39. Гаага, осень 1872
39. Гаага, осень 1872
Нет, я не ухожу из Интернационала, и остаток моей жизни, как и моя прежняя деятельность, будет посвящен торжеству социальных идей, которые, как мы в этом глубоко убеждены, рано или поздно приведут к господству пролетариата во всем мире.
Карл Маркс {1} [77]
В мае Маркс начал намекать, что собирается отойти от своей лидирующей позиции в Интернационале этой осенью, после конгресса {2}. Он посвятил организации 8 лет — удивительно долгий срок, учитывая противоречия, кипящие в ее рядах. Множество членов Интернационала покидали группу, потому что были не согласны с Марксом. Англичан сильнее всего раздражала поддержка Марксом ирландцев, еще больше они отдалились, когда он от всего сердца поддержал воинствующих радикалов Парижской Коммуны.
Другие соглашались с ним в политических и философских вопросах, но их возмущал его «аристократический стиль» — они подозревали, что реальной целью Маркса было всего лишь самовосхваление.
Маркс вместе с членами Интернационала боролся против правительств за интересы рабочих, чтобы поддерживать и лелеять организацию, которая, как он был убежден, дала пролетариату чувство собственной значимости, а также то твердое основание, с которого он может бросить вызов капиталистическому правящему классу. Однако он был готов передать бразды правления другому лидеру — или даже нескольким лидерам. За месяцы, прошедшие после разгрома Коммуны, несмотря на грозные окрики правительств, новые отделения I Интернационала появились в Дании, Новой Зеландии, Португалии, Венгрии, Ирландии, Голландии, Австрии и Америке {3}. Организация зажила самостоятельной жизнью, и ее глава надеялся, что сможет потихоньку отойти от руководства, чтобы со стороны наблюдать, как Интернационал процветает. Одному бельгийскому делегату Маркс говорил: «Я не могу дождаться следующего конгресса. На нем будет положен конец моему рабству. После него я вновь стану свободным человеком. Никогда больше не возьму на себя административные функции». {4}
Хотя он был сильно измотан этой работой, желание отойти от активной политики основывалось не только на этом. Коммуна представила Маркса миру в качестве революционного стратега и, что очень важно, теоретика. Его труды неожиданно оказались востребованы — можно сказать, что из тьмы полного безразличия пробился вдруг луч интереса. Мейснер собирался переиздать первый том «Капитала», но Маркс настаивал на переработке и дополнении текста, и это заняло у него больше года {5}. В Париже Руа переводил первый том на французский, и хотя его перевод полностью устраивал Маркса, он обнаружил, что изначальный текст нуждается в тщательной доработке {6}.
Также Маркс и Энгельс подготовили Циркуляр для распространения среди членов Интернационала — он содержал обвинение Бакунина в подготовке раскола. Еще поступили предложения о переиздании в Германии «Коммунистического Манифеста» с новым предисловием и дальнейшим переводом на французский и английский {7}. Вдобавок Маркс читал — в меру своих возможностей — русский перевод «Капитала».
Маркс часто сомневался в приверженности его русских сверстников к социализму, потому что большинство из них были аристократами и принадлежали к социальной элите страны. Однако новое поколение революционеров, писавших ему из Санкт-Петербурга или из женевской ссылки, или появлявшихся на пороге его дома, было, как писал Энгельс, «из народа… Они обладали стоицизмом, силой характера и в то же время, таким глубоким пониманием теории, что это действительно было достойно восхищения». {8}
Друг Маркса, его коллега по Интернационалу, профессор математики Петр Лавров после высылки из Санкт-Петербурга жил в Париже. Он опубликовал серию писем-статей, в которых заявлял, что русская интеллигенция находится в огромном долгу у трудящихся масс, поскольку пользуется за их счет привилегиями, позволяющими свободно мыслить и творить {9}. Многие признавали наличие этого долга и шли к крестьянам, только что освобожденным от рабства, начиная пропаганду на фабриках и в деревнях по всей России — эту попытку они сами называли «пойти в народ» {10}. Эти молодые, образованные русские хотели жить в стране, которая обеспечивала бы им преимущества западного общества — но без внедрения капиталистической системы. Социализм, утверждали они, является естественным выбором, поскольку отражает традиционно русское тяготение к общинному образу жизни. Но даже там, где было достигнуто относительное согласие по поводу того, как должно выглядеть это общество, то и дело вспыхивали споры насчет того, как к нему прийти {11}. Последователи Бакунина — анархисты и нигилисты — проповедовали насильственный путь. Другие, в том числе поклонники и сторонники Маркса, полагали политическое просвещение единственным результативным шагом к изменениям в России {12}.
«Капитал» Маркса прошел российскую цензуру — было сказано, что все это настолько непонятно — если там вообще можно что-то понять — что и покупать это никто не будет, да и преследовать этот труд по суду было невозможно, ибо он содержал слишком много математических и иных научных сведений {13}. Единственное, что не пропустили цензоры — портрет Маркса (его биограф Дэвид Мак Леллан утверждает, что власти сделали это, «чтобы избежать излишнего поклонения личности Маркса» {14}). Этот незначительный запрет был принят, тираж составил 3 тысячи экземпляров и вышел в марте 1872 года {15}. Он разошелся очень быстро — менее чем за два месяца — но читателей приобрел гораздо больше. «Капитал» передавали из рук в руки, иногда скрывая его под обложкой «Нового Завета» {17}. В отличие от французского перевода, русский привел Маркса в восторг — он назвал его «виртуозным». Свой экземпляр он получил в мае и попросил Николая Даниельсона прислать ему еще один. Он хотел подарить его Британскому Музею {18}.
Как ни странно, такой напряженный ритм работы никак не сказался на здоровье Маркса. Зато Женни, кажется, вобрала в себя все его заботы. Теперь, когда ее муж был фактически в центре всеобщего внимания — то, о чем она мечтала всю жизнь, считая, что Маркс это заслужил — она почти тосковала по временам, когда Карл был никому не известным ученым. Она говорила Либкнехту, что пока Карла никто не знал, и он был неизвестен за пределами Интернационала, «весь этот сброд молчал. Но теперь они вытащили его на свет, полощут его имя, и толпа, при молчаливом сговоре полиции и демократов, скандирует без всякого смысла «Деспотизм! Авторитарность! Амбиции!» Насколько было бы лучше, если бы Карл мог спокойно работать, разрабатывая теорию и стратегию борьбы для тех, кто действительно идет в бой».
Либкнехт в Германии ждал приговора по обвинению в государственной измене, и Женни писала ему, что часто думает о его второй жене Натали:
«Во всех этих сражениях мы, женщины, страдаем больше вас. Мужчина черпает силы из борьбы с внешним миром, его воодушевляет сам вид неприятеля, даже если имя ему легион. А мы по-прежнему сидим дома и штопаем носки. Этим не изгнать тревогу и беспокойство, и ежедневные маленькие беды медленно, но верно грызут нас, наше мужество, нашу способность противостоять жизни. Я говорю на основании своего 30-летнего опыта — и могу сказать, что не так-то легко поддавалась унынию. Но теперь я стала слишком старой, чтобы надеяться на лучшее, а последние печальные события [Коммуна] потрясли меня до глубины души. Я боюсь, что нам не приходится ждать чего-то хорошего, и моя единственная надежда лишь на то, что дети наши будут жить лучше и в более легкое время». {19}
Большая часть работы Маркса той весной (и обострения, описанного Женни) была связана с подготовкой поистине титанического сражения с Бакуниным за будущее движения рабочего класса. Во время своего пребывания в Италии и Швейцарии Бакунин показал себя талантливым агитатором, связываясь с известными революционерами, сочиняя памфлеты и распространяя через своих аколитов миф о могучем русском богатыре, способном повести рабочих за собой. В 1869 году он познакомился в Женеве с 22-летним русским нигилистом Сергеем Нечаевым, который если и не являлся полным психопатом, то психически нестабильным был наверняка. Нечаев имел большой авторитет в среде революционеров, в том числе и за его предполагаемый побег из Петропавловской крепости, в которой когда-то сидел и Бакунин. Нечаев утверждал, что в России он является руководителем многотысячной подпольной группы {20}. Верил ли ему Бакунин — большой вопрос, но он явно попал под обаяние этого молодого человека, разделявшего его любовь к заговорам и заставлявшим его чувствовать связь с Россией, в которую он не мог вернуться.
Во время своего сотрудничества с Нечаевым Бакунин написал «Революционный Катехизис», в котором выдвинул два основных тезиса: «Цель оправдывает средства» и «Чем хуже, тем лучше». Как отмечал один из историков, Бакунин верил, что «допустимо все, идущее на пользу революции, а все, что мешает ей — преступно». Более того, по мысли Бакунина, недостаточно осветить город, зажигая лампы — нужно поджечь весь город. Он писал: «Для революционера существует лишь одна наука — наука разрушения». {21}
Бакунин был, возможно, наименее хорошим переводчиком для труда своего вечного противника Маркса, но в 1869 году он получил аванс от издателя (больше, чем Маркс когда-либо получал за свою книгу) на русский перевод «Капитала». Он осилил только 32 страницы к тому времени, как Нечаев убедил его, что у них есть более важные дела {22}. О переводе с Бакуниным договаривался молодой русский, Николай Любавин, работавший над проектом вместе с Даниельсоном, и именно против него Нечаев развернул целую кампанию, чтобы освободить своего старшего товарища от обязательств. Нечаев отправил Любавину письмо, якобы от имени его огромной нигилистической организации, обвинив студента в эксплуатации Бакунина и угрожая использовать «менее цивилизованные методы», чем письма, если он не освободит Бакунина от обязательств по контракту {23}. Это была не пустая угроза. Нечаев уже убил одного студента в Москве, предварительно избив и связав его — чтобы доказать всем существование своей подпольной организации {24}.
Маркс узнал об этом и проинформировал Генеральный Совет об этой грязной истории. Чтобы подготовиться к выступлению 2 сентября 1872 года на ежегодном конгрессе в Гааге, Маркс начал собирать доказательства связи Бакунина и Нечаева и того, что Бакунин продолжал возглавлять свою группу анархистов, вопреки уставу Интернационала. Он надеялся использовать эти сведения, чтобы добиться исключения Бакунина и его сторонников из Интернационала. На самом деле это было лишь формальным поводом — Маркс хотел исключения Бакунина из-за принципиальных идеологических расхождений {25}. Русский анархист не верил в то, что можно сражаться политическими методами — и что может существовать партия рабочего класса. Напротив, он свято верил в то, что рабочие должны открыто демонстрировать свою силу, чтобы защитить свои права {26}. Маркс спорил с ним по этому вопросу еще с 1849 года, но теперь, когда идеи Бакунина получили широкое распространение, он становился по-настоящему опасен. Маркс признавал, что революция всегда приводит к кровопролитию, однако не считал, что насилие является главным методом; он решительно возражал, чтобы Интернационал превращался в подобие повстанческой армии.
Маркс никогда не присутствовал на конгрессах Интернационала за пределами Лондона, но важность нынешнего конгресса была столь велика, что в Голландию отправилась вся семья — включая двоих французов, которые еще только готовились стать ее членами, Лонге и Лиссагарэ. Разумеется, с ними был и Энгельс. Этот публичный съезд должен был стать первым после событий в Париже, и в прессу немедленно просочились слухи, что на конгрессе будут спланированы новые акты террора. Журналисты со всего мира съехались в Гаагу, чтобы освещать шабаш жестоких радикалов. Маркса атаковали репортеры. Некоторые просто хотели увидеть его, другие устраивали между собой соревнование, кто первым возьмет интервью и узнает о его зловещих планах {27}. Истерия нарастала. Местные газеты предупреждали горожан, чтобы те не выпускали на улицу жен и дочерей, пока Интернационал в городе, а ювелирам рекомендовали закрыть свои магазины {28}. Однако пресса и полиция были разочарованы: делегаты вели себя пристойно, словно представители какого-нибудь съезда промышленников или коммерсантов — вплоть до того, что у каждого на лацкане была голубая ленточка, чтобы их легко было узнать {29}.
Около 65 делегатов из 15 стран приняли участие в конгрессе, и в течение первых трех дней все дискуссии велись вокруг вопроса, кого стоит наделить руководящими полномочиями {30}. Наконец, 5 сентября Пятый ежегодный конгресс I Интернационала в полном составе собрался в большом танцевальном зале рядом с городской тюрьмой в рабочем районе Гааги. Столы были расставлены подковой, а над залом был балкон, с которого зрители могли воочию наблюдать революционную бюрократию в действии {31}. Женщины Маркс присоединились к наблюдателям.
После несчастий, пережитых во Франции и Испании, Лаура приехала в Гаагу похудевшая и бледная — семью потрясли произошедшие с ней перемены. Несмотря на физическую и душевную боль, она нашла в себе силы приехать, чтобы мир не видел ее слабости — Лаура, наследница гордыни своего отца, не могла сдаться «мещанам» и позволить им видеть, как она страдает {32}. Кугельманн, никогда раньше ее не видевший, нашел ее очаровательной, элегантной и дружелюбной. Впервые увидел он и Женни. Они переписывались много лет, он знал о лишениях, пережитых семьей — и потому готов был увидеть перед собой пожилую матрону с лицом, испещренным морщинами. Вместо этого перед ним стояла стройная женщина, выглядящая значительно моложе своих 58 лет. Она была так поглощена происходящим, что Кугельманн исполнился уверенности: это именно она привела Маркса в радикальную политику, а не наоборот {33}.
Тусси со своим верным «Лисса» выглядела, как молодая дама {34}. Теперь она зачесывала свои густые локоны высоко вверх, и лишь на лоб падали отдельные завитки. На шее у нее была бархотка, а декольте выглядело «чуть-чуть слишком» смелым. Стиль был соблюден, однако тела напоказ было выставлено куда больше, чем обычно позволяли себе женщины семейства Маркс. Наконец, Женнихен: из всех сестер она изменилась менее всего, если не считать тихого внутреннего света счастья, которое она демонстрировала непривычно открыто, благодаря своей помолвке с Лонге.
Внизу за одним из столов сидели Маркс и Энгельс. Если Маркс и хотел остаться в тени, то у него ничего не получилось: взгляды всех присутствующих были направлены только на него — задумчивого гиганта с копной седых волос и такой же седой бородой, курящего сигару и что-то яростно строчащего в блокноте. Он был само воплощение их с Энгельсом бунта {35}. Хотя число самих делегатов, принимающих участие в заседании, было невелико, наблюдателей было намного больше — одна газета написала, что их число вдесятеро превышало количество, которое мог вместить зал {36} — и, кажется, у всех было, что сказать. Атмосфера была очень напряженная, шум стоял дикий. Призывы к порядку игнорировались, крик становился аргументом, споры грозили перерасти в потасовку.
С самого начала у сторонников Маркса было преимущество. Численностью они намного превосходили тех, кто поддерживал Бакунина, а сам Бакунин предпочел не явиться на заседание. Первым голосовали за предложение оставить Генеральный Совет в качестве мозгового центра всей организации, не урезая его полномочий — чего хотели Бакунин и его сторонники — против предложения оставить Совет лишь в качестве координационного центра с физическим почтовым адресом. Фракция Маркса выиграла это голосование, Совет сохранил свои полномочия. Следующим пунктом в повестке дня было то, что один из делегатов окрестил, ни много ни мало, «государственным переворотом». Маркс и Энгельс срежиссировали все заранее. Энгельс стоял с сигарой в руке и разговаривал своим обычным тоном, изредка отбрасывая прядь волос, падавшую ему на лоб; он предложил Генеральному Совету переехать из Лондона в Нью-Йорк. То, о чем он умолчал: такое перемещение могло бы помочь Марксу напрямую связываться с членами Совета, не опасаясь, что Бакунин перехватит контроль над группой. Хотя анархисты в Соединенных Штатах и имелись, число их было мизерным, а ужас Америки перед политикой жестокости и насилия был настолько велик, что стал бы естественным заслоном на пути возможных инициатив Бакунина.
Когда Энгельс закончил, зал взорвался. Критики возражали, что с тем же успехом Совет можно было бы перенести на луну. Маркс, как любой хороший политик, заранее рассчитал примерную расстановку голосов по предложению Энгельса, чтобы знать, с каким количеством оно пройдет — и оно прошло, причем с помощью, как ни странно, бакунинцев, которые считали, что перевод Совета в Нью-Йорк как раз и лишит его всякой власти, чего они, собственно, и добивались {37}.
В заключительный день работы конгресса настала очередь Маркса бросать бомбу в его затянувшейся схватке с Бакуниным. С момента приезда в Гаагу он так нервничал, что едва мог спать. В этом нервном, невыспавшемся состоянии, просидев все эти дни без единого слова, Маркс встал и отодвинул свой стул. Зал погрузился в молчание. Маркс описывал, как Бакунин и его последователи тайно работали над развалом Интернационала, а также то, как «личное дело» (угрозы Нечаева и убийство), обсуждавшееся в следственном комитете, но не выносившееся до этого на публичное обсуждение, доказывало безрассудный характер анархистов. На самом деле, Марксу не было нужды говорить об истории с Нечаевым — ее отголоски и так носились по залу. Все знали, что он имеет в виду {38}.
Маркс был прекрасным оратором в маленькой аудитории, но в большом зале его голос и манера говорить не производили такого впечатления. Он был уже в возрасте и напоминал скорее блестяще эрудированного и несколько эксцентричного профессора; во время речи монокль периодически выпадал из его правого глаза, и ему приходилось прерываться, чтобы вернуть его на место {39}. Однако даже без обычной драматичности и страсти его речь привлекла всеобщее внимание — присутствующие вслушивались в каждое слово. Что еще важнее — аудитория с ним согласилась: Бакунин с товарищами был исключен из Интернационала {40}.
После того, как результаты голосования были оглашены, один испанский анархист, последователь Бакунина, с красным флагом, повязанным вокруг талии, выхватил револьвер и, повернувшись к делегату, зачитавшему результаты голосования, воскликнул: «Этот человек должен быть застрелен!» {41} Его быстро скрутили и разоружили. Маркс не мог и мечтать о лучшей иллюстрации к своей речи против Бакунина.
На этом работа Маркса в Интернационале официально завершилась. Этим вечером он с семьей и несколькими близкими друзьями отправился в Гранд Отель близлежащего городка Шевенинген. Элегантная гостиница напомнила Женни и Карлу Трир. Свет газовых фонарей отражался в водах Северного моря, музыка струнного оркестра плыла по воздуху. Теперь, когда «рабство» в Интернационале закончилось, Маркс мог вернуться к частной мирной жизни — как отец, муж и ученый-теоретик. В эту ночь он вернулся к своим близким, друзьям и знакомым.
Компания обедала, танцевала, ходила купаться. Впрочем, поскольку это все-таки был Маркс — без драм не обошлось: один из группы заплыл слишком далеко, и Энгельс, как хороший солдат, смело бросился другу на помощь {42}.
На следующий день, 8 сентября 1872 года, Маркс произнес свою последнюю публичную речь — возможно, гораздо более важную, чем все, что он говорил на только что закончившемся конгрессе. Она породит бурные дискуссии в следующем веке, расколов последователей Маркса на тех, кто считал его пацифистом по убеждениям, и тех, кто называл его адвокатом революционного насилия. На самом деле, речь Маркса перед делегатами I Интернационала в Амстердаме демонстрировала и то, и другое. Марк подчеркивал, что исторические прецеденты будут диктовать, каким именно образом произойдет революция в той или иной стране, и иного ответа здесь быть не может.
«Рабочий должен со временем захватить в свои руки политическую власть, чтобы установить новую организацию труда; он должен будет ниспровергнуть старую политику, поддерживающую устаревшие институты, если не хочет, подобно первым христианам, пренебрегавшим и отвергавшим политику, лишиться навсегда своего царства на земле. Но мы никогда не утверждали, что добиваться этой цели надо повсюду одинаковыми средствами. Мы знаем, что надо считаться с учреждениями, нравами и традициями различных стран; и мы не отрицаем, что существуют такие страны, как Америка, Англия, и если бы я лучше знал ваши учреждения, то может быть прибавил бы к ним и Голландию, в которых рабочие могут добиться своей цели мирными средствами. Но даже если это так, то мы должны также признать, что в большинстве стран континента рычагом нашей революции должна послужить сила; именно к силе придется на время прибегнуть, для того чтобы окончательно установить господство труда».
Маркс заявляет о своей верности делу борьбы, несмотря на то, что его каждодневное участие в ней сократилось. Две газеты цитируют его слова:
«Нет, я не ухожу из Интернационала, и остаток моей жизни, как и моя прежняя деятельность, будет посвящен торжеству социальных идей, которые, как мы в этом глубоко убеждены, рано или поздно приведут к господству пролетариата во всем мире..» {43} [78]
Выход Маркса из Интернационала и его битва с Бакуниным в итоге прошли достаточно легко. Маркс хорошо подготовился и убедился заранее, что счет будет в его пользу. Помогло ему и отсутствие Бакунина на заседании. Русский заявил, что не приехал на конгресс из-за отсутствия средств {44}, но вполне возможно, он просто понимал, что его соперник не может проиграть: Интернационал был детищем Маркса. В любом случае, этот год был для Бакунина годом неудач, и сил на борьбу у него не осталось {45}. Его друг Нечаев был арестован в Швейцарии и в конечном итоге будет отправлен в Петропавловскую крепость {46}. Его молодая жена Антония завела себе любовника-итальянца и прижила с ним двоих детей — этот союз был практически благословлен самим Бакуниным, потому что сам он не мог оказывать ей того внимания, которого она требовала и заслуживала {47}. Наконец, и без того громоздкий, Бакунин еще больше растолстел (друзья называли его слоноподобным). Он задыхался от малейшего движения и синел, как покойник, пытаясь надеть сапоги {48}. Через 2 года после Гаагского конгресса он заявил о своем уходе из политики и общественной жизни, сказав: «Отныне я не побеспокою ни одного человека — и прошу, чтобы никто не беспокоил меня». {49} Он полностью обновил гардероб и зажил тихой жизнью добропорядочного швейцарского буржуа. Сам себя он называл «последним из могикан» {50} и говорил, что если бы в живых на свете остались всего три человека, двое из них обязательно захотели бы подчинить себе третьего {51}. Как и его немецкий соперник, Бакунин понял, что пора отступить в сторону.
9 октября 1872 года, через месяц после Гаагского конгресса, поженились Женнихен и Шарль Лонге — в той самой регистрационной конторе на Сен-Панкрасс, где за четыре года до этого стали мужем и женой Лаура и Поль Лафарг. Они выбрали скромную церемонию отчасти потому, что Женнихен было уже 28, а Шарлю 32 года, отчасти же потому, что свадьбу, о которой они мечтали, пришлось перенести. В семье Маркс их уже считали мужем и женой, еще до того, как это было подтверждено официально.
Чета Лонге сразу переехала из Лондона в Оксфорд, где Шарлю предложили преподавать французский, однако начало их семейной жизни нельзя было считать благоприятным. Имя Лонге значилось в списках Интернационала, опубликованных в прессе, и ученики один за другим вежливо отказывались от его услуг {53}. Они с Женнихен так и не успели насладиться приятными хлопотами медового месяца, потому что сразу же оказались ввергнуты в привычную и слишком хорошо знакомую борьбу за выживание. Семье Женнихен ничего не рассказывала — она была слишком горда и независима, чтобы броситься за помощью к родителям. Однако в ее письмах Марксу проскальзывает тревога, странная для новобрачной. 30 октября она писала: «Мой дорогой Никки — ты не можешь себе представить, как я хочу поскорее увидеться с тобой. Я чувствую себя так, словно нахожусь в разлуке с вами уже целую вечность. Сегодня утром, увидев твое письмо, я не могла не расплакаться». {54}
В другом письме она признается: «В прошлое воскресенье мне ужасно хотелось в Хэмпстед. Дьявол науськивал меня и соблазнял всеми средствами — но совесть, превращающая нас всех в трусов, приказала быть осмотрительной, напомнила, что путешествие в Хэмпстед обойдется в 20 шиллингов, и велела оставаться там, где я есть». {55}
Возможно, Маркс понимал, что у дочери и ее мужа не все в порядке, потому что в ноябре он отправился в Оксфорд. Лонге занимался французским переводом «Капитала», так что визит Маркса не мог вызвать у него подозрений, будто тесть приехал разведать, как живется в браке его дочери {56}. Тем не менее, вскоре после этого, то ли по наущению Маркса, то ли просто поняв, что они не могут позволить себе оставаться в Оксфорде без работы, Лонге и Женнихен решили вернуться в Лондон.
Лафарги тоже были здесь с конца октября — после конгресса они еще ненадолго остались в Голландии, а потом приехали в Вилла Модена. Родители отмечали, что Лаура выглядит гораздо лучше по сравнению с тем, какой они увидели ее в Гааге, однако до полного выздоровления ей было далеко. Лафарги поселились в доме Маркса, и Ленхен с Женни, слишком хорошо знающие, как ухаживать за молодой женщиной, потерявшей своих детей, принялись осторожно, но настойчиво возвращать Лауру к жизни. К середине ноября она настолько восстановилась, что они с Полем решили переехать в отдельную квартиру. Не успели закрыться двери за четой Лафаргов, как на пороге возникла чета Лонге.
Женнихен была расстроена неудачным опытом самостоятельной жизни в Оксфорде, однако вскоре признала, что все равно не могла бы быть счастлива вдали от Лондона. Она говорила Кугельманну: «В Лондоне находится Вилла Модена, и на первом этаже этого дома, в первой же комнате я могу найти моего дорогого Мавра. Я не могу вам описать, как одиноко я чувствую себя вдали от него — и он говорит, что тоже очень скучал, и что в мое отсутствие буквально похоронил себя в своем логове». {57}
7 декабря Энгельс радостно сообщил в письме своему коллеге в Нью-Йорке, что впервые за 4 года Марк был по-настоящему в окружении всей своей семьи {58}. Формально это был верное утверждение, однако до семейной гармонии было далеко. Перед возвращением Женнихен из Оксфорда Тусси написала ей гневное письмо, в котором описывала сцену между Лафаргом, Лаурой и Лиссагарэ, произошедшую в доме Маркса. Лиссагарэ пришел с приятелем, с которым Лафарг обменялся рукопожатием, однако самому Лиссагарэ и Поль, и Лаура только поклонились. Ту же холодность они демонстрировали и на следующий вечер. Пораженная их грубостью, Тусси писала старшей сестре: «Либо Лиссагарэ джентльмен, как и Поль, что он и демонстрирует всем своим поведением — и в таком случае с ним надо обращаться соответственно; либо он не джентльмен, и в таком случае мы не должны иметь с ним дела — одно из двух. Однако недостойное женщины поведение Лауры совершенно неприемлемо». {59}
Об этом эпизоде можно было бы и не упоминать, но здесь стоит отметить, что пренебрежение Лафаргов к Лиссагарэ отдалило Тусси от Лауры на долгие годы. Собственно, их отношения навсегда утратили прежнюю теплоту. Непонятно, почему Лафарги вели себя подобным образом; никакого объяснения в семейных записях не сохранилось. Возможно, пути двух мужчин пересекались на журналистской стезе во Франции, и Лиссагарэ каким-то образом обидел Поля… а теперь Лафарг не смог удержаться от ответного оскорбления. А возможно, это именно Лауре было неприятно его присутствие. В ее нервном и отчаянном состоянии она, быть может, просто не могла смотреть на то, как очередной француз (у которого за душой нет ничего, кроме революционного авторитета) обольщает очередную из дочерей Маркса. Она смотрела на свою жизнь, на жизнь Женнихен — и не могла не видеть: вместо того, чтобы учиться на ошибках и стараться уйти от печального опыта собственной матери, они все по собственной воле выбирали такую же судьбу. (Женнихен даже рассказывала Лонге сон, в котором она заболела оспой, как и ее мать, и была настолько уродлива, что Шарль не захотел ее видеть.) {60}
Обе молодые семьи страдали от финансовых проблем. В Испании Лафарг промотал почти все наследство своего отца {61}. У него была английская лицензия врача, но он отказывался практиковать, говоря, что не имеет на это права, поскольку не спас троих своих детей. Это вынуждало их с Лаурой искать работу.
Маркс пытался помочь, искал для Лафарга работу даже в России, однако найти ее было очень трудно, и за нее мало платили {62}. В феврале Лафарг попытался заняться бизнесом, объединившись с другом Маркса еще с 1848 года, Эженом Дюпоном. Они собирались наладить производство латунных музыкальных инструментов на основе патента Дюпона, однако им не хватало стартовых средств, и затея провалилась {63}. Провалом закончилась и еще одна попытка, предпринятая Лафаргом вместе с социалистами Джорджем Муром и Бенжаменом Ле Муссю — на сей раз они хотели использовать патент на гравировку {64}. Тогда Маркс ненадолго вмешался, приняв на себя финансовые обязательства Лафарга, но к концу года сдался — и Энгельс был вынужден заплатить долги в сумме 150 фунтов {65}. Лафарг должен был бы сообразить, что у него нет таланта к бизнесу, но врожденный оптимизм брал верх — и он опять попробовал свои силы, на этот раз в фотолитографии, оборудовав мастерскую у себя на кухне и твердо надеясь получить, наконец, финансовую независимость {66}. Тем временем, пока муж пускался в эти бизнес-авантюры, Лаура терпеливо платила по счетам, зарабатывая частными уроками иностранного языка {67}.
Лонге тоже не мог найти работу. Постоянного места у него не было уже два года, со времен Коммуны, а Лондон был переполнен французами-беженцами, искавшими работу учителей {68}. Как и Лаура, Женнихен старалась поддерживать собственную семью, занимаясь преподаванием. Она расклеивала листовки по всем витринам близлежащих магазинов и рыскала по городу, предлагая свои услуги в качестве учителя иностранного языка или музыки — свои усилия она насмешливо называла «восхитительной битвой, более известной как борьба за выживание».
Отчасти виня себя в том, что Лонге не мог найти работу, Женнихен работала на износ. Она говорила Кугельманну, что в маленьком городе ей было бы легче, но «несмотря на замужество, сердце мое принадлежит тому месту, где находится мой отец, и жизнь в любом другом месте для меня — не жизнь. Тем не менее, если ничего не получится, я должна буду оставить его… Но «довлеет человеку днесь злоба его» — и я не хочу думать об этом заранее». {69}
Однако мадам Маркс относила неспособность Лонге найти работу к недостатку трудолюбия. В длинном письме Либкнехту она сетовала:
«Мы сейчас во всех отношениях искупаем наш юношеский энтузиазм в отношении Парижской Коммуны и ее беглецов (вернее сказать, политических бездельников). Я не стану вдаваться в детали, поскольку они не для письма». {70}
Возможно, говоря это, она имела в виду и Лиссагарэ.
В марте Маркс и Тусси отправились в Брайтон. Маркс был измотан работой над французским переводом «Капитала» и его вторым изданием для Мейснера. Французская версия должна была появиться в виде 44 выпусков, что затянуло и без того сложный процесс перевода более, чем на три года. Второе немецкое издание также должно было выходить по частям — в данном случае, в 9, между июлем 1872-го и апрелем 1873-го — после чего выйти единой книгой {71}. Для Маркса интенсивность рабочего процесса оказалась ничуть не меньше, чем при самом написании «Капитала». Он стал призраком в собственном доме. Вставал каждый день в 7 утра, выпивал несколько чашек крепкого черного кофе, затем работал в своем кабинете до полудня — в это время приезжал Генерал {72}, за что Женнихен называла их прогулки «марш-бросками на Пустошь» {73}. Затем, в 5 часов, обедали (Маркса обычно приходилось по 3 раза звать к столу), а затем, едва проглотив последний кусок, он возвращался в кабинет и работал до 2–3 часов ночи {74}.
Тусси тоже требовалась передышка; она была перегружена не работой, а чувствами. Теперь ей исполнилось 18, и она страстно переживала запретную влюбленность. Ее семья знала о Лиссагарэ, однако отец прибегнул к крайне редко применявшемуся в семье праву вето — и встал на пути ее предполагаемого счастья. Возможно, Маркс думал, что вдали от Лондона он сможет мягко убедить Тусси, что этот брак не состоится. Однако сила его убеждения потерпела крах, и возмущенная Тусси объявила отцу, что остается в Брайтоне и постарается найти здесь работу учителя. Возможно, Маркс был поражен таким поворотом событий — но предположил, что переезд в Брайтон поможет Тусси быстрее расстаться с Лисса, и потому согласился. Однако Женни прекрасно видела, что решение ее младшей дочери таит в себе массу опасностей. В мае и июне она послала Тусси огромное количество писем, содержащих осторожные и ласковые увещевания {75}. Она пыталась уверить дочь, что понимает, как она «жаждет работы и независимости — единственных вещей, которые помогут преодолеть страдания и тревогу, вызванные сложившейся ситуацией». {76} И снова, вспомнив свою запретную любовь к Марксу, Женни писала:
«Будь храброй, будь отважной. Не позволяй этому страшному кризису сломить тебя. Поверь мне, несмотря на то, что ты думаешь обратное — никто не понимает тебя лучше, чем я». {77}
Женни многое недоговаривала, но частота и срочность ее писем ясно показывали, что она понимает, каково сейчас Тусси, и какое влияние может оказать этот стресс — а еще хуже того, депрессия — может оказать на здоровье дочери (собственные депрессии Женни, не говоря уж о переживаниях за Маркса, часто проявлялись именно в виде физического недомогания). Также она волновалась за то, что Тусси может совершить необдуманные шаги, если вообразит, что ее не любят или не понимают.
В мае Тусси начала преподавать немецкий и французский в семинарии для молодых женщин {78}. Однако менее, чем через месяц, она начала кашлять кровью, и Женни кинулась в Брайтон, чтобы быть рядом с ней. Она обнаружила, что дочь действительно больна, но наотрез отказывается слушать ее мольбы о возвращении в Лондон {79}. Кроме того, от одной из учениц семинарии Женни узнала, что некий человек, которого они называли «жених Тусси», несколько раз навещал ее, и ему было это позволено, поскольку они помолвлены. Чтобы спасти дочь от позора, Женни не стала прояснять их настоящие отношения с Лиссагарэ; не сказала она об этом и Марксу. Она знала, что он планировал написать Тусси о Лиссагарэ, и новая информация могла только подкинуть топлива в разгоравшийся пожар {80}.
На самом деле Маркс написал два письма, одно Тусси и одно — Лиссагарэ, но поскольку ни одно из них не сохранилось, неизвестно, о чем в них говорилось {81}. Единственный намек на содержание можно найти в написанном много позже письме Энгельсу, когда Маркс пересказывает ответ Тусси. Она упрекала отца в несправедливости, однако он сказал ей в ответ: «Я ничего от него [Лиссагарэ] не требовал, кроме доказательств — а не слов! — что он лучше, чем его репутация, и что у меня есть причины полагаться на него». Маркс пишет Энгельсу:
«Проклятое несчастье заключается в том, что я должен быть очень осмотрителен и снисходителен из-за моего ребенка. Я не буду отвечать, пока не посоветуюсь с тобой. Держи письмо при себе». {82}
Тем временем Женни пыталась выманить Тусси из Брайтона, подальше от Маркса и Энгельса, подальше от Лиссагарэ, предложив ей сопровождать Ленхен в Германию, в июне этого года. Тусси, казалось, понравилась это идея, и она была готова забыть о работе {83}. Разумеется, директриса семинарии была возмущена желанием девушки устроить себе каникулы в середине учебного года и написала весьма надменное письмо Женни, в котором заявила, что «очень удивлена и возмущена» подобной новостью. Женни, не имевшая никакого понятия о том, что такое рабочий график, парировала: «Я тоже весьма раздосадована тем, что вы отказываетесь пощадить мою дочь». {84}
В конце концов Тусси так и не поехала вместе с Ленхен. Вместо этого она вернулась домой, подавленная неудачной попыткой обретения независимости — после сообщения в прессе, что ее отец серьезно болен… и для того, чтобы обнаружить старшую сестру, Женнихен, отчаянно пытающуюся скрыть тот факт, что она беременна.
С 1844 года ни один ребенок в семье Маркс не был рожден в богатстве и комфорте, и Шарль Фелисьен Маркс Лонге не был исключением, придя в этот мир 3 сентября 1873 года. Живя в доме Маркса уже 8 месяцев, Лонге до сих пор не нашел работу, «ни уроки, ни литературные курсы, ни переводы, ни корреспонденцию» — с нескрываемым раздражением писала мадам Маркс Либкнехту.
«Женни, напротив, благодаря своей неуемной энергии, вечной активности и постоянным поискам работы, по несколько часов бродя по городу в дождь, ветер и снег, нашла место и дает уроки, которые, впрочем, не особенно выгодны… Это выдающееся существо заслуживает лучшей судьбы. Мавр многого не замечает из-за своей фантастической любви. К сожалению, я не могу быть настолько дипломатична, поэтому, скорее всего, скоро заслужу репутацию злой тещи». {85}
Беспокойство Женни за дочь было понятно, хотя к Лонге она была не вполне справедлива. Он честно пытался найти работу, даже так далеко, как в Манчестере, однако оставался все тем же обездоленным французом, да вдобавок еще и с клеймом бывшего коммунара и члена Интернационала {86}. Что касается здоровья Маркса, то одна британская газета в июне 1873 года опубликовала сообщение, что он тяжело болен. Сведения были получены от одного из английских членов Генерального Совета и вскоре распространились по всей Европе. Привыкшие к слухам о смерти или аресте Маркса, друзья и родные почти не обратили внимания на это сообщение. Однако, возможно, по причине его столь резкого ухода из Интернационала в прошлом году (без внятного объяснения причин) история о болезни была воспринята всерьез; посыпались письма от встревоженных друзей; любопытные стали появляться на пороге его дома, чтобы лично удостовериться в его болезни {87}. Женни шутила в письме Либкнехту, который тоже прочитал эту новость в немецкой газете:
«Я надеюсь, что газеты преувеличивают, и состояние моего дорогого мужа вовсе не столь опасно». {88}
Однако эта легкость маскировала истинное положение дел: семья не хотела, чтобы мир знал о болезни Маркса и о том, что его состояние было гораздо серьезнее, чем все обычные недомогания. В течение нескольких месяцев он страдал от бессонницы и страшных головных болей. Он пытался принимать снотворное, но оно не помогало. Вдобавок к этому он отказывался прерывать работу над переводом «Капитала», и помимо профессиональных забот его терзала постоянная тревога о дочерях и том, как повернулась их жизнь {89} (то, что Женни называла «тяжелыми, громадными, неразрешимыми семейными проблемами» {90}).
Наконец, после того, как у него очень сильно повысилось давление, Энгельс настоял на его поездке в Манчестер — к единственному врачу, которому они оба доверяли, 80-летнему немцу Эдуарду Гумперту. Гумперт приказал Марксу кардинально поменять свой образ жизни — ограничить работу, соблюдать диету, пить содовую воду с вином. Главный запрет касался работы по ночам. Это, по словам Гумперта, может его убить.
Маркс вернулся из Манчестера приободренный, и Женни, Ленхен и Энгельс уверились, что он будет соблюдать предписания Гумперта. Кроме того, они сообща решили, что единственным способом не дать Марксу вернуться к старым вредным привычкам будет его отъезд из Лондона и продолжительное пребывание на курорте {91}.
Той осенью он взял с собой Тусси — в одну из первых поездок туда, куда он будет ездить восстанавливать здоровье неоднократно: в английский город Харроугейт {92}. Они приехали же после закрытия сезона, и весь отель был исключительно к их услугам, если не считать пастора англиканской церкви, которого Маркс — исключительно из идеологических соображений или простых наблюдений — обвинял в том, что он заботится только о своем желудке {93}.
Впоследствии Маркс отметит важность этого микроскопического мирка по сравнению с большим миром: микроскопическим являлась семья, а большим — все вокруг, особенно — политика. После Гаагского конгресса он начал чаще искать убежища в своем микроскопическом мире, однако не переставал работать. И хотя формально он отмежевался от Интернационала, его дом все еще был местом паломничества гостей со всего света, почитавших его как основателя движения. Однако эти вторжения стали со временем лишь приятным знаком внимания: они больше не истощали его, как раньше. Даже назойливые журналисты, периодически обращавшиеся к Марксу за интервью и вспоминавшие «лондонского террориста», больше не были врагами или обузой — они стали чем-то вроде развлечения. Он, словно громадный кот, играющий с глупыми мышками, знал, что в любую минуту может уничтожить их — но ему нравился сам процесс игры. Маркс говорил Кугельманну, что «не даст и фартинга за общественность». Гораздо важнее для него были теперь люди в его ближайшем окружении {94}.
Второй причиной перемен было его здоровье. Гумперт много лет подряд предлагал Марксу поехать в Карлсбад на лечебные ванны, и Маркс много лет сопротивлялся (говоря, что австрийские курорты скучны и дороги {95}). Однако после приятного времяпрепровождения в Харроугейте Маркс стал более благосклонно относиться к этой идее. Несмотря на свое очарование, Харроугейт принес лишь временное облегчение; в отношении Карлсбада Гумперт обещал полноценное лечение. Маркс начал подумывать о поездке в мае, однако перед этим требовалось преодолеть несколько препятствий, одним из которых был старый вопрос о паспорте. В тот год, когда Лаура жила в Париже после свадьбы, он считал, что оформление британского гражданства ему не потребуется, однако для путешествия в Австрию оно было необходимо.
Европейские правительства до сих пор рассматривали Интернационал как некую движущую силу социальной жестокости. В 1872 и 1873 гг. Союз трех императоров — Австро-Венгрии, России и Германии — собрался, чтобы выработать стратегию защиты и выступить единым фронтом против Интернационала и его ответвлений {96}. Преследования начались почти сразу {97}. Однако экономический кризис 1873 года оказался страшнее правительственных репрессий, и вновь мужчины и женщины сотнями вступали в ряды рабочей организации, ища защиты от превратностей капиталистического рынка {98}. На волне этого интереса рабочие партии в Германии добились успеха на выборах. Тем временем в России в 1873 и 1874 гг. прошли студенческие волнения, началось массовое преследование социалистов, либералов и демократов. В одном крупном городе только в 1874 году было арестовано и отдано под суд 16 человек, занимавшихся пропагандой среди рабочих: одной из книг, по которым они проводили занятия, был «Капитал» {99}.
Наконец, когда Маркс уже был готов ехать в Карлсбад, процесс над социалистами начался в Вене. Один человек был обвинен за пересылку по почте портрета «Социал-Коммуниста К. М.» {100} В этих обстоятельствах Марксу требовалась защита английской короны, и потому 1 августа он обратился с прошением о натурализации. Возможно, это было предсказуемо: прошение отклонили. В рапорте Скотланд-Ярда говорилось:
«В связи с вышеизложенным, я должен сообщить, что он — знаменитый немецкий агитатор, глава общества «Интернационал» и сторонник коммунистических принципов. Этот человек не проявлял лояльности к своему королю и своей стране». {101}
К 1874 году Лафарг находился в таком бедственном положении, что даже хотел продать единственное, что у него осталось из наследства — дом в Новом Орлеане. Деньги были нужны ему немедленно, и Энгельс дал ему взаймы 600 фунтов, чтобы не продавать недвижимость {102}. У Лонге подобного резерва не было, и работу он по-прежнему не нашел. Мать дала ему немного денег, а Женнихен работала гувернанткой и давала уроки, но они все равно отчаянно нуждались в деньгах. Тем не менее, в апреле они съехали от Маркса, перебравшись в квартиру неподалеку. Позднее Женни вспоминала, что они с Карлом одобрили переезд, но на самом деле очень этого не хотели. Здоровье Женнихен совсем сдавало — дыхание было затруднено, она плохо спала — а ближе к лету малыш, получивший домашнее прозвище Каро, заболел.
Примерно в это же время Карл и Женни отправились в одну из редких поездок — только вдвоем. Муж и жена, 56 и 60 лет соответственно, отправились на остров Уайт, что в 5 милях от южного побережья Англии, и сняли комнаты с большими окнами в залитом солнцем домике на холме, в городе Райд, стоявшем прямо на берегу моря. Климат здесь был почти итальянский. Маркс писал Энгельсу: «Остров — маленький рай».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.