающее большое число форм. А «прафеномен» — Гёте впервые ввел в обращение это понятие в своем «Учении о цвете» (§ 174–177) — и впрямь реально воспринимается при созерцании и как явление остается неизменным. «Прафеномен» в том смысле, какой придавал ему Гёте, не может быть выведен из других феноменов, зато все другие явления того же круга могут быть сведены к «прафеномену». В своих «Максимах и рефлексиях» Гете выразил это формулой:

«Прафеномен:

Идеален как последнее познаваемое,

Реален как познаваемое,

Символичен, потому что охватывает все случаи,

Идентичен со всеми случаями».[103]

Неоспоримо, что Гёте заворожила мечта — созерцать «прафеномен». Отсюда понятно, что и в своем литературном творчестве, особенно в лирике, он создал глубокие чеканные символы. Они теснейшим образом связаны с его восприятием природы и плодами ее изучения. Так высшим символом стал свет, а заходящее и вновь восходящее солнце — символом жизни, беспрерывно изменяющейся и обновляющейся. И краски также, согласно «учению о цвете», несли различную эмоциональную и смысловую нагрузку. Для любителей поэзии поздняя лирика Гёте, до предела насыщенная символикой, — высокое, впечатляющее искусство. Однако почитатели Гёте допустили бы принципиальную ошибку, вздумай они искать в его поэзии отражение совокупности его естественнонаучных взглядов. Ведь, созерцая «прафеномен», Гёте никак не мог выявить конечные мельчайшие элементы органической и неорганической природы — стало быть, не приходится и говорить о каком-либо сравнении его поэзии с его же естественнонаучными выводами, способными выдержать проверку экспериментом. В целом же речь может идти разве только об интерпретации, о толкованиях, неразрывно связанных с исходными гётевскими гипотезами и убеждениями. О Гёте часто говорят, что он был последователен даже в своих заблуждениях. Мнение, бесспорно, справедливое, однако последовательность на ложном пути способна попотчевать читателя не научными выводами, а всего лишь личными мнениями, прекрасными поэтическими толкованиями, над которыми и нам не возбраняется задуматься и которыми мы можем лишь восхищаться.

За пределами «прафеноменов», за пределами доступного чувственного восприятия, для Гёте не существовало ничего достойного изучения и познания: «Развитие науки очень задерживается тем обстоятельством, что в ней отдаются и тому, чего не стоит познавать, и тому, что недоступно знанию» («Максимы и рефлексии»).[104] Провозгласив существование области, недоступной знанию, Гёте тем самым положил науке пределы, которые она никак не могла признать и которые она раздвигает день за днем. Что же именно достойно изучения, а что — нет, это и сейчас «больной» вопрос всех научных дисциплин. Однако и этот вопрос ныне ставится шире: можно ли и нужно ли вообще претворять в жизнь все достижения естественных наук? А уж с таким случаем, как дело американского физика-атомщика Роберта Оппенгеймера, Гёте и вовсе не доводилось сталкиваться.

Хотя «полярность» и «совершенствование» суть основные категории гётевского мировоззрения, все же здесь мы вынуждены ограничиться немногими краткими ссылками на этот предмет. Представление о полярности как о принципе, определяющем человеческую жизнь, как и жизнь вселенной, было усвоено поэтом с юных лет. Еще Аристотель говорил, что в природе все возникает из противоречий или же таит в себе полярность. В учениях стоиков и мистиков, алхимиков и натурфилософов сохранялись эти идеи, они обсуждались, в них верили. Шеллинг считал «изначальное раздвоение природы» основным законом мироздания. Гёте, однако, полагал, что теорию полярности прежде всего подкрепляет своими доводами Кант, утверждавший в «Метафизических побудительных причинах естествознания»: в материи одновременно действуют две движущие силы. Гёте вспоминал: «От внимания моего не ускользнул тот момент в Кантовом учении о природе, где утверждается, что силы притяжения и отталкивания принадлежат к самой сущности материи и не могут быть отделены от нее; благодаря этому открылась извечная полярность всего сущего, проникающая и одушевляющая великое многообразие явлений природы» («Кампания во Франции 1792 г.» — 9, 357). Метаморфозу он объяснял — «в процессе непрестанного изменения частей растения» — наличием некоей силы, «которую я позволю себе называть расширением и сжатием лишь в переносном смысле».

В «Учении о цвете» он объяснял возникновение цветов из противоречия света и тьмы, и в научный конфликт с Ньютоном он вступил именно в силу своей безоглядной приверженности принципу полярности. Из-за наглядности полярных воздействий в явлениях магнетизма Гёте усматривал в нем «прафеномен, находящийся в непосредственной близости от идеи и не признающий над собою ничего земного», а в электричестве — такое «явление», к которому мы применяем сообразно — и уместно природе — принципы полярности, плюса и минуса, подобно северу и югу, стеклу и смоле» («Учение о цвете», § 741, 742). Полярность же обозначала не существование непреодолимых противоречий, а комплекс взаимосвязанных и взаимодополняющих друг друга состояний. «Вечная диастола и систола, вечное соединение и разделение, вдох и выдох мира, в котором мы живем…» (§ 739) — жизненный принцип. Все бытие есть «вечное разделение и соединение».

Но это еще не все; при метаморфозе, как полагал Гёте, происходило «совершенствование», качественное изменение. И природа показывает, в главных чертах, как осуществляется это совершенствование от примитивных форм до высокоразвитых. «Конечный результат беспрерывно совершенствующейся природы — прекрасный человек». Кстати, и самому человеку дана возможность совершенствования — в жизненной практике, в нравственной и духовной сферах. «Дух рвется ввысь — извечно пребывать» («Славной памяти Говарда» [I, 493]). Так Гёте в самой природе усматривал присутствие духа. Материя и дух, полярные явления, в понимании Гёте взаимосвязаны. Когда в 1828 году поэту показали афористическое сочинение о природе, написанное в 1782–1783 годах (приписываемое священнику Георгу Кристофу Тоблеру), то Гёте счел нужным внести некоторые уточнения: «Однако завершение, ему недостающее, — это созерцание двух маховых колес природы: понятие о полярности и повышении (т. е. совершенствовании. — С. Т.); первое принадлежит материи, поскольку мы мыслим ее материальной, второе ей же, поскольку мы мыслим ее духовной; первое состоит в непрестанном притяжении и отталкивании, второе — в вечно стремящемся подъеме. Но так как материя без духа, а дух без материи никогда не существует и не может действовать, то и материя способна возвышаться, так же как дух не в состоянии обойтись без притяжения и отталкивания…»[105]

Если принцип полярности признается как жизненный принцип, тогда, по крайней мере в теории, столкновение противоречий получает разрешение; тогда свет и тьма, тепло и холод, негативное и позитивное взаимосвязаны.

Еще молодым человеком Гёте в 1771 году утверждал в своей речи «Ко дню Шекспира»: «Все, что мы зовем злом, есть лишь оборотная сторона добра» (10, 264). А в его рецензии 1772 года на труд Зульцера «Всеобщая теория изящных искусств» мы читаем: «А разве то, что производит на нас неприятное впечатление, не принадлежит к замыслам природы в той же мере, как и самые прелестные ее творения?»[106] Неудивительно поэтому, что в творчестве Гёте трагизм, покоящийся «на неизгладимом противоречии» («Разговоры с Гёте» канцлера Мюллера, запись от 6 июня 1824 г.), не получает полного развития. Правда, Гёте выводит в своих произведениях антагонистические пары героев, такие, как Эгмонт и Альба, Ифигения и Фоант, Тассо и Антонио, Фауст и Мефистофель, однако драматический конфликт смягчается и в конечном счете разрешается на более высоком уровне. Даже в «Избирательном сродстве» автор не отказался от умиротворяющих заключительных пассажей. Задача трагедии — так на склоне лет интерпретировал Гёте знаменитое место в аристотелевском определении, — задача трагедии, когда она уже исчерпала средства, возбуждающие страх и сострадание, в том, чтобы «завершить свое дело гармоническим примирением этих страстей». Да и вообще, добавлял Гёте, «умиротворяющая завершенность» требуется, в сущности, от всех поэтических произведений («Применение к «Поэтике» Аристотеля», 1827 г. — 10, 398–399).

В 1784 году Гёте написал статью «О граните» — гимн самой древней и, как он полагал, самой твердой земной породе. Понадобилось тридцать лет, чтобы поэт также увлекся систематическим изучением самой легкой из всех природных форм — облаками и их модификацией. С метеорологическими проблемами Гёте многократно сталкивался при наблюдении природы, регистрировал и подробно описывал атмосферные явления, любил зарисовывать облака необычной формы

В 1815 году Карл Август обратил его внимание на статью в «Анналах физики и химии»: физик Людвиг Вильгельм Гильберт излагал в ней свои соображения по поводу вышедшей в 1803 году работы англичанина Льюка Говарда «Относительно видоизменений облаков, а также принципов их возникновения, сгущения и разрушения». Там же различным формам облаков были даны терминологические названия. Герцог, указывая на эту статью, преследовал исключительно практические цели: изучение процессов образования облаков могло способствовать постижению законов изменения погоды, а стало быть, и повышению достоверности погодных прогнозов. В связи с этим герцог приказал соорудить на горе Эттерсберг наблюдательную метеорологическую станцию, причем общее руководство ею возложил на Гёте, а примерно с 1821 года по всей территории герцогства было сооружено несколько таких станций, которые вскоре после смерти Гёте пришлось закрыть по причинам финансового свойства.

Гёте, в стихотворениях которого с самой ранней поры возникал мотив облаков, с удовлетворением воспринял теорию Говарда и его терминологию и вскоре написал статью, датированную 16–17 декабря 1817 года, в которой кратко изложил его учение. Причем, по обыкновению внеся в свои исследования природы поэтический элемент, озаглавил ее «Камарупа»: «Это имя индийского божества, по собственной прихоти меняющего свои обличья; этим же именем названа игра облаков, и оно же предпослано этой небольшой статье». Говард дал различным формам облаков названия, употребительные и по сей день: циррусы (перистые облака), кумулюсы (кучевые облака), стратусы (слоистые облака), нимбусы (дождевые облака). Труд Гильберта вслед за английским оригиналом воспроизводил и схему классификации облаков:

Простые модификации

1. Циррус

2. Кумулюс

3. Стратус

Промежуточные модификации

4. Цирро-кумулюс

5. Цирро-стратус

Составные модификации

6. Кумуло-стратус

7. Нимбус

Такой подход, отражавший стремление постичь закономерности образования облаков, отвечал морфологическим представлениям Гёте. «Я с радостью взял на вооружение Говардову терминологию, — писал он в 1820 году, — поскольку она дала мне нить, какой прежде мне не хватало». «Мне, при моей натуре, никак не удавалось ни постичь метеорологию во всем том объеме, в каком она предстает в таблицах в виде знаков и цифр, ни даже воспользоваться частью этих сведений; оттого я и обрадовался, обнаружив в ней элемент, созвучный моим наклонностям и жизненным принципам, а поскольку в этом бесконечном мире все пребывает в вечной, неразрывной связи и одно проистекает из другого или же попеременно одно из другого выявляется, то я и заострил свой взор на том, что возможно зрительно воспринять…»

Однако в статье под заголовком «Камарупа» Гёте не придерживался в точности системы Гильберта, а произвел в ней характерные изменения. Подобно упомянутому выше индийскому божеству, «по собственной прихоти меняющему свои обличья», Гёте разработал нечто вроде учения о метаморфозе облаков. Со своей стороны он предложил также новый термин: «париес-стена» — так поэт пожелал обозначить явление, когда «на самом краю горизонта слои столь же плотно лежат один над другим, что между ними невозможно заметить промежуток». Такие облака закрывают горизонт на определенной высоте, но выше их небо остается свободным от облачности. В дальнейшем, однако, этот термин не был принят метеорологией.

В своем сборнике «Вопросы естествознания вообще» Гёте посвятил «Славной памяти Говарда» небольшой стихотворный цикл. «Так плод низин струится до конца / К руке и к лону тихому отца» [I, 493] — такова поэтическая интерпретация цирруса. А когда низко стоят тяжелые дождевые облака, поэт смиряется с «действенным и страдным роком земли», а под конец обращает свой взор в вышину.

НИМБУС

А ныне чрез земную тягу вниз

Высокие скопленья низвелись

И следуют, свирепствуя грозой,

Как полчища, развернутые в бой:

То действенный и страдный рок земли!

Но вы на образ взоры возвели —

И никнет речь в попытке описать,

Дух рвется ввысь — извечно пребывать.

(Перевод Д. Недовича [1,493])

Так облака у Гёте превращаются в символ «повышения», совершенствования, «неустанность устремленности ввысь».

Если в короткой статье «Камарупа» Гёте уделял главное внимание превращению облаков при их движении ввысь, то в очерке «Формы облаков по Говарду» (1820) акцент делался уже на другом. Здесь наблюдателя интересовало не движение облаков ввысь, словно бы происходящее само по себе, а «игра облаков», как восходящих, так и нисходящих. Гёте предположил, что между верхним и нижним слоями воздуха существует «конфликт». Процесс этот можно было проследить по показаниям барометра. Однако чем больше Гёте занимался метеорологическими проблемами, тем настойчивей складывалось у него убеждение (кстати, вследствие ошибочных выводов, сделанных им на основании одинаковых показаний двух барометров, находящихся в различных, далеко отстоящих друг от друга пунктах), что для состояния воздушных областей важен не «конфликт» между верхним и нижним слоями воздуха, а пульсирование Земли: «Мы осмеливаемся утверждать — главную роль играют здесь не космические, не атмосферные, а теллурные причины» (т. е. связанные с движением Земли и Луны и их взаимодействием). В «Опыте учения о погоде» (1825), так и не опубликованном при его жизни, Гёте высказал предположение, что сила земного притяжения вызывает пульсацию, решающим образом влияющую на погоду. Стало быть, здесь систола и диастола, вдох и выдох. Эта гипотеза была навязана поэту присущей ему системой мышления; что же касается естествознания, то «Учение о погоде», как, впрочем, и другие теоретические толкования поэта, захваченного игрой облаков, не сыграли никакой роли в развитии науки. Интересно, однако, отыскать следы, какие оставили эти наблюдения в заметках Гёте, как и в его поэтическом творчестве. Начиная с 1815 года, Гёте систематически записывает данные о состоянии погоды, некоторые заметки перерастают в поэтические описания, насыщенные символикой, подобно строфам стихотворений из цикла «Славной памяти Говарда». Точно так же и сцена «Горных ущелий» во второй части «Фауста» наполнена символикой, частично связанной с той же игрой облаков.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.