ЛИЛИЯ БЕРНЕС-БОДРОВА Ни с кем я не сравню…{125}
ЛИЛИЯ БЕРНЕС-БОДРОВА
Ни с кем я не сравню…{125}
«Как это все случилось?..» Пожалуй, начать надо с той известной истины, что все люди живут — каждый в каком-то своем круге: поэты, композиторы, актеры… Я никогда не была близка к актерам и никогда их не знала, не интересовалась ими. Мне нравились разные фильмы, разные роли в них. Но кто их исполняет, меня это мало занимало. Я была совсем не похожа на тех своих сверстниц-фанатичек, которые бегают за актерами. Коренная москвичка, я жила когда-то в Студенческом городке — там, где стоит сейчас гостиница «Космос». Окончила курсы машинописи и стенографии. Несколько лет работала в таких госучреждениях, как секретариат Министерства сельского хозяйства, Госснаб СССР, Управление советским имуществом за границей. Уехала было на работу в Венгрию, но очень заскучала по дому и, не выдержав срока договора, вернулась в Москву. Начала занятия на курсах французского языка. В общем — была далека, как это уже видно из сказанного, от актерской среды…
Первого сентября 1960 года, когда мы с мужем Люсьеном привели нашего семилетнего сына Жана в единственную тогда в Москве французскую специализированную школу в Банном переулке, я в школьном дворе сказала мужу: «Смотри, вон стоит Крючков с дочерью». Муж мне ответил — явно с намеком, что знаменитостей надо знать в лицо: «Это не Крючков, это — Марк Бернес». Тогда он тут же — знакомый со всем миром людей искусства (он был сотрудником французского журнала «Пари-матч»), представил меня Бернесу, который, как и мы своего Жана, привел в первый класс дочь Наташу. Вскоре детей повели в школу, а мы поехали домой.
Дом был безрадостным. Во всяком случае, для меня. Моя первая семейная жизнь тянулась уже десять лет. А началась она с того, что мой будущий первый муж, увидев меня на улице, потом два года, как выяснилось, разыскивал меня по Москве. И вдруг случайно мы встретились на пляже в Серебряном бору, где он поплыл за мной, догнал и тут же объяснился. Звали его Люсьен. Но он был французом по отцу — тоже журналисту, корреспонденту агентства «Франс Пресс», а по матери приходился внуком композитору Семену Чернецкому, автору известных маршей, дирижировавшему в дни парадов военным оркестром на Красной площади. Через два года я вышла за Люсьена замуж.
Я не догадывалась еще, как наивны и моя сумасшедшая влюбленность, и мечты о взаимопонимании. Вскоре свекровь сказала мне: «Лиля, мой сын не может жить с одной женщиной». Она гордилась тем, что ее сын, никогда не знавший ни в чем недостатка, в роскошной четырехкомнатной квартире которого на Ленинском проспекте были две домработницы, владелец единственного тогда в Москве «шевроле», еще к тому же имеет репутацию Дон Жуана. Довольно быстро я убедилась в этом. Я никогда не отвечала свекрови грубостью, но горечь и чувство одиночества — все это откладывалось в сердце. Самыми яркими воспоминаниями об этой внешне столь благополучной жизни были только моменты, когда мой импозантный муж, стоя передо мной на коленях, обращался с мольбой об очередном «последнем» прощении.
Шли сентябрьские дни учебного года… Когда я приходила в школу, чтобы забрать сына — ведь жили мы очень далеко от проспекта Мира и Банного переулка, — Наташа Бернес, подходя ко мне, несколько раз говорила: «Лилия Михайловна, звонил папа. Он спрашивал, как вы себя чувствуете. Передавал вам привет». Чужой человек интересуется моей судьбой… Я не придавала этому никакого значения.
Через месяц состоялось первое родительское собрание. Я пошла на него больная, с температурой, огорченная и даже ожесточенная очередными домашними невзгодами. Ведь у мужа опять не было времени ни на меня, ни на собственного сына-первоклассника… Преподавательница сказала, чтобы все родители сели на места своих детей. Таким образом она хотела зрительно познакомиться с нами, узнать: кто чей родитель. И так случилось, что мы с Марком Наумовичем Бернесом сели за одну парту, потому что наши дети сидели вместе. Только впоследствии выяснилось, что ради этого родительского собрания — и потому, что он обожал свою дочь, которая с трех лет росла без матери, умершей от тяжелой болезни, и для того, по его признанию, чтобы увидеть меня, — он специально примчался в Москву с гастролей!
После окончания собрания, когда мы вышли из класса, Марк сказал мне: «Вы знаете, я только что приехал из Парижа, привез пластинку Азнавура. Не хотите послушать?» Я сказала, что сначала позвоню домой, чтобы узнать, что там происходит, тогда и отвечу. Позвонила домой: мужа, как всегда, не было дома. И тогда я, с испорченным уже настроением, сказала Бернесу: «Да, хочу послушать». И мы поехали на Кутузовский проспект к каким-то его знакомым. Выпили немного вина, сидели, слушали пластинку… Домой я приехала довольно поздно, кажется, уже ближе к двум часам ночи.
Все, казалось, на этом и должно было закончиться. Но Марк Наумович начал иногда звонить мне и приглашать на закрытые просмотры фильмов, которые не шли тогда на экранах. Это были фильмы Феллини, Антониони, Бергмана. Марк очень красиво ухаживал за мной, был очень внимателен. Это длилось месяца полтора, не больше.
И вновь, когда я приезжала в школу за сыном, Наташа говорила мне: «Папа сейчас в Ташкенте (или еще где-то). Он звонил, спрашивал, как вы, хорошее ли у вас настроение, как вы выглядите. Он передавал вам большой привет…»
Прошел октябрь. Мы иногда виделись, но я никогда не была у Марка дома. Он жил с Наташей и с домработницей. Время от времени он приглашал меня в ресторан, где мы ужинали, виделись с кем-то из его приятелей. Когда он звонил мне, свекровь подслушивала в другую трубку, чтобы понять, насколько происходящее серьезно. Желая быть предельно осведомленной, она не вмешивалась и выжидала.
Безусловно, как человек опытный и тонко чувствующий людей и ситуации, Бернес сразу же понял, что мой муж, занятый своими бесконечными похождениями, не уделяет мне никакого внимания. А сам Марк Наумович уже четыре года был вдовцом и — тоже человеком одиноким. Мало того, в момент нашего знакомства, когда ему исполнилось всего 49 лет, он продолжал переживать в творческом плане тяжелейший период. У него был ершистый характер, он органически не мог никому льстить и лебезить перед кем-то. Всего год-два тому назад прокатилась несправедливая травля его в газетах, его перестали снимать в кино, редко приглашали выступать. У него были постоянные сердечные приступы. В этот период «небытия» ему иногда казалось, что наступает конец. Таким он встретился мне на грани нашей новой, теперь уже общей жизни. Позже он пел — и о себе тоже:
Я забыт в кругу ровесников.
Сколько лет пройдено,
Ты об этом мне напомнила…
В эти же дни Бернес начал возить меня по своим друзьям — к Фрэзам, Пясецким: как бы показывал меня, чтобы они увидели, с кем он сейчас{126}.
Случилось так, что накануне ноябрьских праздников Марк вез меня днем домой на своей машине, и я увидела впереди машину мужа. Я сказала: «Мы должны приехать раньше, чем приедет эта машина». И он привез меня раньше! Но муж, видимо, вдруг задумался над тем, где же я могу бывать. Марк пригласил меня встречать ноябрьский праздник вместе с ним в Доме кино. Но я отказалась: как я могу, когда у меня есть семья, муж? Но в те праздничные дни, когда мы с мужем были в какой-то компании, я тихо сказала своей приятельнице: «По-моему, я уйду от Люсьена». Она изумилась: «Как это так?» Я сказала: «Вот так». И добавила: «Просто мне кажется, что я гораздо нужнее Марку, чем Люсьену. У Марка ведь дочка без матери! Думаю, что и мне там будет лучше, чем здесь».
Через несколько дней уже сам Марк сказал мне: «Как ты можешь так жить! Давай, уходи от него, начнем новую жизнь. Все будем строить по-новому. У нас двое детей. А у меня снова появится стимул работать».
«Уходи»… Легко сказать! Тем более — так вдруг. Ведь у меня были сын, свекровь, бабушка, две домработницы… В одну минуту такое трудно решить. Позже Марк признается мне, что сразу же, после того как увидел меня, он мысленно сказал сам себе: «Я ее уведу». Он очень хорошо чувствовал, что надо женщине, и каждая из них считала, что она ему нравится. Но ведь надо понять, что мы оба встретились в трудный период наших личных судеб, и после всего пережитого мной — с моей стороны не было «любви с первого взгляда». Было большое уважение, которое переросло в любовь. Но как быть? Как разрешить все и как решиться?..
Вскоре после этого разговора я слегла в больницу. А Марк уже ходил по Москве и говорил о наших отношениях, чего я не знала. Говорил, что Лиля — его судьба, что это — его «лебединая песня», что она поможет ему подняться, жить заново.
В том достаточно определенном кругу, где знали Бернеса, шли разговоры о нас. И когда муж приехал забирать меня из больницы, он сразу же, как мы сели в машину, спросил меня: «ЭТО — правда?» Я, не уточняя, сказала: «Да!»
Было это между десятью и двенадцатью дня. И до вечера, часов до пяти-шести, муж мотал меня после больницы на машине по всей Москве, грозил броситься вместе со мной и машиной с моста и тем закончить эту историю.
Когда же мы приехали домой на Ленинский проспект, он позвонил своему приятелю, с которым очень дружил: «Виктор, приходи! Надо решить проблему». Тот пришел, и они заломили мне руки назад. Сначала я все время твердила: «Я уеду к маме, уеду к маме». Потом, когда мне все это надоело (а я знала, что Марк в это время ждет меня), я сказала им уже прямо: «Я уеду к Марку». И тогда Люсьен сказал: «Виктор, ты ее держи, а я поеду к нему».
Он подъехал к дому Бернеса на Сухаревской (в те годы Малой Колхозной площади), где на углу, недалеко от своего подъезда, стоял на улице Марк, ожидая, что я сейчас подъеду к нему. Конечно, я точно не знаю, какой между ними произошел разговор. Марк мне рассказывал потом, что первое, что сказал ему Люсьен, было: «У меня же есть сын!» — «Ну, я его съем!» — пошутил в ответ Марк. Потом предложил уже серьезно: «Слушайте, мы же с вами взрослые люди! Поедем сейчас к ней, и пусть она все решит сама».
Они ехали по Москве — с Сухаревки до дома № 13 на Ленинском проспекте — и у каждого светофора, когда зажигался красный свет, останавливали свои машины и Люсьен кричал в окно: «Это вы посылали ей цветы?» Марк говорил: «Да!» Загорался зеленый — ехали дальше. У одного из следующих светофоров Люсьен спросил: «А вы с ней спали?» А я ведь у него даже дома не была! Но Марк рассказал мне, что у него «сработало» мгновенно: если он скажет «нет», то все пропало: «Тогда я тебя потерял». И поэтому он ответил ему: «Да!» Это был точный психологический расчет.
Заехали во двор дома. Люсьен поднялся в квартиру и сказал: «Иди, он ждет тебя внизу!» Свекровь напутствовала кратко: «Ну, Лиля, желаю вам счастья». Я спустилась, села в машину. Целый день после больницы провела я в такой нервотрепке. Сказала: «Поехали!» Марк спросил: «Куда?» — «Мне все равно, куда», — ответила я. И он привез меня в свою квартиру. Как только я вошла, увидела тахту — легла на нее и уснула, так я была измучена. Только утром, проснувшись, поняла, что нахожусь в чужой квартире. И уже затем пыталась понять, почему я здесь, как и что произошло… Ведь Марк про себя все уже давно решил, а для меня — все случилось как-то неожиданно…
Вот с этого и началась наша совместная жизнь, которой суждено было продлиться около десяти лет. Тогда никто из нас и из друзей Марка не мог и подумать, что ему так мало дано прожить.
Сейчас я понимаю, что Марк, который был старше меня на 18 лет, гордился тем, что рядом с ним — женщина, которая ему нравится. А нравилось ему все, даже самое простое во мне: как я хожу, говорю, курю… У меня было много по-женски счастливых дней. Но только теперь — спустя годы — очень многое видится мне глубже, понимается и сложнее, и тоньше, чем тогда, но об этом — позже.
Возвращаясь же памятью в первый день моей жизни в доме Марка, надо сказать, что Наташа тогда была больна и не пошла в школу, а нашего с Люсьеном сына Жана мы после уроков привезли на Сухаревку, сказав, что надо навестить больную Наташу. Он был поначалу радостный и довольный. Но когда вечером я объявила: «Сейчас мы поедем заберем твои вещи и привезем их сюда», — он помрачнел. Но очень быстро освоился и легко стал называть Марка папой, в то время как Наташа очень долго меня мамой не называла. Она привыкала ко мне. Наверное, девочке было труднее произнести это слово, хотя свою родную мать, Полину Семеновну, она не помнила.
После богатой четырехкомнатной квартиры на Ленинском проспекте — я переселилась в страшно запущенную двухкомнатную квартиру, где меня с большой неприязнью встретила домработница Марфа, глухая, злая и к тому же грязнуля. Марка же в эту пору, помимо его тяжелого физического и душевного состояния, можно было бы без особых преувеличений назвать нищим. Первое, что я сказала ему, когда огляделась, что начинать новую общую жизнь в такой квартире нельзя. Наш «медовый месяц» надо начать с ремонта! Я начала срывать со стен старые обои, продавать свои наряды, покупать на эти деньги олифу, плитку, гвозди, мел, наняла рабочих. Под моим руководством они «перекромсали», перестроили всю квартиру. Хотя я и не росла в роскоши, но приобрела вкус к «красивой» жизни: в прежней семье доводилось принимать и артистов, и даже иностранных послов. К тому же я хорошо готовила.
Марк не вмешивался во все затеянное мной — сначала только шутил: «Я тебя выгоню, если ты будешь ночью ходить с фонарем», — что делать, по стенам его запущенного жилья ползали клопы. Но потом он смирился со всем тем, что я творю.
А когда ремонт был закончен — трудно было не согласиться с тем, что в результате получилась, как я думаю (впрочем, такого мнения были и многие наши друзья), — самая красивая в Москве квартира. Конечно, по условиям и возможностям 1961 года, когда все было так трудно достать: не было подходящих по стилю ручек, скобок, обоев… Довольный Марк говорил всем: «Лилька научила меня красиво жить!»
К примеру, раньше он не любил (или не был приучен к этому), чтобы в доме были цветы. А теперь, когда я их завела, он постоянно напоминал: «Ты не забыла полить цветы?» Ему уже все нравилось, что я делала. Мне трудно судить о том, как он жил с первой женой. Он никогда этого не касался в наших разговорах. Но было очевидно, что за четыре года, которые он прожил как отец-одиночка, он был совершенно заброшенный. Конечно, и в тот период он не был монахом, имел очень много поклонниц, которые просто бегали за ним, хотели его женить на себе. Это было нормально: Марк был очень обаятельным, интересным человеком, хотя и с острым юмором — мог так щелкнуть по носу, что будь здоров! Но и я, как уже призналась, пришла к Марку не по большой любви — я просто пришла начать новую жизнь с человеком, которому я поверила. Я почувствовала, что здесь будет настоящая семья, где я буду нужна всем. Ведь в былой семье, где царил полный достаток, счастья от этого не было. А здесь — наоборот — не было такого уж достатка. Единственной роскошью была машина: серая «Волга» с оленем на капоте. Марк ее очень любил. А без домработницы мы просто не могли существовать, и в этом читатель со мной наверняка согласится.
Дело в том, что если мой первый муж мог жить отдельной от меня жизнью, неведомой мне, то Бернес, напротив, просто потребовал полного растворения моей жизни в его судьбе, участия во всех его делах и заботах. Да, за ним я была «как за каменной стеной», но он не отпускал меня от себя ни на шаг и сердился, когда я этому сопротивлялась. Мне по молодости было непривычно полностью зависеть от мужа, а сейчас я понимаю, что была порой излишне неуступчива, делала ему больно. Он заслуживал полной отдачи, а я в любую минуту могла сказать «нет» и уйти. Он возвращал меня, клялся, божился… Взамен утраченной мною роскоши и достатка приходило главное: трудное и самое дорогое — общая жизнь и судьба…
А началось с того, что Марк сразу же заявил, что я не буду ходить на курсы французского языка и ни на какие курсы вообще — буду всегда работать с ним, принимать участие в его концертах, гастролях, объявлять его выступления. Правда, я никогда до этого не выходила на сцену, но он уверенно сказал: «Ничего, научишься!»
Он поехал в Бюро пропаганды советского киноискусства и оформил меня на работу с собой. Вот почему годы, прожитые вместе, воспринимаются мной как одно общее дыхание. Мы практически никогда не расставались, ни на день, и поэтому-то у меня не было ни одного письма от Марка. Я вела все его творческие вечера. И даже если в программе был конферансье, Марк всегда говорил: «Меня объявит Лиля».
Мой первый муж долго не давал мне развода, и поначалу мне приходилось уезжать во время гастролей — например, откуда-нибудь из Ростова — в Москву, на бракоразводный процесс. А Люсьен не приходил! Это тянулось довольно долго, примерно около года. После развода с Люсьеном мы продолжали жить с Марком, не регистрируя наш брак. Это было обычным делом в той среде, и меня это обстоятельство нисколько не волновало. Но в один прекрасный день Марк сказал мне: «Пойдем подадим заявление». — «Куда?» — «В ЗАГС». — «Зачем?» — спросила я. «Так, на всякий случай», — ответил он. Мы пошли в Дзержинский ЗАГС и подали заявление. Там работала девочка, которая дружила с дочерью нашего приятеля — работника «Мосфильма» — Владимира Марона. А Володя Марон жил в том самом доме, где был ЗАГС. И когда мы пришли туда, то увидели, что там уже сидят с цветами в руках Володя со своей женой и работница райкома Надежда Михайловна, дружившая с Мароном. Оказывается, эта девочка — сотрудница ЗАГСа — сказала Ирочке, дочери Марона, что сегодня придет регистрировать свой брак Марк Бернес. Мароны накрыли стол у себя в квартире, благо это было в том же подъезде, только наверху, и мы пошли к ним праздновать нашу свадьбу. А потом мы с Марком даже забыли, когда расписывались. Эта дата есть в свидетельстве о браке…
Разлуки со мной Марк просто не переносил, он словно бы задыхался. Например, однажды уехал без меня в Польшу на гастроли с Майей Кристалинской, там сразу заболел и потребовал: пока здесь не будет Лили, я петь не выйду[36]. Ко мне прибежали из Госконцерта с билетом, паспортом и отправили меня в Польшу. Сам он никогда не подавал мне повода к ревности. Но ревновал, если я разговаривала с кем-то, по его мнению, дольше, чем нужно. Не выносил, если в его присутствии мне делали комплименты: это мое, не трожьте! Однажды уехал в Ростов без меня: в Москве были больны наши дети. Звонил оттуда каждый день: «Боже, ну почему тебя нет рядом!» Да и в Москве, выезжая по делам, звонил каждые полчаса: «Я нахожусь там-то и там-то».
Бывало так: я сообщала ему, что иду в гости к приятельнице, жившей рядом с Театром кукол Сергея Образцова, он принимал это к сведению. А когда я приходила к этой приятельнице — он уже был там: доехал на машине и ждал меня!
Я ездила с ним и туда, куда никто не ездил из жен, потому что Марк во всех случаях говорил: «Мне нужна эта поездка, но без жены я никуда не езжу». Кажется, не более двух раз Бернес был приглашен на праздничный правительственный прием в Кремль, и опять же пригласительный билет был прислан только на него одного. Кто бы еще мог решиться позвонить в Кремль и сказать: «Извините, но я женат. Я один не приду». И опять я была с ним рядом.
Марк был человек «взрывной», но и отходчивый. Что не мешало ему мгновенно проявлять твердость и жесткость там, где иные не решились бы на подобное. Помню, в разгар хрущевской «кукурузной кампании» мы собирались ехать в одну из зарубежных поездок, и меня оформляли в качестве ведущей. Марку давали рекомендацию в одном райкоме партии. А мне — от Бюро пропаганды — надо было идти в другой, Ленинградский, райком. Там инструктор проводил со мной беседу, спрашивал, читала ли я выступление Хрущева по поводу проводимой кампании. А потом, заканчивая инструктаж, он, поскольку у меня тогда была только своя фамилия — Бодрова, без приставки Бернес, и он не мог знать, что я жена Бернеса, — начал читать мне нотацию о том, как я должна вести себя в поездке с этим неуравновешенным человеком и «бабником». При этом он не стеснялся в выражениях, употребляя полуцензурные слова. Он долго мне внушал, что я буду в очень трудном положении. Я пришла домой: «Марк, ты знаешь, инструктор в райкоме партии так тебя „обливал“…» — и рассказала все подробно. Ни слова не говоря, Марк тут же сел в машину и поехал в этот райком партии. Явился к секретарю и потребовал у него объяснений за этого инструктора. Он никогда не оставлял такие вещи «нерешенными»!
Еще один эпизод: когда я числилась замужем за Люсьеном, нам не давали разрешения на совместную с Марком поездку во Францию. Но Марк и тут добился приема в соответствующих кабинетах. Ему ответили: «Ну, в этот год вы поезжайте в Англию, а на будущий год поедете во Францию». Так и вышло.
Наша жизнь не была легкой и радостной. Ее украшало общение с интересными людьми, людьми искусства, но за разъезды с гастролями по всему Союзу давали нищенские концертные ставки (Марку платили за выступление 12 руб. 50 коп. — не как певцу-исполнителю, а по расценкам «разговорного жанра»). Можно ли было назвать легкой эту жизнь на колесах, когда Марку приходилось кормить семью в пять человек, считая живущую у нас домработницу! Но он называл меня своей опорой. А возле меня был тонкий, умный, хотя и сложный человек со сложным характером. В этом взрослом, по сравнению со мной, человеке мне нужно было понимание меня, и я его получила. К сожалению, все это можно вполне понять и оценить по большому счету, лишь прожив жизнь! Сейчас мне кажется, что тогда я видела только моменты чего-то «большого», и должна признаться, что не совсем понимала, к чему я прикоснулась. Почти десять лет жизни с Марком — по сравнению с десятилетним предыдущим браком — это была как бы другая планета. Первый семейный дом — был миром молодой загульной богемы. Мир Марка — настоящий, с любимой работой, необычными, талантливейшими людьми.
Каким вспоминается наш домашний быт?
Мы не тяготели, как сейчас многие представители даже творческой интеллигенции, к показной роскоши. Главное — было сохранить в доме атмосферу мира и покоя. Наши дети жили дружно, но совсем без ревности не обходилось. Однажды помирились на том, что поделили меня так: одна моя рука принадлежит Наташе, а другая — Жану. Иногда между ними возникали ссоры: «Ты стоишь не на своей стороне, это моя сторона!» Наташе было приятно, что у нее появилась мама. Она гордилась, когда я приходила к ней на родительские собрания. Дома мы с ней «модничали», придумывали прически, наряды. А Жан для всех был сыном Марка, который учил его водить машину, еще тогда, когда у Жана ноги не доставали до педалей. Марк никогда не делал разницы между детьми, но относился к ним с любовью, которую можно назвать строгой. Он любил во всем порядок. Мог мне говорить, что я неправильно воспитываю детей: например, запрещал мне сидеть с ними и делать уроки: «Не хотят учиться — не надо, нечего их заставлять!» Но я жалела Наташу как сироту и очень рада тому, что с ней, уже давно живущей в Америке, у меня по-прежнему самые хорошие, родственно-близкие отношения…
Когда Марк, наверное, под влиянием каких-то личных творческих обстоятельств, приходил домой мрачный, я говорила детям, чтобы они уходили, не попадались ему на глаза. Доля какой-то ревности к детям могла у него и быть, недаром он иногда говорил, как человек, который был старше меня на целое поколение: «Лиля, что ты так много внимания уделяешь детям! У них вся жизнь впереди, а мы не знаем, сколько нам дано». Думаю, он был прав. Потому что я и вправду была «квочкой», всю жизнь закрывала их крыльями. Сам он относился к детям просто как к друзьям. Этому отношению, во многом на равных, вполне отвечает та отцовская интонация, какая звучит у Бернеса в его песне «Здравствуйте, дети!».
Поговорить нам необходимо —
Годы торопят, годы правы.
Где-то разлука ждет впереди нас,
Старшими в доме станете вы.
Вам еще предстоит,
Вам еще предстоит узнать,
Как совсем нелегко быть людьми,
Быть людьми.
Здравствуйте, дети, здравствуйте, дети,
Новые люди нашей земли…[37]
Для любящих Марка Бернеса расскажу и о том, каким он бывал в своем доме…
Уже можно было понять, что человек он был сложный и неровный. Наши разногласия были абсолютно не творческого характера. Он не советовался со мной прямо, но с моим мнением считался. Бывало так, что звонил композитор с сообщением, что написал песню. Марк говорил мне: «Лилька, никуда не уезжай, я тебе позвоню и дам послушать». А потом звонил и напевал в трубку. Мог сказать мне резкие слова, при этом никогда не ругаясь, но и не говорил потом слов: «Лилька, прости», а сразу хватался за сердце: ему плохо! И я должна была за ним ухаживать… Конечно, он чувствовал себя виноватым, но не любил, когда ему указывали на его вину. Не всегда я присутствовала и там, где он «взрывался» (мог, например, накричать на музыкантов в оркестре или на дирижера, заявить, что программа построена неправильно, а все они халтурщики). Сколько раз мне приходилось потом звонить и извиняться за него!
Он был совсем неприхотлив в еде. И когда домработница уходила, то в субботу и воскресенье готовила я. А дети радостно кричали: «Ура, сегодня мама готовит!» Надо сказать, что готовила я вкусно, но по магазинам закупать продукты ходил только Марк: я даже не знала, сколько стоит хлеб. Все у Марка получалось легко, кроме быта, который был целиком на мне. Если возникала необходимость что-то подвинуть или прибить — он кричал, звал меня. Не мог без меня достать даже котлеты из холодильника. Но всегда приносил домой вкусные, дефицитные в то время продукты. Чаще всего дарил духи и фирменные сигареты, которые курили только в правительстве, а сам он не курил никогда.
Его характер проступал и в таких будничных эпизодах, как, например, случай, произошедший в его пятидесятилетний юбилей. Я нечаянно раздробила себе палец кофемолкой, и мне наложили гипс в Институте Склифосовского. Марк знал, как я люблю копченых угрей, и специально к празднику привез их из Елисеевского магазина вместе с большим количеством других продуктовых свертков. И тут я нечаянно, разбирая все одной здоровой рукой, выбросила упакованных угрей в мусоропровод. Марк не сказал ни слова, тут же сел в машину и привез еще один килограмм любимого мною лакомства.
Зимой и летом в нашей квартире стояли живые цветы: розы или особенно обожаемые мной гвоздики. Марк сам внимательно следил за ними и если видел, что они начинают увядать, — в тот же вечер звонил в цветочный магазин знакомому Михаилу Шишаеву и заявлял: «Лильке надо обновить цветы!» Наутро раздавался звонок: свежие розы и гвоздики вносили в квартиру.
Марк очень любил принимать гостей и при этом любил, чтобы стол был накрыт с размахом, чтобы было всего много. В то время это было не так легко: ничего не было в магазинах. Но он не любил, когда собиралось больше восьми человек: объяснял, что тогда не может воспринимать каждого в отдельности. Среди гостей у Марка сохранялась старая «киношная „компания“»: Роман Кармен, Илья Фрэз… Или супруги Георгий и Стелла Пясецкие… Это были люди, с которыми он общался не по какому-то делу, но просто так, душевно. Бывали у нас и иностранцы: французы, югославы, даже американцы. Они не только приходили, но и принимали нас: сначала мы побаивались — все же разговоры прослушивались тогда.
Некоторых друзей, например Яна Френкеля, больше навещали мы. Входивший в наш дружеский круг Костя Ваншенкин с присущим ему хлебосольством любил собирать друзей в Доме литераторов или в Доме композиторов. Марк же этого не делал. При мне он не дружил с актерским миром: не было оттуда ни звонков, ни приглашений. Может быть, он и любил выпить, когда бывали по молодости легкие загульные вечера и компании, но ведь это с годами надоедает! Когда мы после выступлений ходили поесть в ресторан, к нему приставали с предложением выпить. Марк начинал злиться. Он не любил компании, где пьют, а любил те, где разговаривают. На моей памяти выпитая рюмка коньяку была событием. Сесть распить с кем-либо бутылку — это ему было неинтересно; ему было интересно общаться с теми, от кого он что-то получал. К примеру, с Николаем Погодиным, с которым они любили всякую технику: магнитофоны, проигрыватели, приемники разных систем — и обменивались оценками того, что в этой области лучше, что хуже. Для Марка это было его настоящим хобби.
Он любил и вне дома встретиться с кем-то, поговорить, сделать для человека доброе дело. Был верным другом, и если его кто-то о чем-то просил или он сам узнавал, что может помочь, — то бегал по Москве, помогал, заботился. Недаром и песни его во многом рождались благодаря дружбе. Обращавшимся к нему за поддержкой он, человек небогатый, не мог помочь материально из своей мизерной концертной ставки, но всегда говорил: «Если смогу, помогу, если сработает моя визитная карточка». Словом, любил делать добро. Искренно считал своим делом — устроить в больницу, помочь с пропиской. Если вдруг случалось, что несколько часов не звонил телефон, он уже волновался: «Что случилось? Я никому не нужен».
Он мог из старого Дома кино или Театра-студии киноактера привести к нам какую-нибудь молодую актрису и тихо сказать: «Лиля, накорми! И посмотри, что у тебя там есть лишнего, пара туфель или платье. Они ведь нищие, работы не имеют и только числятся в своем театре». Такое не раз бывало, и я не помню уже всех этих девочек, запомнила только, что одна из них ушла потом в монастырь, стала монашенкой.
Он был очень наблюдательным человеком, и поэтому так же, как разглядел меня, мог моментально разглядеть, что в той или иной жизни не все в порядке.
Слухи об отзывчивости Бернеса стали причиной и того, что на моей памяти к нему нередко являлись освободившиеся из заключения воры. Марк давал им какой-нибудь старый пиджак, брюки, подъемные деньги. Где эти люди брали его адрес, я не знаю. Доходило и до курьезов. Однажды я открыла дверь на звонок неизвестного молодого человека, который сказал, что ему надо переговорить с Марком Наумовичем наедине. Я оставила их, ушла на кухню и оттуда услышала крик Марка: «Лиля, иди сюда! Кого ты впустила в дом?!» Оказывается, в зоне этому парню сообщили, что Бернес «голубой» и по-свойски поможет ему устроиться на воле. Я знала, что где-то за два года до нашей встречи Бернес пережил большое нервное напряжение, когда его «проиграли» в карты такие вот освободившиеся из мест заключения уголовники, видевшие его в фильме «Ночной патруль» в роли раскаявшегося старого рецидивиста Огонька…
В большой комнате нашей квартиры — в гостиной с эркером — у нас были и спальная, и кабинет. Здесь, у пианино, гости засиживались за полночь. Здесь же при мне рождались и песни, такие знаменитые, как «Я люблю тебя, жизнь». Поэтому мне пришлось перегородить нашу кухню, устроить себе там спальное место. Марк очень любил наш дом, а Москву считал своим родным городом, хотя и приехал сюда семнадцатилетним.
Даже в трудные дни гонений и обид здесь звучали веселые шутки и розыгрыши. Марк очень ценил общение со своими друзьями. Он знал, что в трудную минуту может пойти к Ваншенкину — поделиться своими переживаниями, пойти к Яну Френкелю.
Марк вспоминал, как именно на нашей кухне сидел «в заточении» молодой Евгений Евтушенко, которого было решено не выпускать до тех пор, пока он не сочинит второй куплет песни «Хотят ли русские войны». Помню это хорошо и потому, что я готовила в это время праздничные блюда: это было в день рождения Марка 8 октября, и здесь, кстати, следует еще раз сказать, что до сих пор, к сожалению, многие верят ошибочно указанной дате в Большой советской энциклопедии и в Киноэнциклопедии: в ту пору как 21 сентября — это просто дата по старому стилю. Бернес и его друзья отмечали годовщины его рождения всегда только 8 октября!
Вместе с Евтушенко Марк создал еще одну песню. Но рождение ее оказалось непростым. Сначала она возникла как отклик на потрясшее всех убийство Джона Кеннеди. Называлась она «Американцы, где ваш президент?» (Первая строчка ее: «Колокола в Америке взывают…») Потрясающую музыку на эти стихи написал Эдуард Колмановский. О том, что эта песня тоже вдохновлена была Бернесом, свидетельствовал хранившийся у нас дома листок с текстом стихотворения со следующей надписью автора: «Посвящается М. Бернесу, моими недостойными руками написавшему эту, может быть, достойную бессмертия, песню. Евг. Евтушенко. 15 февр. 1964»[38].
Песню с таким текстом власти не разрешили. Пришлось на ту же музыку написать новый текст. Так родилась песня «Пока убийцы ходят по земле». Характерно и то, что в строчке «Пусть ваша память вас ночами будит» вместо слова «память» стояло раньше «совесть» — для Марка это были тождественные понятия!
С высоты прожитых лет невольно начинаешь по-другому понимать многое, связанное и с тем же дружеским окружением Марка… Почему я вспоминаю отношение к нему Зямы Гердта? Потому что, наверное, я была в те годы не права в своем понимании вещей, что-то воспринимала легко и на веру. Мне казалось, что они с Марком близкие друзья, ведь, встречаясь, они всегда шутили, хохмили (у них был свой, как говорит о себе и Бернесе Никита Богословский, понятный только им уже с полуслова язык). И вдруг после смерти Марка я не только узнала, что Гердт отказался писать воспоминания о нем, но и услышала в телепередаче, как на вопрос ведущей он сказал, что Марк «был неграмотный вообще». Как же он мог столько лет дружить с таким неграмотным человеком? Более того, писать ему на своей фотографии признание в стихах:
Где, какой министр культуры
Объяснит мне, наконец.
За какие финдикуры
Я люблю тебя, подлец?
Вообще, чтобы хорошо работать, Марку больше всего на свете была необходима вера в то, что он нужен людям. И его, человека мнительного, неуравновешенного и крайне требовательного к себе, не трудно было в этой вере поколебать. Да, Марк не скрывал, что он не знал музыкальной грамоты. Да, Марк не претендовал на звание певца и любил говорить: «Я вам расскажу песню». И поэтому он очень хорошо относился к французским шансонье, с которыми его многое роднило. Недаром Сергей Образцов назвал однажды Марка «первым настоящим русским шансонье».
Забегая немного вперед, в рассказ о наших совместных гастрольных поездках, не могу не привести пример того, как вопреки и собственной мнительности, и дружеским подтруниваниям на родине Бернес оценивал себя сам — по так называемому «гамбургскому счету».
Однажды мы были во Франции (как всегда, по туристической путевке, за свой счет) и французы предложили Марку выступить с песнями по телевидению. Хотя у нас уже заканчивался срок пребывания, предложили задержаться еще на целую неделю в Париже. Не могу припомнить, должны ли были сделать запись или дать концерт в прямом эфире. Первое, что спросил Марк: «А в какое время будет трансляция?» Ему назвали какие-то ранние, не вечерние часы. Тогда он задал второй вопрос: «А в какое время у вас выступают Монтан или Азнавур?» Ответили, что где-то в семь или в восемь часов вечера. Услышав это, Марк быстро повернулся ко мне: «Поедем домой?» Я сказала, как обычно: «Как ты решишь, так и будет». И тогда он заявил твердо: «Нет, в такое время я работать не буду». В тот же день мы уехали.
Этот эпизод убедительно показывает, что Марк не считал себя хуже Монтана или Азнавура, которых он высоко ценил и любил, и они тоже знали его и отвечали ему тем же.
Как рассказывал нам Образцов, Ив Монтан, впервые услышав запись Марка, сказал: «Я хочу иметь пластинку с этим голосом!» И на расстоянии, по одной записи — всеми ощущалось, что Марк был незаурядной личностью.
Сейчас замечаешь, что и в Москве популярность Бернеса как-то отличалась от славы других. Никогда не было поклонниц у подъезда, отслеживающих каждый его шаг «фанатов». Его любили как-то достойно и ненавязчиво. Ему писали множество писем — ни одно не осталось не отвеченным. Конечно, прочесть эти мешки писем в одиночку было невозможно физически, и ему помогали. Но он исполнял все просьбы, отсылал свои фотографии с автографами, тексты песен, ноты, пластинки — в самые разные уголки страны и за границу.
Работал он бессистемно, режима не было. Жизнь не делилась на отдельные сферы: труд, отдых, личная жизнь, общественная. Среди ночи он мог проснуться, чтобы записать строчку или какую-то мысль.
Отношение к собственной популярности у него было своеобразным: когда его узнавали на сцене — это ему всегда нравилось, но когда на него указывали в жизни, он часто очень раздражался. Ведь к нему приставали всюду! Когда мы куда-то спешили, а он уже слабел от подтачивающей его болезни, я изредка уговаривала его проехать в троллейбусе хотя бы две остановки. Но стоило нам войти, как по всему троллейбусу раздавался громкий шепот: «Бернес!» Он тут же выскакивал на ближайшей остановке: «Я же тебе говорил!!»
Своему внешнему виду он всегда уделял большое внимание. Одевался всегда в костюм и белую рубашку (правда, для отдыха, когда никто не видит из посторонних, носил защитного цвета рубаху и белую пилотку). Особенно обожал галстуки. Любил подбирать их в магазинах во время наших зарубежных поездок. Проблема была в том, что у него была «нестандартная» фигура, готовые вещи он не мог носить, ему приходилось шить костюмы на заказ. У Марка был свой портной, замечательный старый мастер И. С. Затирко, работавший в Театре киноактера. Он более сорока лет проработал в кино, и когда ему исполнялось 75 лет, Бернес, глубоко почитавший мастерство в любой профессии, посвятил старому портному и художнику-модельеру целую статью!
К сцене и к тому, как он выглядит на ней, Марк относился как к делу святому. Он всегда был отглаженный, отутюженный, в белоснежной рубашке, с платочком в нагрудном кармашке, в достойном, красивом галстуке, в начищенной до блеска обуви. При этом было неважно, где он выступал: в Кремле на приеме, в заводском клубе или в клубе на какой-нибудь станции, где не было самых элементарных удобств — только маленькая комната, где артисты переодевались. Для него любая сцена была «Сцена» — именно так, с большой буквы. Он, наверное, потерял бы рассудок, если бы увидел, в каком виде выходят сейчас на эстраду современные так называемые певцы…
Хочется вспомнить хотя бы некоторые эпизоды из наших постоянных с Марком поездок на гастроли и по турпутевкам.
Он мог бесконечно общаться с кем угодно, и если мы приезжали в какой-нибудь город, — он сразу начинал «выискивать» людей. Конечно, я видела, какой народной любовью был он окружен, видела, как после его концертов к сцене бежали и пятнадцатилетние девочки, и глубокие старики. Видела их просветленные лица. Долгим эхом этих встреч стали непрекращающиеся в моем доме все годы подряд телефонные звонки, когда по радио передают песни Марка или показывают фильмы с его участием. У всех его выступлений был один потрясающий эффект: он ничего не скрывал от зрителя и работал так, словно вся его жизнь была на виду.
В конце 1960-х мы поехали по туристической путевке во Францию на Каннский кинофестиваль. Нас пригласили на большой прием, устроенный советской делегацией. Вдруг к нашему столику подвели пожилого, довольно известного американского продюсера. Он заключил Марка в объятия. Он не только обнимал его, но и плакал. Выяснилось, что именно он «прокатывал» во время Второй мировой войны в США фильм «Два бойца», который имел большой успех. Старый продюсер уверял, что вся Америка была влюблена в Бернеса. (А ведь во время съемок этого фильма в ташкентской эвакуации Марк был болен: от постоянного недоедания начался фурункулез.)
В другой раз, когда мы приехали на гастроли в Польшу, где Марка хорошо знали и любили и куда мы ездили чаще всего, — наш посол сказал Бернесу: «Вы своими концертами сделали здесь больше, чем я за десять лет».
Был и такой случай. Мы, опять же как туристы, поехали в Югославию. Бернес там петь не собирался. Но на приеме в советском посольстве его попросили дать концерт в Белграде, в Доме синдикатов, в то время самом большом концертном зале. Но у Бернеса не было с собой его ансамбля, и тогда ему предложил свои услуги Саша Суббота, руководитель югославского ансамбля. И вот Марк вместо знакомства с городом и отдыха, на которые мы рассчитывали, начал работать с Субботой. Потом дал музыкантам задание. Мы уехали в турне по стране, а по возвращении в Белграде состоялся концерт в набитом до отказа зале на две с половиной тысячи человек.
Его вообще любил народ, а не правительственная верхушка, для которой артисты эстрады зачастую были чем-то вроде скоморохов. На правительственные концерты его приглашали всегда из-за того, что он был популярен по фильмам, а в последнее десятилетие, когда его почти перестали снимать и он жил с обидой на кино и всю свою энергию, душу и талант уделил песне, он все равно подчеркивал в начале концерта, что он прежде всего актер кино.
Горячая людская любовь, окружавшая его где-нибудь в глубинке, в заводском клубе, восполняла все, чего ему недоставало. Однажды мы застряли в дороге где-то под Куйбышевом. Встречу с Бернесом задержали на целых полтора часа. Но все это время заполненный людьми зал ждал, и никто не расходился. Часто после таких концертов он признавался мне: «Лиля, я теряю силы». Но, к сожалению, пока ты сам не узнаешь, что значат такие слова — в молодости не понимаешь их, не понимаешь другого человека. Правда, мы оба не знали тогда, что он уже серьезно болен…
А в «верхах», быть может, еще более раздраженные этой любовью народа, его называли «микрофонным» певцом, платили ему унизительно мало, как «разговорнику». В кино высшая ставка была 50 рублей, а Марк за концерт получал, как уже было сказано, 12 рублей 50 копеек. Он долго терпел это. Всюду, где он выступал, были аншлаги. Потом он стал брать в разных филармониях справки о сборах. И когда однажды мы летели с Декады советского искусства в Ташкенте, с нами в одном самолете оказалась тогдашний министр культуры Фурцева. Марк, не долго думая, подсел к ней и отдал все собранные справки. После этого ему повысили ставку до 25 рублей за концерт. Но это случилось в 1967-м, когда жить ему оставалось всего два года…
Приведу несколько и нерадостных воспоминаний из поры наших гастрольных поездок. Высокое чувство достоинства никогда не позволяло Марку петь на заказ. Однажды в Одессе ему была предложена большая сумма денег, чтобы он спел на свадьбе. Он отказался наотрез.
Помню наш приезд в закрытый военный городок на Урале, принадлежавший к категории элитных. Марк должен был дать концерт, но заметил сразу же, как вальяжно развалившаяся в креслах публика свысока посматривала на него и его оркестр (с видом: «Ну давай, делай!»). Марк тут же повернулся к музыкантам и скомандовал: «Без аплодисментов, пожалуйста». И они провели концерт на одном дыхании, не дожидаясь оваций. Показали, что от этих людей они им не нужны. По большому счету, для Бернеса это были мелочи — по сравнению с тем, что он уже с волнением видел на своих концертах. Например, как многотысячный зал в «Лужниках» вставал после исполнения песни «Враги сожгли родную хату».
Тогда, в начале 1960-х — это уже было после полосы травли Бернеса — его с огромной радостью приглашали на очень интересные встречи в редакцию газеты «Комсомольская правда» — той самой газеты, где был опубликован когда-то гнусный сфабрикованный материал против него. Теперь в редакции был устроен клуб «Землянка»: на длинном столе стояли солдатские каски, котелки, горели свечи. И Бернес пел…
Но он по-прежнему был чужим среди того, что сейчас называется словом «тусовка». Все годы нашей совместной жизни он, в сущности, совсем не пил, а ведь это очень важно для «тусовок»: если ты не пьешь — ты не свой, ты сидишь «белой вороной». Я помню кинофестиваль в Сочи, когда всех актеров пригласили на пароход, а Марка не пригласили, потому что он «не свой». Потому что он недавно ходил в горком партии, с возмущением, почему польской актрисе не разрешают выйти на сцену в брюках. Он постоянно чем-нибудь возмущался: «Как это можно! Что это такое!» Он никогда никому не поддакивал, говорил то, что думал. Если было надо для дела, он, как человек бескомпромиссный, шел напролом. Газеты читал внимательно, умел читать их между строк, мог сказать о том, что будет завтра. Верил только себе. Нелегко было предугадать, когда после смеха и шутки он вдруг замкнется — станет угрюмым и раздражительным. Высказываясь, он ничуть не задумывался, как это отзовется на его же судьбе. Поэтому его не включали ни в одну официальную делегацию Союза кинематографистов.
Как известно, за два года до того, как мы встретились с Марком, на него ополчилась «система» — сильные мира сего. На фоне творческого простоя, в котором он тоже не был виноват, — даже сфабриковали уголовное дело. Нелегко было отбиться от этих нападок. Они стоили Марку половины жизни. Лживые выдумки фельетона «Звезда на „Волге“» были обнародованы в газете по заказу всесильного тогда А. Аджубея, зятя самого Хрущева. И сейчас еще жив человек, который может опровергнуть эту газетную ложь, — Николай Ларин. Тогда, в 1958 году, он ехал с Марком в его машине и давал показания по этому состряпанному милицейскими органами делу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.