ГЛАВА 11. “ВРАГИ ЧЕЛОВЕКУ ДОМАШНИЕ ЕГО”

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 11. “ВРАГИ ЧЕЛОВЕКУ ДОМАШНИЕ ЕГО”

Чрезвычайно выразительны изменения отношений Лескова с его братьями и сестрами. Более других теплы они были у него в свое время с ближайшим к нему по возрасту Алексеем Семеновичем.

Но вот, уже в 1871 году, и им дается своеобразнейшая иллюстрация в подарочной надписи на “разнохарактерном попурри из пестрых воспоминаний полинявшего человека”, под заглавием “Смех и горе” [754].

“Достолюбезному старшему брату моему, другу и благодетелю Алексею Семеновичу Лескову, врачу, воителю, домовладыке и младопитателю от его младшего брата, бесплодного фантазера, пролетария бездомного и сея книги автора. 7 июля 71 г. Спб.” [755].

Она совсем не так весела, простодушна и шутлива, как может показаться с первого взгляда.

Родившийся 9 июня 1837 года, Алексей Семенович в действительности был на шесть лет моложе дарителя.

В “друге” и особенно в “благодетеле” таится немалая ирония. Дружба между двумя старшими из братьев жила когда-то, но с годами и с жизненным разобщением давно поблекла. Ходовое в былое время, искательно-почтительное наименование “благодетель”, давно выброшенное из жизненного и бытового обихода, отдает скорее смешливым умалением, чем простосердечным признанием многоразличных услуг и заслуг одаряемого.

“Врачевание”, являясь подлинной профессией последнего, помянуто законно.

А почему “воитель”? Алексей Семенович страстно любил лошадей и по своему положению бойко практикующего врача находил необходимым держать хороший выезд. Требовались, значит, и кучера, которые зачастую оказывались хорошими пьяницами, склонными во хмелю к буйству. Приведение их к порядку в некоторых случаях брал на себя сам могучего сложения хозяин, выросший в привычных традициях “доброго старого времени”. Укрощение строптивых производилось из собственных его рук, отрезвляюще и незлобиво.

В начале 1871 года он приобрел приветливый каменный розовый особнячок с мезонином и деревянными флигельками, с изрядным местом и прекрасным садиком, в самом верху Михайловской улицы, под номером семнадцатым, у площади “Присутственных мест”, почти рядом с златоверхим Михайловским монастырем и близко к знаменитому историческому Софийскому собору. Отсюда — “домовладыка”.

Остается еще — “младопитатель”. Но это уже шло изо всего образа жизни и ведения себя этим “старшим братом” по отношению решительно ко всему ближнему, дальнему или и вовсе призрачному родству или свойству, не считаясь с возрастом питаемых и призреваемых.

В области “родственности” два старших брата являлись воплощением двух взаимно противоположных начал.

Алексей Семенович исповедовал центростремительность. К нему лепилось, около него кормилось и ютилось и свое, и женино, и невесть чье и до какого колена родство или свойство. Это был собиратель рода своего и добровольно сопричислявших себя к таковому. Здесь вечно одни приезжали, другие уезжали, третьи прочно селились по флигелькам и мезонинам. И все это всегда безотказно и радушно им “пропитывалось”.

Николай Семенович с гимназических еще лет, год от года неотступнее, действенно являл центробежность. Останавливаясь на распре, жившей в родстве Надсонов и Мамонтовых, он 7 февраля 1887 года писал Алексею Семеновичу: “Зачем это необходимо, чтобы всегда и везде было так, что “враги человеку домашние его”? Из всех слов Христа — эти слова с детства моего казались мне самыми ужасными и безотрадными, пока открылось мне, что составляет полное возмещение этой утраты” [756].

В год поднесения брату книги автору ее исполнилось сорок лет. Он поторопился бросить гимназию. “Старший брат”, родившийся значительно позже, оканчивает ее с золотою медалью. Николай Семенович служит мелким чиновником; бросает службу, меняет ее на коммерческую деятельность; бросает и ее; снова делается чиновником и опять уходит в отставку; наконец к четвертому десятку лет стремительно отдается литературе, которая приносит ему много бед; приобретает в ней имя, не приобретя не только особнячка, но хотя бы сколько-нибудь верно обеспечивающего заработка. Отсюда — во всем “младшее” бытовое положение; отсюда — “бесплодный фантазер” и “пролетарий бездомный”.

“Фантазер” пущен в родство давно. Есть слова, которые, как говорил Лесков, “липнут”.

Блестяще окончивший университет по медицинскому факультету, оставленный секретарем университетской гинекологической клиники, быстро приобретший великолепную докторскую практику в городе, занявший заметное положение в городском самоуправлении, Алексей Семенович со своей стороны начинает признавать в старшем брате своем фантазироватость. Это ему никогда не прощается.

Подчеркнуто, не без горькой усмешки уступает Николай Семенович свое первородство, вынужденный признать первенствующее положение в родстве младшего брата.

Болезненно самолюбивый, не переносит он хотя бы и незлобивой шутки по отношению к себе, не извиняет кажущегося ему колким отзыва о ном. В итоге в письмах и беседах все чаще прорываются с его стороны по отношению к Алексею Семеновичу едкие характеристики и клички.

Это доходит до брата из третьих уст, а вгоряче бросается ему и в лицо. Мало того — эти же термины мелькают в произведениях, воскрешая в памяти киевлян, к кому именно и с какою легкостью они примерялись в жизни.

Начинает злобиться и добродушный брат. Отношения стынут год от года больше. И неудивительно. Даже в самой подносимой книжке, повести “Смех и горе”, в главах 79-й и 82-й пестрят многие из этих слишком хорошо памятных словечек.

“Фантазер”, в свою очередь, так уязвлял Николая Семеновича, что не забывался никогда никому.

С течением лет братья совершенно разобщаются. Младший жалеет, но мирится, свыкается с создавшимся положением. Старший старательно культивирует в себе ощущение пренебреженности, оскорбленности. Прививается потребность засыпать кого только можно, вплоть до юных и робких племянниц, гневом дышащими жалобами на невнимание, а то и прямое презрение, якобы являемые ему братом Алексеем. Эта самоистязующая работа ведется с удивительным усердием.

В отроческие годы я смущенно читал в отцовском письме жесткие строки о всегда таком радушном и ласковом ко мне дяде моем: “Будь он скромен и не обижайся за то, что не все разделяют его любовь к ничтожеству и невежеству, — он все-таки прекрасный человек. Доля его в будущем, без сомнения, не обещает хорошего, но и это он сам устроил опять в пику образованности и возвышенности ума” [757].

Чем дальше, тем оценка становилась безнадежнее и обреченнее.

Так ли сильно был привержен невежеству Алексей Семенович, как и неразлучный с ним всю жизнь Михаил Лесков?

Нечего и говорить — они не жили в той напряженности работы мысли, в той остроте исканий, в которых горел их из нервов сотканный знаменитый брат. Однако по-своему, по провинциально-киевскому, оба они были любознательны, начитаны, выписывали столичные газеты и “толстые” журналы, покупали у Оглоблина на Крещатике последние книги. Конечно, это не был пульс особо требовательного ума, но и в пику уму здесь, пожалуй, ничего не чинилось.

В 1879 году вдовый Алексей Семенович встречает новую избранницу сердца, Клотильду Даниловну.

Мать и сестра Ольга Семеновна яро противятся этому браку. Они свыклись с мыслью, что сын и брат создан для их удобства и не должен иметь личной жизни.

Даже никогда ничего не искавший от брата Михаил Семенович шлет в Петербург не ахти сколь восхищенное по отношению к будущей невестке письмо, отмечая, что “она человек не злой, не умный, не красивый, не молодой, не здоровенный и пр. и пр. “не” — так что ею навряд ли кто поинтересуется, кроме его, а сживутся они на радость себе и никому на горе” [758].

Но матери и сестре это было именно горе.

Нe особенно выиграшное впечатление произвела она и в Петербурге в приезд свой туда с “женихом” в январе 1879 года.

Однако всесильная мягкость характера, удивительная сердечность и готовность служить всем и каждому чем только можно быстро располагают к ней все сердца. Через какие-нибудь полгода даже сам Николай Семенович в письме к брату Алексею от души приветствует ее приход словом, полным добрых надежд и благопожеланий.

Сменяет свое первоначальное равнодушие вскоре и младший из братьев, Михаил Семенович. Духовно согретый, он искренно привязывается и к невестке, и к двум ее девочкам, и даже к дефективному, но, как мать, беспредельно доброму ее сыну. По собственному предсказанию — сжился “на радость себе и никому на горе”.

От петербургского брата идут хвалы и благодарения новому “доброму человеку” за ряд серьезных услуг, которые он успевает оказать па первых же шагах.

В общем же отношения с Киевом все-таки продолжали глохнуть, лишь временами оживляясь при очередной желчной вспышке. Такими и дотянулись они до самой кончины Николая Семеновича.

Много пережив старшего брата, Алексей Семенович скончался 10 декабря 1909 года.

* * *

Следующим братом, родившимся 1 ноября 1841 года в Панине, был Михаил Семенович, единственно определенный на казенный счет в Орловский кадетский корпус. Немного послужив офицером, он перешел в акциз.

Холостяк, он весь век прожил с братом Алексеем, всегда в составе его семьи, в разделении с ним всех его интересов. Жили действительно по-братски. Он искренно горевал о чахотке и смерти первой жены брата, потом двухлетнего сына их Юры и не очень радовался предстоящей новой женитьбе на Болотовой. Но и на этот раз опять слился всею душой со всем составом новой семьи брата, полюбив невестку, лаская ее детей.

До конца семидесятых годов переписка между ним и старшим петербургским братом кое-как велась. В восьмидесятых — следов ее нет. На моих глазах он отдалялся от моего отца, не спрашивал о нем, молча смотрел куда-то мимо, вдаль, когда заходила о нем речь за обеденным или чайным столом.

Рано утром 16 августа 1889 года, лелеявший мысль вскоре выйти с прискучившей разъездной акцизной службой на пенсию и покойно доживать дни в лоне родной ему братниной семьи, Михаил Семенович вышел из своей комнаты, схватился в буфетной обеими руками за большой посудный стол, залил его хлынувшей из горла кровью и упал бездыханным.

Полетели телеграммы. Вспыхивает обмен письмами Петербурга с Киевом и еще много более оживленный с Витебском, где к тому времени жила сестра Ольга Семеновна с мужем Крохиным.

“Сейчас получил из Киева депешу от Алексея, что “брат Миша скончался”. Депеша послана утром сегодня же в 7 часов, сегодня же он и отошел. Вероятно, и вы тоже получили такое же извещение, но на всякий случай пишу вам об этом. Я вчера вспоминал о Мише и имел предчувствие, что его не увижу более в земной оболочке. Сейчас послал Алексею ответ по телеграфу, заключающийся в следующих словах: “Давно был лишен общения с ним, но вчера имел это предчувствие. Усопшему и живущим неизменная любовь”. Дух мой смутился этою вестью, и жаль мне, что брат, к которому я питал живую любовь, уклонялся от общения и довел это до конца. Надо это простить ему и любить его. Он, без всякого сомнения, был человек из рода людей добрых, честных, сострадательных и благородных. В том, что он нас оставил и избегал, — надо искать причин в самих себе. Это еще может на что-нибудь годиться, ибо так можно в себе что-нибудь поправить. Если есть иная жизнь вне земного тела (во что я твердо верю), то дух брата Михайлы был благороден и благожелателен, — следовательно, он пойдет вверх, а не вниз — к лучшему, а не к худшему. “Кончен труд жизни, и он возвратился к богу — отцу духа”. Ему благословение — живущим мир. Искренно желаю, чтобы никто ничего не распытывал и не подал бы ни малейшего подозрения в намерении во что-нибудь вступаться. Надеюсь, что таково же на этот предмет и ваше желание. А потому думаю, что всякие осведомления и расспросы должны быть крайне умеренны, а может быть лучше, если их вовсе не будет, потому что узнавать уже не о чем и не для чего иного, как для одного любопытства. Без сомнения, за Мишею был и досмотр и попечение в доме брата Алексея, который его любил, и все его там любили и имели все причины желать ему здоровья и продления его дней. Я не буду ничего писать, потому что не хочу рисковать быть оставленным без ответа и тем внести в собственную душу чувство обиды, о которой, против желания, будет жить воспоминание. Вы, разумеется, “поступайте как хотите — все равно будете раскаиваться”. Но если не утерпите и станете справляться и что-нибудь узнаете, то сообщите мне только то, что касается болезни и кончины брата. Ни о чем ином мне знать не нужно и не полезно… Продолжайте жить, укрепляя себя во всем, что делает жизнь на земле исполнением воли божией, — “в правде и в истине”.

Н. Лесков” [759]

Напряженность предостережений о непроявлении излишнего любопытства прекрасно характеризовала горделивость писавшего. Она полна опасений об усмотрении в таком любопытстве заинтересованности наследовательского порядка. Это почти брезгливая щепетильность вскоре же нашла себе достаточное оправдание.

Прочитав какой-то, не сохранившийся, ответ от витебского зятя, Лесков пишет ему:

“Любезный друг Петрович!

Пусть так: когда получите известие о Мише — сообщите мне. Думаю — что он умер в доме брата и своею, естественною смертию. Впрочем, депеша была нарочито кратка, а случаи возможны самые непредвидимые. На этот счет, вероятно, были бы пространнее. “Горем” смерть одинокого человека называешь напрасно. Что такое смерть — никому не известно. Во всяком случае в ней есть покой от земной жизни, — а это одно уже есть благо, а не горе. Сказано так: “тяжело умирать, но хорошо умереть”. Умереть, не оставляя беспомощных сирот и общественного дела, которому горел желанием служить для торжества правды и добра, — да это никакое не горе, а это “окончание экзамена”. Миша уже свой экзамен выдержал, а у нас он еще впереди, и сколько ни живи — он все еще впереди будет… Вот это страшно, а “умершие блаженны”. Миша, надеюсь, не оставил ни кого в таком сиротстве, и нечего об этом событии говорить лишнее. Смерть дело общее, окладное, которого избежать никто не может и с которым надо одумываться и свыкаться, а не бояться слуха о смерти. Это постыдно и вредно для взрослого человека, который не может не знать, что все мы смертны и “думы наши за горами, а смерть за плечами”. У китайцев есть много умного и хорошего, чему Грибоедов советовал нам “поучиться у китайцев”, а у них дети дарят родителям гробы и желают “скорой и легкой кончины”. Мне это всегда казалось умно и прекрасно. На что мне “многия лета”? Это чтобы все шлепать губами, чавкать пищу и слушать одни и те же слова глупости и притворство… То ли дело искреннее желание “скорой и легкой кончины”!.. “Окончить тысячи терзаний”. А ты говоришь: “Горе”… Совсем это не горе. Статистика доказывает, что умирает “определенное количество”, — все равно как определенное количество билетов выходит в тираж. Вышел человек в тираж, да и все тут. Ни вдовы, ни сирот, ни общественных дел, которым он был предан… О чем же слова печали? — Я оч[ень] нездоров; вчера в 1 ч. ночи посылал за Бертенсоном. При моей любви к врачам и доверии к их науке — это может тебе сказать, что мне оч[ень] не легко. Обнимаю вас.

Н. Л.”

Итог подведен: жизнь, пройденная без служения широким интересам и задачам общества, — не имеет оправдания.

Проходят две недели. Киев не спешит. Приходится опять писать в Витебск “Петровичу”.

“О смерти брата Михаилы до сих пор еще не знаю никаких подробностей. Жду, что вы об этом доведаетесь и мне напишите. Все-таки хочется знать: как оборвалась его земная жизнь и как он встретил переход в иное положение — сознавал это или нет, оробел или имел мужество подчиниться неминуемому, сохраняя возможное достоинство духа? Пожалуйста, напишите, что вы узнаете.

Я совсем потерял нити общения с Киевом и боюсь отыскивать их концы и начала, чтобы не усиливать в себе тяжелых ощущений. На сих днях меня просили дать рекомендацию к брату Алексею, и я — грешный человек — отказался, ибо боялся, что причиню этим человеку не пользу, а скорее вред” [760].

В середине сентября Алексей Семенович приезжает в Петербург и останавливается у брата. Цель приезда и течение дел явствуют из нового письма Лескова в Витебск: “Теперь справляю Алексеево поручение, состоящее в моем отречении от наследства по оставшемуся имуществу брата Михаила… Денег осталось что-то около 4 1/2 т[ысяч], и не все в наличности. Впрочем, я и не осведомлялся и, как ты знаешь, ранее решал это для себя в том смысле, как оно делается. Унаследовав все, брат Алексей с тем вместе принимает на себя уплату Геннадии той самой суммы, какую давал ей покойный Миша… У брата Ал[ексея] Сем[еновича] есть какая-то записочка руки покойн[ого] Миши, что он желает, чтобы “все” принадлежало Алексею. Стало быть, “все” и надо вручить ему. Геннадия, б[ыть] м[ожет], этим обидится, но я не мог и не должен был поступить иначе, т[ак] к[ак] у Миши сказано: “все Алексею”. С моей стороны всякое самомалейшее вмешательство было бы неуместно, и притом Геннадия будет получать столько же, сколько получала, — стало быть, никакой денежной потери она не претерпевает” [761].

В этот приезд Алексей Семенович пробыл четыре дня как бы на ходу. В Москве его ждала жена, предпочевшая остановиться там у каких-то друзей.

Со стороны создавалось впечатление, что братья боятся сбиться с тона. Темы для бесед подыскивались опасливо, ощупью. Все говорило о том, что оба они жаждут как можно скорее, и может быть, и прочнее прежнего, разобщиться. Мне, двадцатитрехлетнему человеку, посвященному обеими сторонами во все тайны их взаимных неудовольствий, выпадала невеселая и нелегкая задача рассеивать тяготу.

* * *

Жила еще под Киевом сестра Наталия Семеновна, в монашестве Геннадия, родившаяся в Орле 7 июня 1836 года и скончавшаяся 28 апреля 1920 года в Ржищевском монастыре.

Как мы уже знаем, Семен Дмитриевич, не слишком бесповоротно собравшись как-то умирать, внушал старшему своему сыну, Николаю Семеновичу: “Нет жалчее существа, как в сиротстве девица”. Для дочери слова его оказались вещими: жалчее ее в родстве не было — ее невзлюбила мать. Жилось постылому ребенку горше горького. Не обошлось и без такого толчка девочки о кованый сундук разгневанною чем-то матерью, после которого она почти перестала расти и сгорбилась.

Защита не игравшего большой роли в доме отца не смягчала положения. Со смертью его стало и того хуже.

По достижению пятнадцати лет забитая девочка видит единственное спасение в послушничестве. С трудом устраивается в Орловский монастырь. После подвизается в Киевском и, наконец, в Ржищевском, где и кончает свои безрадостные дни, на четверть века пережив своего именитого и “сурьезного” брата.

Какую образованность дали ей родители и какою грамотеей пустили ее на свет божий — убедительно скажут строки из письма ее к Николаю Семеновичу, писанного ею двадцати шести лет. Это уже прямое обвинение не только светски воспитанной матери, но и переводившему Ювенала и Флакка отцу. Завершается оно, буква в букву, так: “если взтумаеш ко мне писат то пиши на почту переяславскую а атуда на ржищевская станцию с пиридачию игумени марий она пиридаст мне ево. я буду утешана твоими писмыми и глядет как на тепе прощай брат чалую тепе крепко и прошу незабыват ничтожную систру тваю послушничу многа грешную наталию Лескову” [762].

Удивляться ли, что весь интерес, смысл и вкус жизни свелся у нее к кипению в котле монастырских дрязг, борьбе мелкого честолюбия, зависти, интриг, поклепов, доносов друг на друга и т. д.

Киевские братья вообще терпели от сестры немалую докуку.

Какая-нибудь беседность с нею не на ржищевские темы — исключалась. Общению в сущности держаться было не на чем. Отношения с всесторонне далеким петербургским братом давно отмерли, переписка не велась.

Но вот, раннею весною 1886 года, по зову жившей тогда в Петербурге Ольги Семеновны Крохиной, сестра Геннадия, конечно с келейницею Феоною, приезжает повидаться, погостить, посмотреть столицу.

По первым вестям в Киев об ее встречах со старшим братом Марья Петровна приходит к безошибочному выводу: “а матя, вижу, плохо сошлась с Николаем Семеновичем” [763].

А последний вскоре же пишет брату Алексею: “Сестра Геннадия, как я вижу ее, — крайне недалека и бестолкова, но при этом упряма и глупо надменна. Убеждения на нее не действуют. Чего нечем понять, того и не поймешь. Лучшего и более достойного, чем соревнование в монастырской сваре, она не видит в жизни” [764].

Личное свидание в 1886 году не только не сблизило, но скорее еще внятнее раскрыло полное разобщение рживщевской сестры с петербургским ее братом. О переписке вопрос и не возникал. Расстались отчужденнее, чем свиделись.

Через два года, услыхав об угрозе нового свидания сестер, Лесков желчно пишет мужу Ольги Семеновны: “Не знаю, для чего они желают развозить свои особы! Что такое они друг другу могут сказать в совет, в поддержку или во вразумление?.. Надоедят друг другу с рыбкой да с маслом [765] — только и всего удовольствия. Пора и сестре Ольге стать посерьезнее и отказаться от привычки “родственную жвачку жевать”. Есть дочери, — они тоже сродни ей приходятся. Надо следить за раскрытием их душевных способностей. И за этим трудно уследить, а не то чтобы монашеское паскудство слушать или родственные пересуды разводить. Всего этого уже было довольно и принесло плод обилен… Хороша беседа с тем, расставшись с кем человек чувствует себя хоть несколько успокоенным в своих сомнениях и вразумленным в своем неведении, но искать беседы, с кем и говорить-то не о чем, — это дело достойное сумасшедшего дома, а не семейного дома. Если уж оч[ень] скучно, — возьми резинку, напиши на ней имена, да и жуй… Вот и все равно, что “родственная жвачка”, с тем преимуществом, что не выйдет новой сплетни и нового ожесточения бабьих сердец, которым Фетюки — мужья с одной и с другой стороны не умеют сказать мудрое и спасительное “цыц!” [766]

* * *

Приговор, вынесенный сестрам, строг. Не мягче он и в отношении братьев.

Надежды преодолеть родственный квит — никакой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.