Мор
Мор
Я смотрю на карту города и пытаюсь представить, где теперь проходит кольцо блокады, и почему нет боев или просто немцы стоят и ждут, пока мы тут все вымрем. Последнее официальное сообщение по радио было об оставлении города Пушкин (Царское Село) 18 сентября, это уже 20 километров от нашего города. Двумя неделями позднее прошли слухи, что немецкие войска взяли Стрельну и окопались на Средней Рогатке, в двух километрах от наших Московских ворот.
К нашей бывшей домработнице Насте наведывается с фронта ее брат Иван. Последний раз в декабре он пришел с отекшим лицом и ногами. Солдаты сидят в блиндажах, получают по 450 граммов хлеба и суп с консервами, многие уже лежат в госпитале с обморожениями или с голодными отеками. В двухстах метрах немецкие блиндажи, они с печками, так как рядом лес, из труб все время идет дымок, их солдаты спят, раздевшись до белья, и оттуда доносятся звуки губных гармоник. Наши снайперы лежат в снегу и ждут, пока кто-либо не выскочит из блиндажа в туалет, выкопанный в стороне, бегут они в туалет иногда прямо в белье. Боев, конечно, никаких не ведется: некому воевать и нечем, патронов пять штук на брата. А вот почему противник не наступает, почему ждет?
А в городе тем временем начался мор. Уже в декабре можно было видеть вереницы саночек с завернутыми в одеяло покойниками. Сначала везли их еще на кладбища, но потом организовали морги, это просто дворы или рыночные площади, огороженные дощатым забором. Морозы, как назло, до сорока градусов. Бомбежки с воздуха прекратились, только слышна артиллерийская канонада, то в одном районе, то в другом.
Город замерз. Вмерзли в лед остановившиеся трамваи. У стен домов образовались огромные сугробы из слежавшегося снега, которые уже стали ржаво-желтыми от сливаемых в них нечистот. Иногда с краю таких сугробов можно было различить очертания трупа, завернутого в тряпки и припорошенного снегом: кто-то не смог довезти его до морга. Лишь по центру улицы протоптан узкий санный путь, по которому медленно движется вереница закутанных людей, трудно порой понять, кто женщина, а кто мужчина. Лица замотаны, только глаза видны. Лишь в магазине при хлебной раздаче лица разматываются, и тогда видно, что они покрыты копотью, совсем бледные, с торчащими скулами и безжизненно остановившимися глазами.
Многие дома на улицах горели, и их никто не тушил, так как воду доставить было невозможно. Это были пожары без пламени, какое-то тление, которое длилось много дней, пока дом не превращался в скелет. Лишь на некоторых углах улиц утром можно было видеть выстроившихся в ряд людей, это очередь за хлебом у магазина раздачи. Все окна такого магазина завалены мешками с песком и еще обшиты досками, совсем как блиндаж. Внутрь впускают маленькими партиями. А внутри тьма, горят две-три коптилки, за прилавком обычно два продавца и охранник, тоже закутанные в шубы. Хлеба нигде не видно — он спрятан под прилавком в особых ящиках. Один продавец режет буханки на куски, приблизительно соответствующие пайку, и передает их уже главному продавцу. Резать хлеб не просто — он как глина мягкий и водянисто-липкий. Продавец, обычно женщина, берет сначала хлебную карточку, отрезает талон, кладет его рядом, потом уже взвешивает кусок хлеба на точных гастрономических весах и передает покупателю, который завертывает его сначала в газету, затем в полотенце и кладет за пазуху на грудь. Примерно так же отвешивается и крупа, один раз в десять дней. Отрезанные хлебные талоны хранятся в магазине в железных сейфах — продавец отвечает за них своей жизнью. В магазине царит гробовая тишина. Говорить не о чем. Иногда в магазине люди падают в голодный обморок — вид хлеба вызывает шок. Если падают в магазине, то еще люди как-то реагируют, помогают прийти в себя. А вот если упадет на улице, то только наклоняются, чтобы спросить, где живет, если по дороге, то, возможно, сжалятся — позовут родных спасать его, если нет, то так пройдут. Ведь каждый чувствует, что и сам вот-вот упадет. Упал — конец!
Ах, господа, а знаете ли вы, что испытывает долго голодающий человек? Ведь это совсем другое чувство, не сравнимое с тем, как если бы вы случайно весь день ничего не ели. Первые две недели голода вы просто раздражены и активно ищете, что бы такое съесть. Но потом вы чувствуете, что нечто злое и опасное поселилось внутри вас, оно сжимает ваши внутренности, опустошает мозг, лишая его всякой другой мысли, кроме как о еде, и холодит каким-то страхом вашу душу. Дальше — больше. Начинают болеть суставы, кровоточить десны. Кожа становится сухой и покрывается чешуей. Проходит еще время, и, наконец, отчаяние сменяется безразличием, панический страх умереть — спокойным созерцанием своего конца. Чувство одиночества и безысходности. Все больше отекает лицо. Затем вы замечаете, как отекают и ноги: опухоль ползет все выше к коленям, и вы как бы перестаете ощущать свои ноги, они чужие, не ваши, и очень-очень тяжелые. Через месяц голодания отеки с лица спадают, и вы себя не узнаете: скулы торчат, губы не смыкаются и за ними постоянно видны зубы. Однако хотя вы и потеряли уже половину вашего веса, оставшийся вес вдруг начинает давить на вас. Каждое движение — тяжелая работа. Вам хочется просто лечь и лежать, но при этом вы все время видите какие-то картины из вашей прошлой жизни, чаще всего картины детства. Чувство голода постепенно покидает вас, и вам единственно чего хочется, так это тепла. Тепла, чтобы действительно уснуть, так как вы не спите, а только грезите. Наконец, вы чувствуете, что само дыхание для вас уже тяжелая работа, словно какой-то груз навалился на вашу грудь. Это Царь-Голод, как говорят в народе, он обнимает вас. Вам очень недолго осталось.
По городу ходят слухи, что Ладожское озеро уже замерзло и что через него есть возможность выйти из блокады на континент. Руководители города уже вывезли свои семьи, выехали и специалисты оборонных предприятий. 25 декабря мама пришла с хлебной раздачи с повеселевшим лицом: оказалось, что увеличили паек хлеба. Теперь рабочие получают на 100 граммов больше, а остальные на 75. Итак, теперь 350+200+200. Но хлеб состоит наполовину из целлюлозы. За метод выпечки такого хлеба главный технолог хлебозавода получил орден Ленина. Спасет ли теперь эта новая норма людей, ведь уже 35 дней, как все население жило по нормам хлеба 250 и 125. Эти 35 дней подорвали саму основу жизни, в городе начался массовый мор. И хотя потом почти каждый месяц хлебный паек возрастал на 100 граммов, смертельный удар был нанесен, и на 1-е февраля 1942 года, по официальной статистике, в городе умирало ежедневно от 30 до 40 тысяч человек. Сложите эти 40 тысяч тел огромным штабелем и представьте себе 100 таких штабелей, которые образовались за январь, февраль и март. Было ли когда-нибудь в истории человечества такое, чтобы за сто дней вымерло почти 3 миллиона человек!
Горы замерзших трупов возвышались за заборами моргов почти в каждом квартале, вывозить их за город было не на чем. Один из таких моргов, во дворе Дерябкина рынка, был и около нас. Железная его ограда была вначале прикрыта фанерными листами, но потом, когда гора трупов в штабеле выросла на много метров выше забора, листы этой фанеры пошли на растопку костра охранника, стоявшего у ворот и наблюдавшего, чтобы привозимые на саночках трупы не оставлялись рядом со штабелем, а заносились или забрасывались на его вершину. Ведь трупы умерших от голода весят не более 30 килограммов. Когда их забрасывали туда наверх, часто покрывала слетали, так что многие трупы были голыми, и можно было заметить, что они почти прозрачные. Их широко открытые, замершие глаза запомнились мне. Иногда около морга образовывалась очередь из саночек с трупами, тогда принимался за работу и сам охранник. Он брал труп с одного конца, родственник с другого, раскачивали и… царство ему небесное… взлетал он на вершину. Вид трупа уже не вызывал ни сожаления, ни любопытства, каждый знал, что он сам уже почти труп.
Лишь в конце февраля, когда уже с той стороны Ладожского озера в город пришли автомашины со здоровыми дружинниками, морги стали постепенно разгружать: трупы нагружались в кузова автомашин и вывозились за город, где ими заполнялись старые окопы и противовоздушные укрытия. Многие люди умирали прямо на улицах и оставались там лежать. Помню, как я не смог утром открыть наружную дверь парадной лестницы. Толкаю, а она не шевелится. Когда я приналег и вышел, там снаружи оказался труп человека, который, видимо, дошел уже до дома, но сил не хватило открыть дверь.
Официальных статистических данных об умерших в городе, конечно, никто не сообщал. Даже после войны, спустя двадцать лет, эти данные так и не появлялись в печати, лишь вскользь писалось о «десятках тысяч». Затем в каждой новой книге о блокаде указывались какие-то данные, которые с каждым годом все увеличивались. Сначала 500 тысяч, затем 1 200 тысяч, потом уже 1 800 тысяч. И вот только после падения советского режима появилась новая цифра жертв — 2 200 тысяч. Ну что же, поживем и подождем, что дальше объявят, ведь некоторые архивы до сих пор остаются недоступны.
Этот страх объявить правду о трагедии, видимо, был продиктован тем, что партийные власти чувствовали, что они тоже виноваты в этой массовой гибели людей. Правда о том, вывозились ли запасы продовольствия из города перед началом блокады, продолжает держаться в секрете. Я от военных слышал, что город «подготовили к сдаче противнику» — вывезли сокровища Эрмитажа, ценные издания книг, уникальное заводское оборудование, запасы золота. Вряд ли эта подготовка не коснулась запасов продовольствия.
У меня в классе был товарищ, Олег Генессен, его дядя был директором крупного склада в городе. Олег был евреем, и он выехал с семьей из города в тыл еще в конце сентября. Но еще в начале сентября он как-то подошел ко мне на перемене и шепчет угрожающе на ухо: «Город решили сдать, мы уезжаем. Никому этого не говори», а затем и еще: «Со складов дяди по ночам грузят в вагоны консервированные продукты и увозят на Восток!». Кто и когда раскроет теперь эту тайну — врал ли Олег? Ведь главные свидетели блокады, руководители Горкома и Горисполкома, Попков, Кузнецов, Андрианов, Капустин и другие были после войны расстреляны по так называемому «ленинградскому делу». Инициатором этой расправы был А. Жданов, первый секретарь Ленинградского обкома ВКПб, который во время блокады предпочитал быть при Сталине, в Кремле.
Почти сорок лет спустя я случайно разговорился с пожилой женщиной, машинисткой сочинской Государственной филармонии. Она, дочь чекиста, еще молодой девушкой работала секретарем-машинисткой в Ленинградском обкоме партии во время блокады. У дверей ее комнаты в Смольном постоянно стоял охранник, так как она печатала совершенно секретные документы, даже копировальная бумага сразу уничтожалась. Ей иногда приходилось печатать прямо под диктовку самих Жданова, Жукова, Попкова. Но говорить с ней было трудно, «сталинская закалка» сохранилась даже сорок лет спустя. Выслушав мой вопрос, она прищуривала глаза и отвечала: «А об этом я не имею право рассказывать!». Но для истории, как последняя свидетельница! Оказалось, что для истории немножко можно. Так вот, между назначенным во время блокады командующим Ленинградским фронтом маршалом Жуковым и Ждановым вспыхивали жаркие споры, они кричали друг на друга, обвиняли друг друга в ситуации, возникшей в городе. «Кто дал приказ подготавливать город к сдаче?! Кто должен отвечать теперь за людей?!» — кричал Жуков. Вскоре Жданов покинул Смольный и уехал жить в Москву. Видимо, подальше от ответственности.
Не те ли самые вывезенные осенью из города продукты в марте месяце по льду Ладожского озера ввозились обратно в голодный и уже вымерший Ленинград?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.