«Бог даст, я поднимусь…»
«Бог даст, я поднимусь…»
В четверг 30 марта 1906 года после двухлетнего отсутствия Надежда Александровна вышла из вагона курьерского поезда на перрон Варшавского вокзала Петербурга. Носильщик услужливо подхватил два её чемодана. Основной багаж, 10 мест весом почти в 26 пудов, был заблаговременно отправлен ею ещё в конце октября 1905 года из Харбина и, вероятно, давно пылился где-то в станционных пакгаузах Московского вокзала.
Взяв на площади извозчика, она велела отвезти себя в меблированные комнаты «Пале-Рояль» на Пушкинской улице — пристанище людей свободных профессий, где решила временно остановиться до найма новой квартиры.
Двигаясь по улицам в череде экипажей, Н. А. Лухманова равнодушно взирала на родной с пелёнок, но такой холодный и чуждый ей теперь город. Волны недавних событий обволакивали сознание, притупляя восприятие окружающего… Ляоянские и мукденские бои, Телин, Сыпингай, Херсу, Харбин, Владивосток. Двухмесячное путешествие по южной Японии: Нагасаки, Кобе, Иокогама, где она жила во французском пансионе «Дентичи», Токио. Встреча Рождества с пленными офицерами Небогатовской[630]эскадры в запущенном и обветшавшем загородном дворце Чизакуин в Киото. 34-дневный переход морем на первоклассном океанском пароходе «Цитян» до Неаполя, где когда-то в квартире бывшего вице-консула Сипягина она была участницей спиритического сеанса знаменитого медиума Евзонии Палодино… За окном поезда проплывали вечные пейзажи Италии, чередуясь с «застывшей музыкой» Рима, Флоренции, Болоньи, Падуи… Из глубин памяти всплыла строчка дневника юной художницы трагической судьбы Марии Башкирцевой: «… Италия в сопоставлении с другим миром то же, что великолепная картина в сравнении с выбеленной стеной…»
Один из её чемоданов переполняли рукописи и наброски литературных статей, японских и китайских сказок, рассказов, путевых впечатлений и наблюдений — фрагментов задуманной книги о Японии:
…Конечно, большую часть моего времени и самое напряжённое внимание в этой стране я отдала школам. Где же ещё, как не в этом зерне всей гражданской жизни, было искать объяснение того необыкновенного подъёма духа и яркого проявления патриотизма, которые так сильно поражали нас в японцах за время последней войны.
Начальное образование в Японии поставлено удивительно хорошо. Уже то, что дети бегут на занятия как на праздник, доказывает, что для них учебное заведение есть второй отчий дом. Пользуясь добротой православного священника (японца) — настоятеля нашей церкви и большой женской школы в Киото, я была принята директорами нескольких женских и мужских подобных заведений, осмотрела их детально и получила все нужные объяснения.
В основе всего их воспитания лежит развитие патриотизма — чувства любви к Родине, уважения к её законам, полное знание истории страны, в которой ярко отмечаются всё славное, все имена героев. Большое внимание обращено на иностранные языки, в особенности английский, на гимнастику, танцы, словом на всё, что может развить не только ум, но ловкость и физические силы ребёнка.
Зимою в 8 часов, летом в 7 утра по улице слышен дробный стук «скамеечек», служащих обувью японцам, и громкий весёлый смех бегущих детей. У каждого в руках несколько книжек, тетрадей и деревянная коробочка «бенто», в которой завтрак, состоящий из варёного риса и зелени, сухих рыбок, сок и какой-нибудь фрукт, по времени. Завтрак может быть сварен более или менее искусно, но продукты, форма и их количество одни и те же у всех.
Костюмы детей мало разнятся по качеству материала и однотипны в покрое.
Даже маленькая принцесса крови Кайономия, которую я видела в одной из школ, и та на вид решительно ничем не отличалась от своих подруг. Директор рассказал мне, что когда по праздникам ученики приходят навестить его и поздравить, то только тогда проявляется громадная сословная разница по цене и качеству материи и украшений на них. Но даже и в этом случае учителя стараются советом сдерживать в подростках всякое щегольство. «Школа ровняет все недостатки и выделяет только сокровища ума и души» — это аксиома!
Дети относятся к каждому посетителю без малейшей робости или жеманства.
Нет ни насмешек, ни любопытства. Все весело радушны и на каждый вопрос, предложенный посетителем через учительницу, отвечают охотно и бойко.
Что поражает в гимнастике и танцах — удивительная дисциплина и способность малышей к одновременности движений. Всё делается в один звук, в один миг. Вы поражены чем-то единым, слитным, цельным, как будто всю эту разнохарактерную группу приводит в движение один механизм. Все глаза устремлены на учителя, каждый старается сделать движение как можно лучше и отчётливее. Напряжённо-сосредоточенное внимание объединяет всех в одну волю и как бы в одно тело…
«Какая самая счастливая страна на свете?» — спрашивает учитель географии на уроке, и весь класс в голос отвечает — «Япония!». «Почему?» «Потому, что в ней царствует свобода и справедливость!» «Кто самый великий человек в мире?» «Того!»[631] — гремят детские голоса, и имя его пишется на доске по-английски упрощённым японским шрифтом и китайскими иероглифами. И так, что бы ни преподавали, о каком бы предмете ни шла беседа, везде красной нитью проходит восхваление Родины. И в песне, с которой в перерыве учения мальчишки высыпали из класса, звенело всё тоже: «Из всех цветущих деревьев нет краше цветущей вишни. Из всех сословий славного народа японского нет выше благородного воина. Слава, слава ему, Банзай!..»
Религия в школах не преподаётся совсем. Она заменяется сознанием разума, включающим три основных понятия: почитание умерших предков и старание поддержать покой их душ честными и добрыми делами; любовь к Родине, готовность отдать за её процветание и славу свою жизнь и имущество; развитие в себе трудолюбия, честности и довольства своим положением.
Вот качества, которыми японская школа в корне отличается от всякой европейской. Из недостатков, с нашей точки зрения, производит неприятное, хотя и поверхностное, впечатление это полное отсутствие носовых платков не только у школьников, но и у преподавателей. Второе — это европейский костюм преподавателей, оставляющий желать лучшего, но претендующий на придание себе особой важности[632].
…Японцы усваивают только те достижения европейской культуры, которые могут идти на пользу и развитие самой Японии, не расшатывая её устоев и не изменяя ни в чём коренном. Из всего взятого ими от Европы они учатся извлекать максимальную пользу, как сок из плода. Новое и необычное умело используется, но вовсе не ассимилируется в их жизни. Японец всегда остаётся самим собой, как высоко он ни был бы цивилизован.
На «…Цитяне» первым классом ехало 10 японцев. Это были представители высшей бюрократии, направлявшиеся в столицы старой Европы для совершенствования в языках, изучения порядков почтово-телеграфного и медицинского ведомств. Все прилично говорили по-английски, некоторые по-французски и по-немецки. Это были в полном смысле слова джентльмены, но… только от 11 утра и до 10–11 вечера. К обеду все выходили в смокингах с цветком в петличке. Их мягкие тонкие рубашки были изящны, галстуки завязаны идеально, и только раскосые, жёсткие или лукавые глаза да редкая щетинка коротких усов, торчавших, как кисточки в дешёвых детских красках, непокорная чёрная щетина волос головы, жёлтая кожа и широкие скулы выдавали их настоящую расу. За столом они безукоризненно ели вилкой и ножом все европейские кушанья.
Зато от 11 вечера до 10 часов утра это были самые дикие макаки, казалось, только что сорвавшиеся со священных гор Ниско. Меня и других дам, занимавших каюты рядом с японцами, капитан предупредил просьбою не выходить на нашу верхнюю палубу до 11 утра, так же, как вечером и ночью. Причина тому была очень простая. Японцы, находя, что в каютах слишком душно, выходили на свою палубу и спали совершенно голыми, подостлав под себя халаты. Каждое утро они в таком же первобытном костюме занимались там спортивными играми и гимнастикой с таким хохотом, криком и визгом, что весь громадный «Цитян» знал — японцы играют. В честь победителя раздавались дикие, гортанные крики, напоминавшие всем нам (европейцам), что это потомки самураев.
Замечательно, что любой японец после 12 часов дня бросался поднять даме уроненный платочек и галантно при какой-нибудь остановке парохода подносил ей цветы. Но утром, пока он был японец, не обратил бы внимания, если бы она упала, поскользнувшись на палубе. Теперь, по его понятиям, это была только женщина, то есть существо настолько низшее, что в общественном мнении стыдно было бы мужчине обращать внимание на её присутствие.
Надо было видеть японцев, когда они с восторгом снимали с себя лакированные башмаки, английские шёлковые носки и, засунув босые ноги в деревянные колодки, цокали ими с особым наслаждением по настилу палубы. В эти часы свободы это были настоящие дети своей страны, своего солнца, истые ненавистники каждого европейца.
Вот и оказывается, что японец, органически связанный со своими предками, землёй, обычаями, сумеет действовать по-европейски везде, где ему необходимо будет конкурировать. Именно этим-то он и силён. Познавая Европу, он не перестанет страстно любить свою страну и считать её неизмеримо выше всех других…
…В Киото я попала на урок европейских танцев в одной из женских школ. Пары построились, начиналась кадриль. Ни грации, ни одного раскованного движения. Каждая танцует совершенно так, как другая, и все совершенно так, как учитель. Всё делается отчётливо, весело, в такт. Но это лишь танцевальное упражнение на европейский манер.
Вот когда японская гейша танцует свой священный танец, когда на согнутых коленях она идёт неслышными шажками и замирает в самой невозможной, нелепой, на ваш взгляд, позе, она солидарна с тем, что делает. Её душа трепещет в каждом повороте головы, в каждом вывернутом пальце.
И глядя на японок, танцующих кадриль, и на скачущего между ними учителя, мне вдруг стало страшно. Да, если бы пустить несколько таких пар в наш бальный зал, то они нисколько не смущаясь, ни минуты не сомневаясь, что танцуют именно так, как надо, смели, столкнули бы в кучу всех наших танцующих mondein.[633] И поле битвы, как и бальный зал, остались бы бесспорно за ними…
Вот чем силён и непобедим этот народ — своей страстной привязанностью к земле, морю, солнцу, обычаям, могилам предков, храмам и… правительству!!![634]
…Были ли в армии Куроки[635] магические зеркала? Враги наши действительно обладали тремя «волшебными дарами»: беззаветной любовью к родине; храмами, в которых души предков следят за жизнью каждого из живых; презрением к смерти. Ведь японец не умирает, а продолжает жить в своих потомках. И раз в году, в день праздника огней, его душа отпускается на землю. И он незримый три дня живёт среди своей семьи полной земной жизнью.
Когда нами были взяты первые пленные, то офицеры с любопытством приказывали их раздевать. У каждого на шее или в потайном кармане находился мешочек с землёю. С той самой, которая даже не всегда могла прокормить его досыта. Но это была земля обожаемой Родины, политая потом многих поколений. У каждого находили и «табличку» — узенькую чёрную дощечку (с золотой жилкой вокруг), исписанную иероглифами. Это были имена целого ряда предков. Не немые слова, но живые души, глаза людей дорогих, близких, всюду сопровождающих воина. Они шептали ему в минуту страшной опасности: «Мы с тобою, мы охраняем тебя. Но если Великий решит призвать твой дух к себе, то имя твоё впишется вслед за нашими и эта священная табличка навсегда останется в храме. И в праздник огней ты со славой и гордостью пролетишь над родной землёю».
С такими взглядами на долг и религию могли бояться смерти японец? В находимых у погибших и пленных письмах встречаешь одни и те же слова матерей и жён: «Простившись с тобой, мы остаёмся совершенно спокойными. Мы знаем, что ты не посрамишь своего рода и каждую минуту будешь готов отдать жизнь за родину…» Фразы варьировались, но нытья, слёз, тоски по ушедшим на войну мужчинам не было никогда.
Можно привести прощальную речь капитана Яширо от 19 февраля 1904 года, обращённую к командам первых брандеров[636] «Гекокумару», «Пукумару» и других, отправлявшихся на ночное блокирование выхода 1-й Тихоокеанской эскадры России из гавани Порт-Артура: «…От имени отечества я требую исполнения невыполнимой задачи. Я посылаю вас, может быть, на верную гибель. Если бы я имел единственного сына, я велел бы ему занять место рядом с вами. И если бы император дозволил мне стать во главе предприятия, я с гордостью и счастьем исполнил бы это. Но я могу только выпить с вами последнюю чашу воды и сказать вам — идите с надеждой исполнить свой долг, но без мечты возвратиться…»
Яширо взял в руки кубок, присланный наследным принцем, наполнил его водой из родного источника,[637] и вслед за ним все офицеры и моряки по очереди испили чашу. 24 февраля 77 добровольцев под командой Орима под страшным огнём русских береговых батарей на всех парах неслись к узкому входу в гавань. Не дойдя до цели, все брандеры были уничтожены. 3 мая японцы в третий раз повторили эту безумную попытку с таким же ужасным для них результатом.
Пусть каждый русский участник последней печальной бойни скажет, имел ли он ясное представление о войне, когда попал на неё? Шёл ли он с тем, чтобы отдать свою жизнь во славу Родины? Тот же Яширо напутствовал воинов, уходивших блокировать Порт-Артур: «…Если у тебя оторвут правую руку — дерись левой. Если потеряешь обе — дерись ногами. Потеряешь ноги — дерись зубами и головой. Но ни одну секунду не думай о личных страданиях…»
А у нас? Рыдания, слёзы, письма, надрывающие душу мольбы… И что могла сделать хотя бы и безумная храбрость тех русских, которые действительно считали себя воинами и сынами своего отечества? И при чём тут магические зеркала Куроки?..[638]
В Варшаве, извещённый телеграммой из Вены, Надежду Александровну встречал сын Борис. Со времени их последнего свидания в Херсу прошло больше полугола. После четырёхмесячного отдыха в семействе Вейнбергов в Петербурге и у родственников в Петровцах Борис Викторович вернулся в родной полк. Произведённый в подполковники по армейской пехоте за участие в военной кампании[639], в гвардии он получил очередное звание капитана и был назначен командиром 4-й роты 1-го батальона[640]. Мать и сын провели вместе три счастливых дня, не предполагая, что эта встреча окажется последней в их земной жизни…
На следующий день по прибытии в Петербург Н. А. Лухманова отправила телеграмму единственному близкому ей в столице человеку — Ольге Штейнфельд: «Фонтанка 140, квартира 4. Очень хочу видеть. Жду страстную субботу до 12»[641]. Едва приехав, она уже куда-то спешила (после двенадцати), словно заметив, что в песочных часах её земной жизни струился теперь не обычный, а, увы, золотой песок…
Писательница сняла маленькую уютную квартирку на Ямской[642], где в окружении изящных китайских и японских безделушек принялась за обработку литературного материала, прибывшего багажом из Харбина и привезённого ею из Японии.
С начала мая на первых полосах «Петербургской Газеты», а с июня и «Петербургских Ведомостей» стали появляться её многочисленные репортажи о «Стране восходящего солнца»[643], воспоминания и рассказы о Маньчжурии[644], философские китайские сказки[645], социальные статьи о протестах общественного самосознания[646], инициировавших массовый террор против власти вообще и, как следствие, разгул бандитизма и погромы по всей России. Но стареющая писательница изменила бы себе, перестав интересоваться с высоты своего богатого женского прошлого взаимоотношением полов, хотя бы и с позиций нравоучительного, а вовсе не чувственного толка…[647]
На созыв 1-й Государственной Думы Надежда Александровна откликнулась серией публикаций в «Петербургской Газете»[648], пеняя российскому обществу:
…В революционном движении женщин арестовывали, ссылали и даже вешали наравне с мужчинами. Но её право избираться в Думу не признало ни одно из сословий[649]; …только в чёрном теле русский мужик был безопасен. И вдруг крестьянские представители потребовали в Думе «земли и воли»[650]; …растворяясь в народе, недовольные язвами жизни окрашивали горечью обид, протеста, требований наше общество. К какому пожару пришли мы теперь? Привычки молчать, гнуть шеи стали невозможны. С Манифестом 17 октября система зажима рта с критикой правительства должна рухнуть…[651]
Последнее в своей жизни лето Надежда Александровна провела в дачном Павловске, наблюдая вечный праздник веселящейся и ничего не желающей знать о революционных событиях столичной пресыщенной публики. «…В местном театре шла репетиция старой и чуждой теперь пьесы. В зал ползла беспросветно-серая тоска кошмара „Авдотьиной жизни…“[652]
…Но весть о роспуске Думы, о чрезвычайных мерах, нежелание каждого попасть под камень погромщика или казачью лошадь на улице, всколыхнули ярмарку тщеславия. И Павловск в первый раз был человеческим обществом, в котором проснулись гражданские интересы, осмысленные вопросы и ответы. Больше света, честного дневного для освещения времени и правды жизни…[653]
…Свобода в человеке будоражит мысли, сознание своего достоинства и совесть. Митинг приказчиков 16 июля в чайной об ущемлении их прав. В результате владельцы магазинов и лавок согласились на приостановку работы своих заведений в праздничные дни…[654]
…Чиновникам, защищающим существующий порядок, всегда более или менее хорошо жилось под защитой законов; они обезводились, привыкли к игу и стать на сторону правды, принять разумное, сознательное уважение права и порядка, не унижающих человеческое достоинство, уже не могут. Они говорят рутинным языком, шаблонно защищают затхлый, подгнивший порядок государственного устройства. Сами не верят в то, что говорят, и говорят только потому, что им самим было бы так спокойнее…[655]
Как сестра милосердия, познавшая на войне меру страданий людских, она в ярости от бессмысленности разгула насилия над человеком любого сословия.
…Террористы ищут свою жертву по фотокарточке, лично не имея ничего против неё. Убивают из принципа — за то, что ты солдат, полицейский, государственный чиновник, офицер! Идейная борьба переходит в безобразную бойню отдельных личностей. Обрушьтесь на убийц всем презрением, всем негодованием, которые они возбуждают…[656]
…Найдите талантливых людей, горячих, искренних, убеждённых, таких, которым поверят оголодавшие душой. Разве не духовный голод собрал революционеров в страшные боевые группы? Разве ими руководит не та же жажда справедливости в отношении меньшего брата своего?..[657]
Из писем Лухмановой к Базанкур. От 16 сентября 1906 года:
Дорогая Ольга Георгиевна!
Так как я всё ещё хвораю, доктора запрещают мне выезжать, то прошу Вас — приезжайте ко мне на пирог до четырёх часов. Всё время буду ждать Вас. К обеду не зову никого, потому что слишком устану, с шести вечера уже запрусь в своей комнате.
Чувствую, что мне серьёзно нужен полный покой как единственный верный путь если не к излечению, то хоть к улучшению. Целую Вас, желаю всего хорошего. Ваш старый друг Н. Лухманова.[658]
От 24 ноября 1906 года из Гельсингфорса:
Дорогая Оля!
Не нацарапаете ли Вы мне сюда письмецо? Хотя я знаю, что Вы самый занятой человек в Петербурге. Человек головоломка с 36-ю проектами зараз.
В моём финляндском сидении была бы адова скука, если бы целью моей не был полный отдых. Ни одного русского слова. Образованный лакей снисходит говорить по-немецки. Горничная — какая-то фурия, говорит очень много и, вероятно, очень мило, но на недоступном для нас финском диалекте. Улица благовоспитанна до тошноты. Правда, нет и хулиганов, и полное отсутствие горьковских типов, но уже зато и ни одного симпатичного или тем более элегантного прохожего. Искала среди женщин хоть одну Гедду Габлер[659], но всё безнадёжные финские м…. и не грациозны, и скверно одеты, и когда говорят, то, как все малоинтеллигентные люди, прибегают к массе жестов. В гостинице, где мы стоим, — табльдот[660] с музыкой. Я очень довольна тем, что это волей-неволей заставляет меня одеваться и переходить от копотного положения на костюмное.
Сегодня поеду к генерал-губернатору Н. Герарду. Как он примет меня и что из сего воспоследует — не знаю, но, во всяком случае, это будет мне развлечением.
Целую Вас, милая Оля. Вот уже три дня, как я не читаю газет и счастлива, что не слышу ничего ни о бомбах, ни об экспроприациях. Пишите Оля, да не жалейте чернил и бумаги. Передайте Вашему художественному другу мой очень тёплый привет. Целую Вас. Н. Лухманова. Каmp Hotel, комната № 58.[661]
На следующий день после посещения губернатора Надежда Александровна, принимая близко к сердцу беды жертв войны, хлопочет о жене чиновника (бывшего офицера), раненного в маньчжурских боях. Через редакцию „Петербургских Ведомостей“[662] она обращается к Красному Кресту с просьбой о возобновлении выплаты пенсии его жене — бывшей сестре милосердия Яковенко. Лишившись ноги в сражении под Ляояном, но обретя кормильца в лице любящего мужа, молодая женщина, по мнению чиновников, потеряла право на означенное пособие!
Пользуясь предоставленными возможностями, журналистка Лухманова с любопытством осматривает родильные дома, приют для детей, пункт детского питания, дом и библиотеку для слепых и посещает городской митинг по выборам женщин в финский парламент от шведской партии. Её острый взгляд подмечает многочисленные оттенки другого, более светского и цивилизованного уклада жизни местного общества, произрастающего из менталитета самого финско-шведского народа, стоящего на иной ступени нравственного развития. Она с сожалением отмечает, что Великое Княжество Финляндское — далёкая нам страна, в которой русский всегда будет чуждым и нежелательным пришельцем…[663]
К концу года в С.-Петербурге отдельными изданиями выходят два рассказа Лухмановой — „Ли-тунь-чи. Из воспоминаний сестры милосердия о Маньчжурии“ и „Мой друг Алексей Петрович“. На датском языке издаются её „Сибирские очерки“ — „Osten for Ural“.[664]
Любопытны высказывания писательницы в этот период о предпосылках обретения женщиной полной самостоятельности и независимости от опеки мужчины. Признавая самым ужасным её врагом прошлое — от корня первых рабынь, Надежда Александровна приходит к выводу о том, что никто и ничто не эмансипирует женщину до тех пор, пока в её руках не будет двух даров — собственных средств и умения распоряжаться ими!
Для самоутверждения женщины, по её мнению, следует развить в ней потребность в скромности самой жизни, научить великой ценности собственного рубля, вооружить теми знаниями, которые помогут ей зарабатывать самостоятельно. Владение иностранными языками становится потребностью, внося в дом уважение к труду, способствуя воспитанию детей. Суровость и требовательность жизни диктует эти меры, хотим или не хотим мы этого осознавать.
Будущее — за женщиной с самостоятельными деньгами и умением на них жить. Тип спутницы-кошечки, бабочки исчезнет; потребуется трезвый, твёрдый взгляд мужчины на жизнь по средствам…[665]
Из писем к О. Г. Базанкур:
От 29 ноября 1906 года:
…Мечтаю купить полу-ферму в новой дачной местности Леонвилла у станции Лоунатиоки — два часа езды от Петербурга. Жить там с осени, а в городе иметь комнату за 25–30 рублей в месяц и наезжать временами. 2-го декабря хочу отметить свой день рождения (65-летие — А. К.). Приглашаю Вас и Клокачёву[666] на обед к 6 вечера ко мне на Ямскую. Выезжаю из Гельсингфорса утром 1-го. Ваш друг Н. Лухманова[667].
От 11 декабря 1906 года:
Дорогая Оля!
Во вторник никак не могу быть у Гриневской, так как у меня обедают Брагин[668] с женой. А вечером я приглашена в один из наших высших военных кружков. Я даже просила Брагиных приехать пораньше. Если Вам всё равно, Оля, где обедать, то заезжайте от Гриневской ко мне к 4 часам. Тащите с собой нашу милую художницу, заставим Брагина спеть. Я думаю, что это было бы хорошее приобретение и для Ваших воскресений и её вечеров. Что касается поездки к Хитрово, то нам нужно сговориться лично. Целую Вас. Ваш старый друг Н. Лухманова.
P. S. Если не будет в четверг санного пути, то для меня трудно выдержать сразу два визита. Не забудьте, Оля, что к Хитрово надо ехать на Песочную[669].
От 20 декабря 1906 года:
Дорогая Оля!
Ко мне на Рождество приехал сын Дмитрий из Пернова Лифляндской губернии. С июля 1904 года он служит там помощником начальника порта. С ним жена Вера и двое их детей. Сын Мити от первого брака — мой внук Борис — учится в реальном училище в Риге и живёт в частном пансионе[670].
Приезжайте к вечеру. Поедем к Неметти. Постараюсь достать билеты. Ваш старый друг Н. Лухманова[671].
Она ещё хлопочет об устройстве санатория для больных сестёр милосердия в крымском имении сердобольного благотворителя[672], взывает о помощи больному и всеми забытому в лазарете штабс-капитану Т-ину и другим нуждающимся в уходе офицерам.[673] Приглашает состоятельных женщин оказать содействие в составлении „календаря бедняка“ — адресных мест помощи обездоленным Петербурга[674], беспокоится о жёнах офицеров Небогатовской эскадры[675].
Но уже с начала января 1907 года здоровье Надежды Александровны резко ухудшается. Несмотря на зиму, она решается ехать в Ялту, о которой у неё сохранились самые восторженные воспоминания. Надежда на выздоровление ещё поддерживала в ней последние силы.
Вечером 20 февраля она прибыла в Севастополь и в сопровождении своего секретаря Л. A. Гильдебрандт навестила знакомого по дальневосточной войне, а теперь Главного Командира Черноморского флота и портов — вице-адмирала Н. И. Скрыдлова[676]. За ужином и на следующее утро, завтракая в его компании, она обменялась с ним столичными и крымскими новостями. Добравшись экипажем в холод и снег до ялтинской гостиницы „Джалита“[5], Н. А. Лухманова пишет и отсылает в столичную газету свою большую статью о революционном терроре в Севастополе.
Отправляясь в Крым, Надежда Александровна, не сумевшая обеспечить себе безбедную старость, располагала весьма скромными средствами. И тем досаднее для неё была жалкая телеграмма Дмитрия из Пернова:
…У МЕНЯ МАТЕРИАЛЬНЫЕ ТРУДНОСТИ. ПИШУ КНИГУ. СРОК МОЕГО ВЕКСЕЛЯ КОНЧИЛСЯ 3-ГО ЯНВАРЯ. ПОСЛЕДНЯЯ ДАТА ПЛАТЕЖА БАНКУ ПО ОТСРОЧКЕ 3 МАРТА. МНЕ ОЧЕНЬ ТЯЖЕЛО…[677]
И 65-летняя мать с больничной койки через доверенного лица в Петербурге пытается найти деньги… 40-летнему сыну! Но ответная телеграмма не добавила ей ни сил, ни покоя:
ДОСТАТЬ ДЕНЕГ НЕ СМОГЛА. УДАЛОСЬ ТОЛЬКО КУПИТЬ ДРОВ ВАШЕЙ ЭКОНОМКЕ. СТОЯНОВА[678]
Из письма к О. Г. Базанкур из Ялты от 6 марта 1907 года:
Дорогая Оля!
Только сегодня я в состоянии продиктовать письмо к Вам.
Я как будто чувствую себя лучше; со дня приезда лежу в кровати, жизнь моя сплошное лечение: утром и вечером мне ставят по 24 банки, чтобы отвлечь кровь от сердца, впрыскивают мышьяк, ставят клистиры, дают всевозможные лекарства — словом я не человек, а какой-то бескровный мешок, которым распоряжаются доктора и фельдшерица. Иногда я не в силах ни думать, ни говорить.
Вы спрашиваете — к кому обратиться Вам в Москве по поводу чтения публичных лекций. Лучше всего к профессору Терье — председателю Высших женских курсов. Предложите ему свои услуги за половину сбора в Историческом музее в пользу нуждающихся учениц, это выгодно. Запаситесь заранее копиями разрешений от петербургской полиции и Министерства Народного Просвещения.
В случае необходимости обратитесь к присяжному поверенному Валериану Эммануиловичу Шишко от моего имени (Б. Молчановка, дом Херсонского). Горячо целую Вас. Ваш старый друг Н. Лухманова[679].
15 марта Надежда Александровна диктует полное надежд и интереса к жизни, но как оказалось предсмертное, письмо:
Дорогая Оля!
Часто думаю о Вас. Здесь служит Т. Н. Богомолов, бывший харьковский студент. Как секретарь здешнего благотворительного общества он обещает устроить, если Вы приедете, публичную лекцию. Бог даст, я поднимусь и мы ещё нашумим на всю Ялту. Как я буду счастлива видеть Вас! Приезжайте прямо ко мне в „Джалиту“.
Прошу похлопочите, чтобы во избежание всяких глупых писем Худеков[680] и в „Новом Времени“ напечатали: „Писательница Н. Лухманова перевезена в Ялту, тяжело больна расширением сердца и острым малокровием. Лежит уже месяц, консультации еженедельно. При ней опытная сестра милосердия. Лечат доктора: Зевакин, Дьяконов, Левитский“.
Мне очень важно, Оля, чтобы поместили эту публикацию. Правда ли, что Бонди разводится с женой? Напишите подробно.
Поцелуйте Клокачёву и приезжайте непременно! Крепко целую.
Ваш старый друг Н. Лухманова.
P. S. Будет ли напечатана моя статья „Две бомбы“ в „Петербургских Ведомостях“?
Впав в забытьё, Надежда Александровна так и не узнала о телеграмме некоего Михайлова из Петербурга:
ГЛАВНЫМ ШТАБОМ НАЗНАЧЕНО ВАМ ПОСОБИЕ 67 РУБЛЕЙ 50 КОПЕЕК. ВЫШЛИТЕ ДОВЕРЕННОСТЬ. КАК ЗДОРОВЬЕ. БЕСПОКОЮСЬ МОЛЧАНИЕМ[681].
Она тихо скончалась в воскресенье 25 марта в 9 ? утра на 66 году жизни. Вызванный телеграммой, сын Дмитрий уже не застал её в живых. Как сообщила ялтинская газета „Крымский курьер“[682], панихиды по покойной состоялись в 10 ? утра и 8 ? вечера 27 марта в часовне Александре-Невского городского собора. Похоронили Н. А. Лухманову 28 марта в 9 утра после литургии в центре старой Ялты на возвышении Поликуровского холма, на погосте при храме святителя Иоанна Златоуста[683].
День погребения своего активного корреспондента „Петербургские Ведомости“ отметили публикацией её предсмертной статьи „Две Бомбы“. Отдали дань памяти усопшей „Петербургская Газета“, „Биржевые Ведомости“, „Южный край“, „Исторический Вестник“ и ряд других изданий, назвав её в некрологах светлой женщиной, одной из видных русских писательниц.
Из воспоминаний писателя, биографа и журналиста А. И. Фаресова:
…Надежда Александровна обладала продуктивностью своих литературных сил, несомненным дарованием и большим житейским опытом. По темпераменту, по боевому своему уму, по разговору, исполненному образов, в ней, прежде всего, сказывался писательский неистощимый запас наблюдений и юмора, приковывавший внимание…
…Я презираю отвлечённость и держусь реального взгляда на жизнь. Для меня есть слова „польза“ и „вред“, а гуманно или нет — я не понимаю. Если ученика надо выпороть или исключить, то так и надо сделать. Или „посадить“ виновного…» «Это не по-женски!» — скажешь ей. Её блестящие глаза загорались негодованием и она озадачивала Вас резкостью, доходящей до цинизма своих суждений. «Переустройство жизни ищите не в других, а в себе». «Женский тон» у неё был очень сильным. Но возбудимость её ума гневом всегда утрачивала личностный характер и окрашивалась литературным или общественным интересом…[684]
Обстоятельства жизни не позволили Надежде Александровне в полной мере раскрыть литературные способности, данные ей Провидением, и создать произведения вневременного, свойственного классикам русской словесности, масштаба. Но вместе с тем дали ей возможность оставить современникам личные ощущения от восприятия окружающей её жизни и, тем самым, донести их потомкам. Вот почему и в прижизненных справочных изданиях, и через… 100 лет в биографическом словаре «Русские писатели 1800–1917» она навсегда останется писательницей и прозаиком.
На могиле матери Дмитрий Афанасьевич установил высокий деревянный крест, выкрашенный белой краской и оттого хорошо видимый с моря. В лихолетье 1941–45 годов с уничтожением первого соборного храма Ялты, освящённого в 1837 году в присутствии императора Николая I, сровняли с землёй и само кладбище.
Восстановленный заново молитвами и трудами православных, храм был открыт 26 ноября 1998 года. О сотнях же упокоившихся у его стен мирян напоминает только маленькая часовенка среди высоких кипарисов на месте когда-то существовавшего погоста…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.