II «Титул: „Опыты в стихах и прозе“ К. Б.»
II
«Титул: „Опыты в стихах и прозе“ К. Б.»
В Москве здоровье Батюшкова, на которое он все последнее время жаловался в письмах, не только не поправилось, но заметно ухудшилось. Его преследовала лихорадка, он кашлял и опасался чахотки. Всю Масленицу он просидел дома, раздумывая об устроении своих дел по имению и изыскивая способы раздать долги. В письме сестре сетовал: «Я на себя довольно скуп и копейки даром не издерживаю; прихотей не имею вовсе и ныне приучил себя мало-помалу во всем отказывать, но поездки по службе, мундиры и тому подобное меня разоряют»[393]. Действительно, самые свои большие долги Батюшков сделал во время заграничных походов, и теперь они тяжким бременем отягощали его совесть.
В середине марта Батюшков получил уведомление о том, что отставка получена, но приказ вышел только через месяц. Вопреки ожиданиям он был отставлен не надворным советником (7-й чин по Табели о рангах), а коллежским асессором (8-й). «Наконец я отставлен коллежским асессором. Конечно, не выгодно, но я к этому привык. Неудачи по службе, это мое. Слава Богу, что отставлен. Здоровье мое очень плохо, и я не знаю, как бы я перенес еще путешествие в Каменец, в Каменец, который я без отвращения вспоминать не могу»[394]. Как видим, Батюшков встретил свою отставку более чем спокойно, даже с радостью — во всяком случае, мучительная для него военная служба была закончена. Строгая зависимость от воли начальства и невозможность располагать собой в мирное время были для него непереносимы.
В середине лета Батюшков уже собрался ехать в Хантоново, но внезапный недуг буквально свалил его с ног: «…Я простудился; в левой ноге, в раненой, сделались судороги и ревматизм, стрельба в раны, чего никогда не бывало, и вот я седьмой день сижу дома или, лучше сказать, лежу в постеле, а по утрам хожу в ванну. <…> Страшусь, чтобы раны не открылись»[395]. Речь идет о ранах, полученных им во время сражения под Гейльсбергом в 1807 году. Распухшая нога и сильнейшие боли не пускали Батюшкова из дома на протяжении почти двух месяцев. К ним добавился кашель. Врач П. А. Скюдери, лечивший Батюшкова, только качал головой.
В начале августа между Батюшковым и Е. Ф. Муравьевой произошел интересный эпизод — тетушка в письме напомнила ему об А. Ф. Фурман. Неизвестно, в связи с чем это произошло. По предположению В. А. Кошелева, Муравьева извещала Батюшкова, что А. Ф. Фурман «не замужем, что сейчас, в трудное для нее время, предложение Батюшкова могло бы быть принято и устроилась бы счастливая семейная жизнь»[396]. Нельзя сказать, что никаких упоминаний о Фурман в прежних письмах не содержалось. Напротив, несколько раз за прошедшее с момента разрыва время близкие пытались примирить Батюшкова с его бывшей невестой, но всякий раз встречали либо продуманный и мощный отпор, либо молчание. И теперь он ответил тетушке вполне однозначно: «Все, что вы знаете, что сами открыли, что я вам писал и что вы писали про некоторую особу, прошу вас забыть, как сон. Я три года мучился; долг исполнил и теперь хочу быть совершенно свободен. Письма мои сожгите; чтобы и следов не осталось; прошу вас об этом. С вашими то же сделаю, там, где говорите о ней. Теперь дело кончено. Я даю вам честное слово, что я вел себя в этом деле как честный человек, и совесть мне ни в чем не упрекает. Рассудок упрекает в страсти и в потерянном времени. Не себе, а Богу обязан, что он спас меня из пропасти. Когда-нибудь поговорим об этом, — зимою, может быть. Приготовьте мне комнату на зиму. Если Москва не привлечет меня, то я буду у вас. Теперь, кроме вас, ничего в Петербурге не имею. Если Оленины за что-нибудь в претензии на меня, то они не правы. Не думаю, чтобы та особа меня любила; а если что-нибудь и было похожее, то я, конечно, забыт»[397]. Любовная история закончилась и ушла в прошлое, Батюшков больше не мучился. Вероятно, немалую роль в этом сыграло его наполненное творчеством пребывание в Каменце, когда действительные страдания сублимировались в поэзию.
Интересно, что в том же письме тетушке Батюшков впервые после длительного перерыва снова упомянул Италию как единственное место, где он хотел бы продолжать служить. Италия, наряду с Тавридой, по-прежнему воплощала для него самые поэтические мечты.
Как раз в это время, в августе 1816 года, Н. И. Гнедич предложил Батюшкову издать свои произведения. Не просто дружески посоветовал, а захотел выступить в роли издателя. Батюшков к такому предложению был подготовлен. Во-первых, незадолго перед тем Жуковский сообщил ему о готовящемся собрании собственных сочинений. Батюшков радовался за него, но не мог не примерять на себя роль автора книги. Во-вторых, мысль об издании своих произведений, конечно, не раз приходила ему в голову. Одно дело печатать их порознь в журналах (к 1816 году существовало очень мало стихотворений, не опубликованных Батюшковым), совсем другое — составить книгу, объединить их вместе и напечатать под одной обложкой, под своим именем. Впервые Батюшков заговорил об этом в 1810 году, когда он собрал все написанные к тому времени стихотворения и, переписав их, решил отправить Гнедичу «для напечатания»[398]. Однако тогда запал быстро иссяк, да и рано было думать об издании — в 1810 году Батюшков только-только нащупал для себя новую линию в поэзии и имя Парни впервые появилось в его обиходе.
Известно, что в 1812 году Батюшков вновь собрал свои стихотворения, ревизовал их, очевидно, уничтожив то, что считал неудачным, и составил рукописные сборники для ближайших друзей. Такие тетради он подарил А. И. Тургеневу, Д. Н. Блудову и еще по крайней мере двум петербуржцам, кому точно — неизвестно[399]. Эти тетради были одинаковыми по составу — Батюшков отобрал для них все лучшие свои стихотворения.
С 1812 года прошла уже целая вечность. Батюшков стал другим, изменились его приоритеты в поэзии, изменилась и его поэтическая манера, он теперь иначе смотрел на свое творчество вообще и в особенности на свое раннее творчество, однако несомненно, что к тому времени, когда прозвучало предложение Гнедича, Батюшков ощущал его как вполне своевременное. Неслучайно незадолго до этого он сам наводил справки по поводу возможного издания в Москве. Но, узнав, что Гнедич хочет взять издание в свои руки, сразу же передумал. Возможно, до Гнедича из Москвы доползли слухи о том, что Батюшков хочет издавать свои сочинения, и счастливая мысль о дружеском участии пришла ему в голову. Готовность, с которой Батюшков выставил Гнедичу свои необходимые кондиции, говорит о сформировавшемся замысле. Батюшков не только знал, как он хочет печатать свои произведения, но и детально продумал финансовую сторону, что вообще не было для него характерно: «За две книги, толщиною или числом страниц с сочинения М. Н. Муравьева, я прошу две тысячи рублей. Тысячу рублей прислать мне немедленно. У меня том прозы готов, переписан и переплетен (sic! — А. С.-К.). Приступить к печати, не ожидая стихов. Том стихов непосредственно засим печатать. Если ты согласишься на мое условие, то я все велю переписывать и доставлю в начале октября. Им займусь сильно и многое исправлю. <…> Другую тысячу заплатить мне шесть месяцев по напечатании второго тома. Это тебя не расстроит, и мне будет выгодно. Я берусь доставить заглавный виньет для обоих томов. Печатать отнюдь не по подписке: я на это никак не соглашуся»[400]. Предложенные Батюшковым условия (не приводим других его денежных расчетов, связанных с затратами на издание и вычислением прибыли) для Гнедича были очень выгодны. Конечно, издание по подписке было гораздо более надежным: подписываясь на книгу, будущий читатель заранее оплачивал ее приобретение. Но именно поэтому Батюшков на подписку и не соглашался — слишком велика была ответственность. Том прозы вышел без нее, а на том стихов Гнедич все же подписку объявил, возможно, у него не хватило денег. Надо заметить, что на стихи Батюшкова подписалось в обеих столицах около двухсот человек — весьма значительное число.
Сохранилось 17 писем Батюшкова Гнедичу по поводу готовящегося издания. Эта переписка велась постоянно с августа 1816-го по июль 1817 года, когда издание увидело свет. Автор и издатель ни разу за это время не встречались лично — сначала Батюшков был в Москве, потом надолго уехал в деревню, поэтому все свои поправки, сомнения, вопросы и пожелания он посылал Гнедичу по почте. Гнедич к его указаниям был очень внимателен, но кое-что было отдано на откуп издателю, который одновременно выполнял обязанности редактора и составителя. В одном из писем Батюшков просит его об активном вмешательстве в текст: «Все исправляй, как хочешь, не переписываясь со мною. Это слишком затруднительно и бесполезно»[401]. Удивляться не стоит — такая совместная работа над текстом была естественной частью литературного обихода того времени, широко принятая в арзамасском кругу. В этом письме речь, правда, шла о прозе. К поэзии Батюшков предъявлял более высокие требования: «Стихам не могу сказать: Vade, sed incultus[402]»[403]. Он исправлял и переписывал старые свои стихотворения: переводы из Тибулла, каменецкие элегии, эпикурейские тексты, которые теперь нравились ему меньше остальных. На предложение Гнедича напечатать «Видение на берегах Леты» Батюшков с самого начала ответил резким отказом, который чуть не привел к отказу издавать книгу вообще: «„Лету“ ни за миллион не напечатаю; в этом стою неколебимо, пока у меня будет совесть, рассудок и сердце. Глинка умирает с голоду; Мерзляков мне приятель или то, что мы зовем приятелем; Шаликов в нужде; Языков питается пылью, а ты хочешь, чтобы я их дурачил перед светом. Нет, лучше умереть!»[404] Сатирические свои произведения он, как и прежде, исключал из числа законных детей. Зато работа над подготовкой книги совпала с периодом новой творческой активности, а возможно, спровоцировала его. К концу осени Батюшков не только исправил и переписал свои старые стихи, но и создал новые: «Стихи переписаны, рукою четкою. Много новых пиес. И между тем как ты поешь рождение сына Мелесова, всевидящего слепца[405], я пою его бой с Гезиодом, т. е. перевел прекрасную элегию Мильвуа „Гезиод и Омир“, которая дышит древностью. <…> Стихов будет — я не ожидал этого — более прозы»[406]. Примерно тогда же Батюшков написал еще одну большую историческую элегию — «Переход через Рейн». А когда том поэзии был уже выслан Гнедичу, стал судорожно дописывать последнюю большую поэтическую вещь — элегию «Умирающий Тасс», которой придавал особенное значение.
Чем дальше шло время, тем больше Батюшков терял уверенность в себе. С конца февраля в его письмах Гнедичу лейтмотивом проходит слово «страшно». Он страшится за самого Гнедича, предполагая, что тот может разориться на издании — никто не будет покупать его. Страшится за прозу, которую «не уважает», трепещет за стихи, которые всё более кажутся несовершенными. В марте 1817 года он пишет Гнедичу: «Проза надоела, а стихи ей-ей огадили. Кончу „Тасса“, уморю его и писать ничего не стану, кроме писем к друзьям: это мой настоящий род»[407]. Чуть позже допрашивает Жуковского: «Что скажешь о моей прозе? С ужасом делаю этот вопрос. Зачем я вздумал это печатать. Чувствую, знаю, что много дряни; самые стихи, которые мне стоили столько, меня мучат. Но могло ли быть лучше? Какую жизнь я вел для стихов! Три войны, все на коне и в мире на большой дороге. Спрашиваю себя: в такой бурной, непостоянной жизни можно ли написать что-нибудь совершенное? Совесть отвечает: нет. Так зачем же печатать? Беда, конечно, не велика: побранят и забудут. Но эта мысль для меня убийственна…»[408] И, наконец, снова Гнедичу, когда том стихов уже печатался: «Ах, страшно! Лучше бы на батарею полез…»[409] Отметим, кстати, что первоначальный вариант титульного листа, предложенный Батюшковым, был без полной фамилии автора; на нем стояли просто инициалы — К. Б. Очевидно, Гнедичу этот вариант не понравился. Сборник был подписан полным именем.
Тем не менее дело постепенно продвигалось: том прозы был готов в мае (вышел в свет в июне), том поэзии отдан в печать в конце июня (вышел в октябре). Издание получилось внешне сходным с недавно вышедшим собранием стихотворений В. А. Жуковского — небольшого формата, хорошо гравированное. Эскизы для фронтисписов выполнил Оленин, Батюшкову они очень понравились, гравировал издание И. В. Ческий. Получив от Гнедича первый том, Батюшков остался, кажется, доволен: «Получил книгу. Благодарю тебя за труды твои! <…> Стихов теперь ожидаю с нетерпением. Виньет очень мне понравился, и бумага, и шрифт»[410].
Книга не могла остаться незамеченной критикой: в «Русском вестнике» положительную рецензию написал С. Н. Глинка, московский приятель Батюшкова и одновременно персонаж его «Видения на берегах Леты». В «Сыне Отечества» появился восторженный отзыв, содержащий такие превосходные степени, которые могли смутить и куда более уверенного в себе человека, чем Батюшков. Панегирически высказался едкий А. Е. Измайлов; как о первом стихотворце эпохи писал о Батюшкове В. И. Козлов. Лучшей рецензией на сборник по праву считается статья арзамасца С. С. Уварова в петербургской газете «Le Conservateur impartial» (1817, № 83), в которой содержалось описание творческой манеры Батюшкова и Жуковского как двух лидеров новой поэтической школы. Эта рецензия стала отправной точкой исследований, посвященных допушкинской поэзии, самое яркое из которых — статья Л. Я. Гинзбург «Школа гармонической точности». О батюшковских «Опытах» Уваров писал: «Батюшков более уравновешен и сдержан, в проявлениях смелости у него сквозит мудрость, вкус его изощреннее; он скорее эротичен, нежели влюблен, более страстен, нежели чувствителен, он с равным успехом подражает Тибуллу и Парни. Среди произведений, помещенных во втором томе, особо выделяются несколько элегий, написанных в манере Тибулла, два-три очаровательных стихотворения в подражание Парни, перевод из Мильвуа „Состязание между Гомером и Гезиодом“, несколько дружеских посланий, пьеса, в которой любви к путешествиям противопоставлены прелести уединенной жизни; наконец, элегия „Умирающий Тасс“, которую можно считать его шедевром»[411]. В своих оценках и приоритетах Уваров практически совпал с автором «Опытов».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.