Глава семнадцатая 1915 ГОД. СНОВА ГАВАЙСКИЕ ОСТРОВА. ГЛЭН-ЭЛЛЕН
Глава семнадцатая
1915 ГОД. СНОВА ГАВАЙСКИЕ ОСТРОВА. ГЛЭН-ЭЛЛЕН
Во время плаванья на «Ромере» Джек начал писать рассказ о собаке под заглавием «Джерри». За этой книгой последовала вторая книга — «Майкель» — так же, как за «Зовом предков» последовал «Белый Клык».
Когда мы прибыли в Стоктон, друзья уговорили нас временно покинуть яхту и отправиться в Сиерру. Там мы катались с гор и бегали на коньках. Но больные лодыжки Джека давали себя знать, и по ночам у него бывали приступы судорог.
— Становлюсь стар, старею, старею, — ворчал он сквозь зубы, когда я бинтовала ему ноги. — Понимаешь ли ты, что твоему мужу скоро стукнет сорок?
В тот период в нем вообще как будто сидела какая-то болезнь. Не успели мы вернуться на Ранчо, как судороги сменились приступом ревматизма.
— А какая погода! — сердился Джек, лежа в постели и указывая на мокрые ландшафты за окном. — Прошлой зимой не хватало дождей. В этом году мы затоплены. Нет, Бог не любит фермеров. А все-таки плотина удерживает часть дождей, дело налаживается, дело налаживается.
Мы вовсе не собирались ехать на Гавайские острова, и наше решение было чисто случайным. Джек твердо решил остаться дома и привести в порядок денежные дела. Но неожиданно «Космополитен» предложил ему временно освободить его от беллетристики для того, чтобы он мог сопровождать Атлантический флот и президента через Панамский канал на Тихоокеанскую выставку. Джеку не хотелось уезжать из дома и отрываться от работы.
Конечно, я не могла участвовать в поездке на военном судне и покорилась своей женской участи. Но я не хотела оставаться в Калифорнии во время отсутствия Джека и решила отправиться в Гонолулу, где зимовали мои родные. Джек был немного озадачен при мысли, что его маленькая женщина отправится куда-то одна.
— Я не хочу ехать в это проклятое путешествие в Панаму, — жаловался он. — Я хочу ехать с тобой на Гавайские острова и работать над «Джерри» и «Майкелем».
И как же он был доволен, когда европейские осложнения привели к отмене задуманного путешествия. Он с восторгом сообщил мне, что мы оба поедем на Гавайские острова. Только когда мы уже стояли на палубе парохода и прощались с друзьями, он признался, что поехал только для того, чтобы не разочаровывать меня.
— Я бы не должен был уезжать теперь, когда у меня столько дела. Но я не мог представить себе твое лицо, когда я сказал бы тебе, что ты все-таки должна ехать одна.
— Я бы и не поехала одна, — ответила я. — Я осталась бы дома с тобой. Но ведь это было бы первый раз в жизни, что дела удержали тебя дома. Ты всегда умел устраивать все на расстоянии; ведь есть же почта и телеграф.
Мы взяли с собой слуг и поселились в маленьком хорошеньком коттедже. Рабочее время мы распределили так же, как дома. Утром работали, а день проводили на взморье. Каждый день после завтрака Джек, в кимоно, усеянном голубыми цветами, с головой, обмотанной полотенцем, отправлялся вместе со мной на взморье. Там мы в течение долгих веселых часов лежали в тени, на песке, между варварскими черно-желтыми каноэ[18], читали вслух, играли. Потом мы кидались в море, уплывали далеко за буруны и наслаждались чудесными мгновениями среди волнующейся, ласкающей стихии, между небом и землей, где все вопросы теряют свою остроту, где мы просто и торжественно могли говорить о самом главном, что есть в человеческих отношениях.
В Глэн-Эллен нас ожидали неприятности с Обществом виноградного сока. Еще до отъезда в Мексику было основано общество для массового производства прекрасного виноградного сока, который мы до этого времени приготовляли для себя. Но в компании оказались нечестные люди, которые доставили Джеку много неприятностей.
— Что же делать? — спрашивал Джек. — Ведь я взялся за самое чистое дело — изготовление наилучшего из всех известных безалкогольных напитков — и вот что из этого вышло… Но зато наше озеро полно воды, а это означает больше жизни, означает лучшие сливки от наших маленьких джерсейских коров, означает больших жеребцов, лучший убойный скот и тому подобное.
Он наполнил озеро рыбой, привезенной из реки Сент-Джоакина, и это было большим приобретением и для стола, и для спорта.
В это время завязалась переписка между Джеком и издателем «Космополитена» о «Кинематографическом романе», основанном на сценарии Годдарда, автора многих «боевиков экрана». Главы этого романа должны были появляться на столбцах газет и одновременно на экранах кинематографов. Джек сначала был не особенно расположен браться за эту работу, но, так как она временно освобождала его от обязательного писания беллетристики и сулила ему круглую пятизначную сумму, он принял приглашение «Космополитена».
Джек никогда не переставал утверждать, что ненавидит писание и что ему постоянно приходится принуждать себя к работе. Однажды он написал одному из своих поклонников:
«Позвольте сказать, что я завидую вам. Вы обожаете писать, вы наслаждаетесь писанием, вы влюблены в него, тогда как я потерял всю радость писания после появления моей первой книги. Я каждый день принимаюсь за дело, как раб, идущий на работу. Я ненавижу писать. Но все же это лучший из всех способов, какие я мог бы придумать для того, чтобы создать себе хорошую жизнь. И вот я продолжаю писать».
Джек договорился с мистером Годдардом и решил писать свой кинороман на Гавайских островах, куда Годдард должен был высылать ему главы сценария. В 1916 г., закончив этот роман, Джек Лондон написал в Уайкики предисловие, чтобы объяснить, каким образом он был вовлечен в такое странное предприятие. «Действительно, — говорит он в этом предисловии, — это произведение юбилейное. С его завершением я праздную свое сорокалетие и свою пятидесятую книгу, свой шестнадцатый год писательства и новое достижение. Я до сих пор никогда не писал ничего подобного и почти уверен, что никогда больше не напишу ничего подобного».
Они назвали эту вещь «Сердца трех». Один английский критик совершенно правильно заметил, что эту вещь следует рассматривать как шутку, как самое приключенческое, веселое, нелепое и невозможное произведение на свете. Так рассматривал и оценивал эту работу сам Джек. Он успел получить деньги за «Сердца трех», но напечатаны они были уже после его смерти. По неизвестным мне причинам эта вещь не появлялась на экране до 1921 года.
В 1915 году мы, к глубокому нашему сожалению, лишились Накаты. Его отняли у нас женитьба и карьера. Не знаю, кто из нас был больше огорчен, — думаю, что Джек.
Теперь я подхожу к самому последнему и самому трудному моменту своего повествования. Рассказать факты нетрудно: в марте мы отплыли на Гонолулу, наняли старый просторный бунгало в Уайкики и зажили самой веселой и приятной жизнью, изредка предпринимая экскурсии в глубь страны. А через семь месяцев вернулись в Калифорнию.
Это внешнее. Трудность заключается в том, чтобы описать этот последний период жизни Джека Лондона так, чтобы те, кто читает о нем, не слишком удивлялись тому, что Джек, так любивший жизнь, по совершенному невниманию к самому себе сам лишил себя возможности дальнейшего самовыявления.
Джек в течение долгих месяцев самым интенсивным образом читал произведения лучших психиатров, а также труды по психоанализу. Часто он читал эти книги мне вслух или делился со мной своими мыслями по этим вопросам. Однажды летом 1916 года, во время одного из наших разговоров, я заметила, что он был взволнован не только тем волнением, которое обычно сопровождало у него всякое завоевание мысли, но, по-видимому, нашел здесь нечто соответствующее его собственной интуиции. Его глаза горели, как звезды, и я никогда не слыхала у него такого пророческого голоса.
— Друг-женщина! Говорю тебе: я стою у порога нового мира, такого неведомого, такого ужасного, такого чудесного, что боюсь заглянуть в него.
Я заглянула вместе с ним за порог этого нового мира, старого, как время, и начала понимать, что это могло означать для него, предчувствовавшего эти бездны много лет назад, когда он писал «Зов предков», а может быть, и еще раньше. Временами, когда он говорил мне о том, чего он надеется достичь в своих изысканиях при помощи психоанализа, я бывала захвачена этими видениями. Но то, что он мечтал совершить, было настолько ужасно, настолько чудесно, что наши обычные чувства заставляли отшатнуться от этих перспектив. Джек считал, что, если он мог научиться анализировать душевное содержание каждого человека и подвести его к свету поверхностного сознания, он мог бы анализировать также и душу расы и проследить ее в глубину веков, до самого темного ее истока. Когда он говорил об этом, его глаза становились пророческими, глубокими, как столетия.
Он прилагал свои принципы ко всем встречным, может быть, несколько более, чем следовало бы. Если раньше он пользовался окружающим миром и его обитателями, чтобы поддержать в себе интерес к «игре», то теперь он пустился в рискованное предприятие: в «игру с душами». Он воскресил свои старые, давно забытые причуды и капризы и пропустил их сквозь горнило психоанализа. Он производил с окружающими самые неожиданные эксперименты. Но большинство обнажаемых им душ было не того качества, которое могло бы быть полезным для его изысканий, и я думаю, что его опыты принесли ему именно то, чего я боялась: разочарование в человечестве.
Физически Джек чувствовал себя плохо, но на все мои просьбы и замечания о недостаточности питания и упражнений он неизбежно отвечал: «Все в порядке. Не беспокойся. Ты никогда не встаешь вовремя, чтобы посмотреть, как я завтракаю: три чашки кофе, гора сливок, два яйца всмятку и половина большой папайи[19]».
Только через несколько месяцев я узнала, что каждый день этот обильный завтрак бывал для него потерян. Его «железный желудок» и Богом данная способность спать когда угодно изменили ему. Доктора нашли у него каменную болезнь.
Даже узнав о зловещем предсказании докторов, Джек не принял никаких мер, чтобы отсрочить день своей смерти. Его друзья-доктора, лечившие его, предостерегали его и просили выдерживать диету, но он не желал отказываться от сырой аку (макрель) и, кроме фруктов, не признавал никакой растительной пищи.
Упражнения, кроме редких случайных купаний у самого берега, были заброшены. Каждый день я звала Джека поплавать со мной, и каждый день он сначала соглашался, но потом его инертность брала верх, и он в кимоно и соломенных туфлях плелся в гамак и оттуда следил за тем, как я плаваю. Он не мог даже дойти до трамвая, и когда ему нужно было ехать в город за три мили, чтобы побриться, он вызывал автомобиль. Когда мы не ждали гостей, он проводил целый день в купальных трусиках, кимоно и сандалиях — не потому, что так было прохладнее, а потому, что ему трудно было сделать усилие и одеться. В гостях он просиживал за длинными обедами, не прикасаясь к еде, а когда встревоженная хозяйка обращала его внимание на нетронутое кушанье, он повторял всегда один и тот же классический рассказ о сытном завтраке. Пил он очень умеренно: «Иногда мне кажется, что мой организм настолько насыщен алкоголем, что начинает протестовать, — замечал он не раз. — Посмотри, какой маленький стаканчик, а ведь это сегодня первый». Он продолжал мечтать о законе, запрещающем продажу алкоголя.
На Гавайских островах Джек по большей части пил сладкие напитки или легкое пиво, когда мы по вечерам сидели в открытых кафе. Главным его развлечением была игра в карты — в бридж и покер. В нем чувствовалась какая-то тревога, которую он пытался заглушить всеми возможными способами. Мы танцевали, ездили в театр, сидели в кафе, с утра уже к нам приезжали гости и оставались играть в карты, потом к купанью приезжала вторая партия, к обеду третья. Мы жили в каком-то водовороте. Часто, когда я по телефону приглашала гостей сразу на какие-нибудь три развлечения, Джек подходил, шлепая своими соломенными сандалиями, и говорил: «Раз ты у телефона, пригласи заодно и на завтра». Казалось, он боится остаться наедине с самим собою.
Один из наших соседей в Гонолулу спросил как-то Джека: «Почему у вас ежедневно обедает до двенадцати человек?» — «Потому, что больше за наш стол не усядется», — ответил Джек.
Что он переживал, что скрывалось за его синими, как звезды, глазами, которые еще никогда не были так прекрасны, как в то лето на «Счастливых островах»? Почему он не сделал ни единой попытки бороться со своей болезнью? Он, такой неутомимый боец, отказывался бороться за свое погибающее тело, отказывался проявить свою мощную волю, чтобы сохранить физическую силу. Наоборот, он как будто стремился — может быть, бессознательно — к прекращению каких бы то ни было усилий. Я не знаю и никогда уже не узнаю этого. Я знаю только, что он приближался к концу своей жизни.
В последние шесть недель пребывания на Гавайских островах Джек как будто вернул себе свое здоровье, бодрое «я». В это время мы предприняли поездку вокруг большого острова, описанную в моей книге «Джек Лондон и Гавайские острова». Это было путешествие неомраченной радости. Мы строили планы будущего, о том, как мы вернемся и сделаем все, чего еще не успели сделать.
— Я думаю, — говорил Джек, вспоминая об этих днях, — что это самые счастливые полтора месяца в моей жизни.
В это путешествие он закончил «Майкеля, брата Джерри» и написал свой последний привет островам — три статьи, напечатанные в «Космополитене» под заглавием «Мое гавайское Алоа». Затем он написал еще несколько мелких рассказов, вошедших в сборник «Красное божество», появившийся уже после его смерти.
За несколько месяцев до отъезда Джек послал Социалистической партии извещение о своем выходе. Причины последнего удивили многих его знакомых-радикалов, смеявшихся над тем, что Джек, по их мнению, стал кротким.
— Радикалы! — пренебрежительно говорил Джек. — В следующий раз, когда я попаду в Нью-Йорк, я отправлюсь в стан этих людей, называющих себя радикалами. Я выскажу им кое-что и покажу им, что их радикализму грош цена… Я покажу им, что такое радикализм!
Вот письмо, в котором он заявил о своем уходе:
«Гонолулу, 7 марта 1916 года.
Глэн-Эллен. Коунти. Сонома, Калифорния.
Дорогие товарищи! Я ухожу из Социалистической партии, потому что в ней отсутствуют огонь и борьба. Потому что ее напряжение в классовой борьбе ослабло.
Я первоначально был членом старой, боевой Социалистической рабочей партии. С тех пор и поныне я был активным членом Социалистической партии. Мои боевые выступления за дело не совсем забыты даже теперь. Будучи воспитан для классовой борьбы, как ее проповедовала и практиковала Социалистическая рабочая партия, и основываясь на собственных рассуждениях, я думал, что рабочий класс своей борьбой, своей непримиримостью, своим отказом идти на соглашение с врагом сможет освободить себя. Но так как за последние годы все социалистическое движение в Соединенных Штатах стало миролюбивым и компромиссным, мое сознание отказывается санкционировать дальнейшее мое пребывание в партии. Отсюда мой выход.
Пожалуйста, примите также извещение о выходе моей жены, товарища Чармиан К. Лондон.
Скажу напоследок, что свобода, воля и независимость — вещи великолепные, и они не могут быть подарены или вверены расам или классам. Если расы и классы не способны восстать и силой своего ума и своих мускулов вырвать у мира свободу, независимость и волю — они никогда не получат этих великолепных вещей… И даже если эти великолепные вещи будут им любезно преподнесены на серебряных подносах высшими индивидуальностями, то они не будут знать, что им делать с этими вещами, они не сумеют воспользоваться ими и будут тем, чем они были в прошлом, — низшими расами и низшими классами.
Ваш во имя революции Джек Лондон».
— Кто же ты теперь? — спросила я Джека. — Как ты будешь называть себя? Революционером? Социалистом? Или как-нибудь еще?
— Боюсь, что я никто, — спокойно ответил он. — Я — все это вместе. Индивидуальности разочаровывают меня все больше и больше. И я все больше и больше возвращаюсь к земле… Может быть, я мог бы назвать себя синдикалистом. Пожалуй, классовая солидарность, выраженная в виде общей стачки, может явиться способом, которым рабочие победят мир и добудут то, что им нужно. Это воскресит Каина, но, по-видимому, невозможно ничего совершить, не воскресив Каина. Мировая стачка даст невероятные результаты. Но они не могут сплотиться — слишком много эгоизма и инертности.
За три месяца до смерти Джек написал на моем экземпляре «Маленькой хозяйки большого дома»:
«Годы проходят. И ты, и я проходим. Но любовь наша остается — еще крепче, еще глубже, еще уверенней, потому что мы построили нашу любовь друг к другу не на песке, а на скале. Твой муж и возлюбленный».
На книге «Черепахи Тэсмана» он написал:
«После всего, и всего, и всего — мы здесь во всем, во всем, во всем. Иногда мне хочется взойти на вершину Сономской горы и крикнуть миру о тебе и о себе. Наши руки всегда сплетены. Друг-мужчина. Ранчо. 6 октября 1916 г.».