ГЛАВА ПЕРВАЯ 1905 год. В Киеве

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1905 год. В Киеве

ЭTO был год смуты и потрясений. Моя родина Россия охвачена войной. Из глуби Сибири приходят вести о катастрофах: Порт-Артур капитулировал, наша армия разбита, флот уничтожен. Это полный разгром. Но ещё до фатального исхода волнения происходят и внутри страны. Стачки, «Кровавое воскресенье» 9 января — следствие растерянности, уступчивости царя, поддавшегося силам реакции. То был год, когда восстал броненосец «Потёмкин».

Грохот Истории раздавался по всему миру. Император Вильгельм II высадился в Танжере, рискуя спровоцировать всеобщую войну. Сунь Ятсен, будущий президент Китайской республики, создавал свою революционную партию.

Это ещё не были революции, но они уже предвещали все катаклизмы века. История как бы тайно готовила глубокие преобразования: была опубликована теория психоанализа Фрейда; прозвучала импрессионистская музыка Дебюсси («Море»); возникали скандалы вокруг первых полотен фовистов; Сергей Дягилев устраивал в Санкт-Петербурге грандиозную выставку искусства XVII и XVIII веков, прежде чем год спустя окончательно расстаться с Россией; Эйнштейн открывал фотоны. Все силы, которые явят образ XX века, действовали. Рождался новый мир.

Обо всем этом я узнал позже, гораздо позже. Но для меня этот год знаменателен другим — тем исключительным, о чем не имеют воспоминаний, однако думают впоследствии с особым чувством: в 1905-м, в разгар всех пертурбаций, я появился на свет.

Итак, я родился 2 апреля 1905 года. В Киеве, где прошло всё моё детство. Детство... Как это слово сохраняет на всю жизнь силу своего излучения! Но как, однако, может и изменяться образ детства, по мере того как проходит время. Свои детские годы я воскресил уже в книге воспоминаний [Вероятно, имеется в виду книга «О времени, когда я голодал» (Du temps que j`avais faim, Paris ,1935) – ред.]. Но теперь, спустя годы, когда моя жизнь приняла форму судьбы, я вижу детство в иной перспективе, в ином свете, более нежном и вместе с тем более значительном. Полагаю, что, описывая его сегодня, я невольно придаю меньше значимости личностям.

Как и подобает, по-моему, всякому счастливому детству, для меня главными фигурами были отец, мать, так же как братья и сестра. Мы жили вместе в большом доме, находившемся в квартале близ университета. Мой отец, служащий государственного департамента вод и лесов, являлся в моих глазах авторитетом, предполагающим доверие, но также поучительность и дистанцию. Моя мать, красавица, соответствовавшая её имени София, была нам ближе. По правде говоря, только значительно позже я смог по-настоящему понять, чем она была для нас, как она любила своих детей и на что была способна для них. Только потеряв её, я отчетливо представил её прекрасное лицо матового оттенка, какое позднее увидел у балинезиек, озарённое тем негасимым светом, который властвует над моей жизнью. Оба моих родителя были ещё молоды, жили собственной жизнью. Естественно, что я не занимал в ней слишком много места.

Впрочем, не больше и в жизни моей сестры Евгении и двух моих братьев Василия и Леонида. Возможно, я был бы ближе сестре, Но она значительно превосходила меня по возрасту и не обращала на меня никакого внимания. Я мог быть в её глазах лишь маленьким мальчиком, родство с которым служило скорее препятствием, чем поводом для общения. Чаще всего мне оставалось лишь любоваться ею, когда она готовилась в полном параде ехать со своими друзьями на бал в Императорскую Мариинскую гимназию. Если возраст моих братьев приближал их ко мне, младшему, то образ их мыслей и интересы нас разделяли. В действительности, как, полагаю, часто бывает, мы очень любили друг друга, не будучи по-настоящему дружны между собой.

Ещё меньше я мог бы рассказать о годах, проведенных в Императорской гимназии, где учился. Я легко и быстро схватывал, превосходно усваивал то, что слышал на уроках, но за порогом класса, должен признаться, увлекался и занимался чем угодно, только не домашними заданиями и учебой. Всё — от гимназического журнала, который я составлял позднее, до коллекции редких бабочек — служило предлогом, чтобы увильнуть от корпения над школьными книгами и тетрадями. По совести должен прибавить, что и мои однокашники, с которыми я находил общий язык, если нужно было поиграть с ними или посмешить их, не слишком меня увлекали. В их компании я словно играл роль по их мерке, чтобы быть с ними на равных, но не больше. Такое же чувство одиночества я ощущал всю жизнь и в кругу самых близких людей.

Я хочу, чтобы меня поняли правильно: как и всякий человек, я почти никогда не был один. Но я был один среди других — это большая разница. Это чувство не грустное, напротив, иногда оно может быть упоительным. Истинно, ни чувства, ни убеждения не бывают общими.

Может быть, именно в детстве я оказывался временами совершенно изолированным от сверстников. Но я вовсе не грустил по этому поводу, у меня были другие спутники, более захватывающие, обогащающие и более дорогие моему сердцу: сами места, в которых я жил, великий город Киев и природа, которая его окружала.

Как он был прекрасен, мой Киев! И как живо во мне воспоминание о его облике тех лет! Столица Украины уже была тогда большим современным городом, может быть наиболее западным после столицы империи Санкт-Петербурга. Но аромат Востока в ней ещё ощущался, воздействие близкой Византии не заглохло. Над городом возвышались главы Софийского собора, маковки множества церквей создавали незабываемый силуэт. А киевские колокола! Стоит мне закрыть глаза, и я мысленно слышу, как они звонят по всему городу, сопровождая меня и опьяняя, когда я вечером возвращаюсь домой близлежащими старыми кварталами с деревянными домиками.

Ещё один образ связан у меня с Киевом моего детства — лошади. Киев казался мне городом лошадей, я хорошо помню коляски, кареты, телеги, кучеров с их широкими плащами. И повсюду стук подков: стремительный, позвякивающий и тяжёлый, прерывистый, он сопровождал нас весь день (по-настоящему я осознал это только теперь). Но самым большим праздником для меня было зрелище в самом центре города — караваны верблюдов, сопровождаемые узкоглазыми купцами-татарами. Это был совсем другой ритм жизни — присутствие животных в сердце города, и могла ли не радоваться душа ребенка, когда к нему возвращалась живая природа, в которой он так нуждался?

Я любил Киев, любил мой город, где всё казалось мне огромным: оперный театр, театр драмы, где я ещё не бывал, университет, где буду учиться, улицы, огни, водовороты толпы и ощущение, что ты затерялся в них. Но в ту пору город — в России, может быть, как нигде — ещё не был отрезан от мира вольной природы. В Киеве мы знали четыре совсем различных времени года, метивших нашу жизнь. Зимы были суровыми. Я помню свистящий ветер, закутанных в меха прохожих, спешивших по улицам, жёсткие, чёткие линии на фоне великолепных снежных композиций, создававших ощущение пустоты. Мы укрывались тогда в домах с двойными рамами, сидя вокруг керосиновых ламп и согреваясь жаром пылавших изразцовых печей.

Но наступала весна. О ней извещала глухая канонада трескающегося льда, чей гул навечно связан для меня с мыслью об обновлении. Великий и прекрасный Днепр, окаймлявший город, ломал льдины, и те устремлялись по воле потока, усиленного ледоходом. Его первые раскаты звучали для наших ушей так, словно лопались гигантские почки, из которых к нам возвращалась жизнь.

Весной в Киеве бывала температура воздуха как во Флоренции в мае. Дети чувствительны, как никто, и мы бросались тогда на встречу с солнцем и буйством земли, чтобы присутствовать при возрождений природы.

Крещатик, который много времени спустя стал чем-то вроде киевских Елисейских полей с громадами зданий и большими современными магазинами, был в ту пору провинциальной магистралью с деревянной застройкой, продолженной районом парков и садов. Мы проходили по Крещатику, чтобы спуститься с высоты, на которой расположен Киев, к Днепру. В моей памяти нет ничего более красивого, чем эта природа, до горизонта заполнявшая мой город.

Статуя Святого Владимира с крестом в руке возвышалась над излучиной реки. Парусные лодки из яхт-клуба, подхваченные свежим ветром, грациозно скользили по воде. Днепр катил свои величественные воды. До сего дня я твержу изумительное по точности видение Гоголя: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Не зашелохнет, не прогремит». Длинные плоские острова, поросшие кустарником, выступали из воды. Самым излюбленным был тот, что назывался Турхановым. Одной из моих детских забав было пробраться на него, воспользовавшись какой-нибудь старой рыбацкой лодкой. А там, растянувшись в кустах на песке, я предавался мечтам, пускаясь в невероятные приключения. Вода вокруг меня представлялась мне грозной стихией, я был отрезан ею от берегов и мог никогда не вернуться обратно. Мне нужно было налаживать новую жизнь, где всё требовалось придумывать по плану, как можно более прекрасному и героическому. Я смотрел на связки брёвен, которые без устали несла река. Иногда мимо проплывала длинная баржа, на которой жили и разводили огонь люди, сопровождавшие эти плавучие леса. Я грезил о судьбах промчавшихся мимо. И сам мой остров становился плотом, уносимым в бесконечность.

Я мог проводить так часы. Я ни о чем не думал, но образы жили во мне, они наполняли меня. Я погружался в созерцание, следя за полетом грифов и орлов. Когда они парили в высоте или замирали, перед тем как обрушиться вниз, я не мог не ощущать упоения от пространства. Я оставался там до вечера, чтобы дождаться звёзд на потемневшем небе,— они сулили мне открытия в других мирах.

Именно там я познакомился с моими друзьями-облаками, подарившими поистине лучшие мгновения детства. Если снежные пейзажи научили меня понимать чистоту линий, то движение облаков открыло мне жизнь форм.

Я любил их, когда они скользили по небу медленно и осторожно, словно охотники, вышедшие из засады; я любил их, когда они неслись, растрепанные, рваные, словно спеша в убежище, которое я силился представить; я их любил пунцовыми, позолоченными, светящимися вечером или розовеющими, хрупкими утром; я их любил нежными или яростными. Я обнаруживал в них бесконечные композиции: перёлетных птиц или раздутые ветром паруса, добрых ангелов или острова блаженства. Они были для меня сразу и путешественниками, и средством для путешествий, и их целью. Я догадывался, что они были даром небес, посланным, чтобы нашлось пристанище для грёз, восторгов и меланхолий, для жизней, которые нам прожить не суждено. Я любил их, блуждающих по небу, никому не доступных, всегда пребывающих в движении и вечных, так, как подсказывало моё воображение. Не проявлялся ли в том, ещё подспудно, мой интерес к движению форм и к их сочетанию, пробудившийся впоследствии?

Всё своё детство я провёл в Киеве. Я даже не поехал с матерью в Крым, куда она отправилась однажды со всем семейством. Я покидал Киев только на время наших поездок в загородное имение деда. Как я уже говорил, природа в те времена ещё не была настолько отчуждена от города, как случается нынче. Мои острова и облака мне это доказывали, мой сад это подтверждал. Наш дом был окружён большим садом, которым я наслаждался. Я всё ещё вижу росшую в нём гигантскую липу, вызывавшую у меня чувство преклонения. А какими праздниками были мои поездки к дедушке! Его усадьба находилась примерно в шестидесяти километрах от Киева. То был замок, почти старинная крепость, окруженная фермами. Он стоял на старинном тракте, по которому ходили караваны, связывавшие Восток с Западом. Предки моей матери некогда промышляли солью с Каспия, доставляя её на телегах, запряженных волами, в центр страны и в Западную Европу. Все это овевало наши детские души ароматом приключений и великих просторов, обостряя нашу восприимчивость.

В ту пору мой дед, почуяв новейшие веяния времени, решил модернизировать хозяйство. Он раздобыл немецкие машины, первые в наших краях, и соседние хозяева брали их взаймы, как прежде лошадей и волов. Каждый раз, когда мы приезжали на каникулы, нам было чем восхищаться. Двенадцать дядей и четыре тёти образовали «взрослый коллектив», содействовавший нашим ребяческим усладам. Я ещё помню, как четыре молоденькие служанки делали прически моим тётям перед каким-то праздником.

Вот в каком окружении я познал, без сомнения, самые живые чувства ребёнка и запечатлел в сердце навечно образы моей страны: громадную равнину, бескрайние поля ржи, усеянные васильками и дикими маками, и чувство легкой грусти на склоне дня, когда я слышал, как поют девушки, возвращаясь с полей. И вечером после ужина всё ещё звучали молодые голоса, отдаваясь далеко за полночь. Я подолгу сидел неподвижно, слушая их, а сердце полнилось страстью, робко искавшей ответа.

А жизнь леса, с тишиной и шумом вперемежку, открытая мной в те времена! А ветер на равнине! А запахи, к которым я был особенно чуток, запахи, возникавшие от малейшего ветерка: мёд, липа, полевые цветы — этот букет я ощущаю и теперь. А необъятность земли, которая давала мне почувствовать могучее дыхание зверей из древнего эпоса.

Одно исключительное обстоятельство закрепило во мне эти чувства в сверхъестественном освещении. Однажды за мной пришёл отец. Он отнёс меня на балкон, где уже находилась мать с братом Леонидом, и показал на небо с тысячами звезд. И хотя мне ничего не сказали, я вскоре увидел точку, большую, чем другие, которая пересекала небосвод, сопровождаемая сверкающим шлейфом. Внезапный трепет, что-то вроде священного ужаса, охватил меня. Все мы замерли в молчании. На других балконах, внизу перед домом, под верандой стояли все — хозяева и слуги. Вдалеке выла собака. Мне было пять лет, я помню, как испугался, словно ощутил страх самой земли, деревьев, животных и людей. Панический ужас, если таковой существует, исходивший от земли, но предвещавший, однако, некую иную реальность, уже неземную. Звезда исчезла, закончив путь за сосновыми и дубовыми лесами, погруженными на горизонте в ночную тьму. Гораздо позднее я узнал, что присутствовал при прохождении кометы Галлея. Её следующее появление ожидалось в 1986 году. Порой мне кажется, что я наверняка её ещё увижу.

Я часто думал об этом видении. Даже по возвращении в Киев. Вскоре одно обстоятельство помогло сохранить это воспоминание. Я стал участником гимназического хора. В моём детском голосе обнаружили такую чистоту, что доверили петь соло. С тех пор я часто пел в Софийском соборе во время церемоний. Мой голос летел без усилий, и мне казалось, что я парю под почтенными сводами рядом с фресками XII и XIII столетий. Я словно планировал в клубах ладана и золотом сиянии икон. И думал о моей звезде над бескрайними лесами. Я был счастлив в эти минуты. И одинок. Я уже подозревал тогда, что возле меня присутствует фея, которая будет сопровождать всю жизнь: фея великодушная, фея дарующая. Но эта фея и мучает, и терзает — пропорционально своему великодушию.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.