1879. Прощальный триумф
1879. Прощальный триумф
Алексей Федорович Кони:
Зимою 1879 года Тургенев был проездом в Петербурге <…>. Старые, односторонние, предвзятые и подчас продиктованные личным нерасположением и завистью нападки на автора «Отцов и детей», вызвавшие у него крик души в его «Довольно», давно прекратились, и снова симпатии всего, что было лучшего в русском мыслящем обществе, обратились к нему. Особенно восторженно относилась к нему молодежь. Ему приходилось убеждаться в заслуженном внимании и теплом отношении общества почти на каждом шагу, и он сам с милой улыбкой внутреннего удовлетворения говорил, что русское общество его простило.
Елена Ивановна Апрелева:
В январе 1879 года, поднимаясь по лестнице в помещение петербургского кружка художников, где в тот вечер выступала в «Грозе» Стрепетова, я неожиданно увидела впереди себя Тургенева, предполагавшего приехать в Петербург только весной. Для него мой приезд из Москвы был также неожидан. Разговаривая, мы вошли в театральную залу, переполненную публикой. Лишь только высокая фигура Тургенева появилась в дверях, какой-то трепет и шепот пронесся по рядам стульев; все начали вставать, и зала разразилась аплодисментами. Тургенев, несколько озадаченный, на мгновение остановился, потом заторопился двинуться вперед вслед за распорядителем, сопровождаемый дружными аплодисментами.
– Что это? – сказал он мне взволнованным голосом. – Настроение будто изменилось.
Изменившееся, по его мнению, настроение еще ярче выразилось в Москве, где в феврале он согласился читать на заседании Общества любителей российской словесности. Бурными, долго не умолкавшими аплодисментами встретили его, лишь только он взошел на эстраду, и восторженными овациями благодарили за чтение, по окончании которого на эстраду вошел студент и, поднесши Ивану Сергеевичу лавровый венок, произнес краткую прочувствованную речь. Тургенев положил венок к подножию находившегося на эстраде бюста Пушкина и ответил несколькими словами, вызвавшими новую бурю восторгов. Студенты толпой, кликами и аплодисментами провожали писателя по коридорам до швейцарской и высыпали бы на улицу, если бы полиция не поспешила закрыть дверь, когда Тургенев вышел на подъезд. Пристав предупредительно и почтительно подсадил Ивана Сергеевича под руку в карету.
– С честью провожают! – смеясь, сказал он, когда дверка кареты за нами захлопнулась.
Голос его дрожал. Он откинулся в угол кареты и, против обыкновения, молчал, сказав только, как бы про себя:
– Мог ли я это предвидеть!
Максим Максимович Ковалевский:
В 1879 году, в феврале, Тургенев, по случаю смерти брата, вызван был в Москву. Узнавши о его приезде, я пригласил его к себе и представил ему ближайших сотрудников редактируемого мною в то время «Критического обозрения». Было нас человек 20. На правах хозяина я провозгласил первый тост за Тургенева как за любящего и снисходительного наставника молодежи.
Тургенев не дослушал этого приветствия и разрыдался! На следующий день я получил от него записку, в которой он, между прочим, писал мне: «Вчерашний день надолго останется в моей памяти как нечто еще не бывалое в моей литературной жизни…» Вот как балует наше общество своих гениальных художников!
Владимир Осипович Михневич (1841–1899), журналист и писатель, фельетонист. Из отчета газеты «Новости» о праздничном обеде в честь И. С. Тургенева 13 марта 1879 г. В Петербурге:
13-го сего марта, в 5? часов пополудни, в большой, так сказать, международной зале ресторана мусье Бореля, сошлись и съехались представители науки и литературы, выразители общественного мнения во всех его противоборствующих между собою течениях и взаимно исключающих друг друга «направлениях». Сошлись под одной кровлею – это еще неудивительно; не особенно удивительно и то, что все эти представители и выразители еще вчера, может быть, встряхивали, по образному выражению Евгения Маркова, друг друга за шиворот на страницах своих «периодических изданий», здесь тесно сплотились за обеденным столом, прошлись по «маленькой» из одной и той же бутылки «английской горькой», и кушали filet au boeuf с гарниром из одного и того же блюда. Русские люди на этот счет покладисты и, при самом непримиримом антагонизме, легко объединяются у закуски и за обеденным столом, особенно, если они изобильны и вкусно приготовлены…
Выдающеюся характеристическою чертою этого чествования было то, что в лице И. С. Тургенева прежде всего воздавалась должная дань доброй памяти передовым людям сороковых годов, самый блестящий представитель которых сидел здесь среди нас… Общие отличительные черты человека сороковых годов, как выразителя известного исторического момента в развитии русской общественной мысли, живьем вставали перед нами, рельефно обрисовывая целый законченный культурный тип, заслонявший собою индивидуальные частности. Мы имели дело уже не с отдельною личностью, а как бы с целым поколением, кристаллизованным и отчеканенным в определенный, образно выражающий его тип…
Речь И. С. Тургенева произвела целую бурю; все встали из-за стола и с бокалами в руках бросились к нему с выражением приветствий…
Максим Максимович Ковалевский:
Два дня спустя Тургенев явился на публичное заседание Общества любителей российской словесности. Прием, сделанный ему, превзошел все мои ожидания. При его появлении в зале (заседание происходило в физической аудитории) поднялся буквально гром рукоплесканий и не стихал несколько минут. Едва смолкнул шум аплодисментов, как послышался с хоров голос студента Викторова. «Вас приветствовал недавно кружок молодых профессоров, – сказал он. – Позвольте теперь приветствовать вас нам, – нам, учащейся русской молодежи, – приветствовать вас, автора „Записок охотника“, появление которых неразрывно связано с историей крестьянского освобождения». <…>
Толпа проводила Тургенева с такими же овациями, с какими он был принят.
Иван Сергеевич Тургенев. Из письма Полине Виардо:
Вообразите себе более тысячи студентов в грандиозном зале Дворянского собрания; вхожу; шум, способный обрушить дом; ура, шапки летят к потолку; затем два громадных венка; затем речь, выкрикиваемая мне в ухо юным делегатом от учащихся, речь, каждый оборот которой задевает недозволенное, взрывчатое; ректор университета в первом ряду кресел, весь бледный от страха; я, старающийся ответить так, чтоб огонь не оказался поднесенным к пороху, и в то же время старающийся высказать нечто большее, нежели банальности; затем, после чтения, вся эта толпа, движущаяся за мною по соседним залам, вызывающая меня с неистовством 20 раз подряд; девушки, хватающие мои руки… чтобы поцеловать их!!! То было подлинное безумие.
Максим Максимович Ковалевский:
Те же овации сопровождали каждый его шаг в Москве. По просьбе студентов он согласился прочесть отрывок из «Записок охотника» на музыкально-литературном вечере, данном Обществом пособия нуждающимся студентам. Толпы студентов провожали его при разъезде, не прекращая своих аплодисментов, пока один из полицейских, под предлогом защитить Тургенева от натиска толпы, схватил его под руку и буквально вывел из залы, в то же время, говорил мне потом Тургенев, уверяя его, что сам принадлежит к числу горячих почитателей его таланта.
Борис Николаевич Чичерин:
Последний приезд его в Москву, в конце семидесятых годов, был настоящим триумфом. Когда он появился в Обществе любителей словесности, прием был восторженный; рукоплескания не умолкали; студент Викторов, вожак социалистов между студентами, с хор говорил ему речь; молодые профессора давали ему обеды; в честь его дан был и публичный обед по подписке; актеры устраивали ему праздники; красивые дамы врывались к нему, больному, в комнату; от посетителей не было отбою. Он сам с большим юмором рассказывал, как он, усталый, вернулся из заседания Общества, а тут уже давно ожидала его дама, актриса московского театра, которая с отчаянием ходила взад и вперед, восклицая: «Когда же он, наконец, приедет?» И как скоро он появился, жаждущий отдыха, его вдруг схватили, окутали в шубу, посадили в сани, повезли с Пречистенского бульвара на Мещанскую, и на всем протяжении этого длинного пути учинившая над ним насилие дама окутывала его и обмахивала его платком. Когда же он приехал, то все гости встретили его у порога и ввели в зал, где красовался огромный пирог, украшенный лентами, на которых были написаны заглавия всех его повестей. Ему говорили речи, пили за его здоровье и насилу, наконец, отпустили его домой, совершенно изнеможенного.
Максим Максимович Ковалевский:
Между москвичами оказалось так много старых знакомых Тургенева, и их желание видеть его у себя и показать своим близким было так сильно, что я почти не видел Ивана Сергеевича иначе, как в торжественной обстановке… И у кого ему не пришлось только побывать! И кого только не заставал я у него по утрам! И студентов, и актеров, и учениц консерватории, и живописцев, которые добивались позволения снять с него портрет и придавали затем кирпичный цвет его коже, и членов Английского клуба, которые так-таки и расстроили ему желудок и сложили его в постель.
Борис Николаевич Чичерин:
Несмотря, однако, на эти триумфы, Тургеневу не посчастливилось с другой стороны. Нигилисты его помиловали; зато Катков обрушился на него с самой площадной бранью, не только забыв всякие приличия, которых он никогда не знал, но и не обращая ни малейшего внимания на то, что писатель, которого произведения составляли красу русской литературы, даже в своих слабостях заслуживал снисхождения.
Максим Максимович Ковалевский:
Едва оправившись от подагры, Тургенев уехал в Петербург, где его снова чествовали, снова закармливали и, наконец, отпустили больным и разбитым в Париж.
Петр Лаврович Лавров:
Овации сопровождали <…> Ивана Сергеевича на каждом шагу и продолжались в Петербурге. В речах и в адресах профессора, представители литературы, искусства, адвокатуры, делегаты и группы учащейся молодежи обоих полов высказывались весьма смело о том, о чем в России обыкновенно лишь шепчутся, и вызывали самого героя торжества на смелое слово. Литературу сравнивали для России с «преторским эдиктом», впервые внесшим начало гуманности в суровую римскую среду. Проводили сравнение России конца 70-х годов с закрепощенною Россиею 40-х годов и говорили: «Состояние общества сходно: и тогда была под ногами закованная почва, только иначе закованная; и ждет общество, что рухнут наши неправды». В адресах писали: «Вас так же, как и нас, возмущают до глубины души печальные и странные явления нашей общественной жизни, вытекающие, как строго логические последствия, из нашего общественного строя», и призывали его «в ряды той интеллигенции нашего общества, которая так или иначе стремится к ниспровержению настоящего порядка». Даже высказывали: «Вы один в настоящее время сумеете объединить все направления и партии, сумеете оформить это движение, придать ему силу и прочность. Подымайте высоко ваше светлое знамя; на ваш могучий и чистый голос откликнется вся Россия: вас поймут и отцы, и дети». И несмотря на свой скептицизм относительно всех действующих в России людей и групп, Иван Сергеевич радовался сближению около него старого и молодого поколения, старался указать, что «есть слова, есть мысли, которые им одинаково дороги; есть стремления, есть надежды, которые им общи; есть, наконец, идеал не отдаленный и туманный, а определенный и осуществимый и, может быть, близкий, в который они одинаково верят». Он говорил: «все указывает, что мы стоим накануне хотя близкого и законно-правильного, но значительного перестроя нашей жизни». Он отвечал восторженной молодежи, призывавшей его «объединить все направления и партии» в России: «После всего, что мне пришлось здесь видеть и слышать, я прихожу к заключению, что я должен переселиться в Россию… Я знаю, что это дело, за которое мне приходится взяться – очень нелегкое дело; лучше было бы взяться за него молодому человеку, а не мне… старику… Но что же делать? Я положительно не вижу и не знаю человека, который обладал бы более серьезным образованием, лучшим положением в обществе и большим политическим тактом, чем я… вот и приходится мне… трудно это, конечно, для меня: приходится от многого отказаться… Ну, что же делать! ведь пришлось же не малым пожертвовать, когда начал писать охотничьи рассказы, – значит и теперь можно»…
Само собою разумеется, что русскому правительству это было не по сердцу. В Петербурге седого путешественника окружили шпионами. Ему запрещено было там являться среди молодежи и принимать ее овации. Ему советовали под рукою уезжать. Император говорил о любимом русском романисте: «C’est ma b?te noire»[59]. Но тронуть писателя, знаменитого во всей Европе, не решились. Он мог только ответить на приветствия молодежи письмом, которое было напечатано в «Петербургском Листке» и где было сказано, между прочим: «Вижу я, что молодое поколение стоит на том пути, который один может вывести нас к свету, освежить нас и дать нам свободно и мирно развиваться».
Герман Александрович Лопатин:
В год так называемого «примирения» Тургенева с молодежью я был в Петербурге и о московских чествованиях только слыхал. Потом я узнал, что Иван Сергеевич приехал в Петербург.
«Почему бы и не навестить мне его?» – подумал я и отправился в Европейскую гостиницу.
Прежде чем войти, я отправил ему свою визитную карточку, чтобы он узнал мою тогдашнюю фамилию. Кажется, Афанасием Григорьевичем Севастьяновым я был тогда.
Вхожу. Увидал меня Тургенев и воскликнул: «Безумный вы человек! Можно ли так рисковать собой?..» Потом он рассказал мне о своем пребывании в Москве, о речах, о молодежи и чествовании.
– Ведь я понимаю, что не меня чествуют, а что мною, как бревном, бьют в правительство.
Тургенев красноречивым жестом показал, как это делается.
– Ну, и пусть, и пусть, я очень рад, – закончил Иван Сергеевич. <…>
На другой день после нашего разговора я опять зашел к нему. Смотрю, вещи собирает.
– Иван Сергеевич, да куда же вы? Вы же хотели пожить здесь? А вечер в Дворянском собрании, на котором вас собираются еще чествовать?
– Нет, батюшка мой, оставаться больше не могу. Приезжал флигель-адъютант его величества с деликатнейшим вопросом: его величество интересуются знать, когда вы думаете, Иван Сергеевич, отбыть за границу? А на такой вопрос, – сказал Иван Сергеевич, – может быть только один ответ: «Сегодня или завтра», а затем собрать свои вещи и отправиться.
Петр Лаврович Лавров:
Он уехал из России в конце русского марта, недели за две до покушения Соловьева.
Василий Васильевич Верещагин:
Мне показалось, и, думаю, не ошибочно, что после оваций, которыми И. С. встречали и провожали в Москве и Петербурге, он стал немножко важнее. В письмах его, многоуважаемый заменился любезным, но он все-таки всегда был приветлив, всегда готов был помочь, чем только был в состоянии.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.