Маршал Егоров

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Маршал Егоров

Удивительное дело — слухи. Они возникают неведомо где и несутся, бегут, заползают во все щели, обрастая подробностями, приобретая реальные очертания, и в конце концов общая убежденность, придавая им черты правдоподобия, заставляет уверовать в них как в истину.

В детстве моем донские станицы облетела ужасная весть: по степям огненный удав котится. Как котится? А так, колесом, от хутора к хутору, от станицы к станице. Во всех закутках шептались женщины, да и станичники от них не отставали. Шушукались, с опаской посматривая в степь. Все трепетали.

И вот однажды под утро вышел на крыльцо своей хаты по каким-то своим надобностям наш платовский казак Емченко и в предрассветной мгле увидел: из-за плетня заглядывает к нему в ограду огромная змеиная голова. Докатился! Емченко не растерялся, схватил двустволку и из обоих стволов шарахнул по змею. Голова долой! Подошел он посмотреть на поверженного врага — а это его сапог, который он вечером на кол надел для просушки. Станица неделю хохотала. Вместе с сапогом погибла и легенда об удаве.

Это в мирное время. А в тяжелое, военное — чего только не наслушаешься, чего только не придумают, чего только кому не придет в голову.

…Сменилось в армии командование. Время на редкость тяжелое: начало 1919 года. Оно тяжелое вообще — страна молодая, хозяйство разрушено, кое-кто саботирует попытки коммунистов навести порядок, гражданская война выматывает силы. И тяжелое оно, в частности, для нас — положение на фронте 10-й армии чрезвычайно сложное. Если в двух словах, то перешедший в наступление противник отбросил наши части на севере от Царицына и вышел к Волге. От общего фронта 10-й армии отрезан один из боевых участков и завершено полуокружение Царицына. И противник на этом не собирается успокаиваться. Он активно действует еще и против центрального участка обороны нашей армии.

А командование, как я уже сказал, сменилось. Вместо Климента Ефремовича Ворошилова назначен Александр Ильич Егоров.

Ворошилова бойцы любили. Он и с людьми поговорить умел, и беду их чувствовал, как свою, и происхождение его ни у кого не вызывало сомнения: бывший рабочий, революционер, коммунист, в тюрьме не раз сидел за наше народное дело. А тут вместо него кто-то новый. Да на фронте нелады. Ну, люди и нервничают.

Я Егорова еще и в глаза не видел, а уже столько про него наслушался — не знаю, чему верить. Не без того, что и враги здесь наши действовали, какие-то истинные события из жизни командарма толковали так, что это могло насторожить даже самого сознательного.

Ну, во-первых, полковник царской армии. Ладно, не единственный он царский старший офицер, вставший на сторону республики, — многие так называемые военспецы преданно служили ей. Но ведь были известны и другие случаи, когда бывшие офицеры и генералы использовали доверие народа, чтобы нанести ему вред. Эти люди заставляли настороженно относиться и к тем, другим. Я думаю, честные офицеры, которые выбрали своей дорогой борьбу за светлое будущее и свободу народа, немало страдали от незаслуженного недоверия простых людей. Но кто виноват?

Царские офицеры еще в германскую скомпрометировали себя в глазах солдат. Бездарно воевали. Мы, так называемые нижние чины, все их ошибки замечали, и это никак не способствовало сохранению уважения к офицерству. Были, конечно, исключения, были любимые командиры, но ведь это только мы их любили, те, кто знал. Так сказать, непосредственное окружение. Но если они оказывались в других воинских частях или соединениях, на них распространялось общее недоверие и настороженность. Когда еще они докажут, что у них чистое сердце и светлые мысли?

Я или мои товарищи красные командиры, в прошлом рядовые солдаты, унтер-офицеры или фельдфебели, могли проиграть любое сражение, и бойцы нашли бы этому массу объяснений: и не повезло, и погода была неподходящая, и противник превышал нас численностью бог знает во сколько раз. В крайнем случае, скажут, что командовать не умеет, давай, мол, другого. Но если потерпела поражение часть, во главе которой стоял бывший офицер, сразу — предатель!

А тут во главе армии полковник. Слухи носились самые наиподробнейшие. Егорова в них наградили генеральским чином. Доподлинно сообщалось также, что он притащил с собой тринадцать генералов и сто восемьдесят бывших офицеров. Меня эта математическая точность всегда приводила прямо-таки в детский восторг. Ну откуда такие данные? Почему тринадцать генералов, а не девять, почему не сто восемьдесят три офицера, а сто восемьдесят?

Позднее, когда я ближе познакомился с Егоровым, он довольно подробно рассказывал мне о себе. Он действительно был полковником царской армии, а между тем родители его были бедными мещанами. Это кое о чем говорит. Значит, он был талантлив, если его «ничтожное» происхождение не помешало продвижению по службе. И по той же причине удачлив: скольким талантливым людям «низкое» происхождение не дало раскрыть свои дарования!

Егоров был строевым полковником. А это значит — всегда на передовой, всегда в гуще боя вместе со своими солдатами. Германская война наградила его четырьмя ранами.

Не был Егоров чужд и политической борьбы. Правда, партию он выбрал для себя не совсем подходящую — социалистов-революционеров (эсеры). Но были в их программе кое-какие привлекательные пункты, а название партии так просто очень революционное. На это дело многие попадались. У нас в Приморском драгунском короля датского Христиана IX полку тоже кое-кто в эсерах ходил. Однако название названием — дело делом: Егорова за его политические взгляды из армии попросили. А он только военную службу и знал. На что же прикажете жить дальше? Пришлось ему покрутиться. Мыкался, мыкался он и предпринял шаг, который способен украсить любую биографию. Не сделать ее весомее в смысле количества героических свершений — у Егорова их и так достаточно, — а придать ей романтический характер, что ли. Итак, Егоров поступил в провинциальный оперный театр. Певцом. Голос у него был низкий, сильный. Он как крикнет: «За мной, вперед, марш, марш!» — белые просто вздрагивали и застывали. Но до этого он, значит, голос свой использовал по прямому назначению. Только со слухом у него было неважно, орет почем зря.

С чего я это взял? Конечно, я опер и различных партий из них тогда не знал. Где мне было. Но русские песни пели мы не раз — и на фронте, и позже. Так он один петь не мог. Ему обязательно надо было, чтобы кто-то мелодию вел. Он ей очень чутко следовал и тогда, конечно, пел почти профессионально. Я Александру Ильичу не постеснялся, высказал свои сомнения насчет качества его слуха, а он говорит:

— Семен Михайлович, вы, наверное, думаете, что в опере поют только люди с первоклассными музыкальными данными. Но ведь такое идеальное сочетание — наличие абсолютного слуха и хорошего голоса — встречается реже, чем хотелось бы. Чаще у человека есть что-нибудь одно. Но ничего, они там, в опере, по-своему с этим борются.

Не знаю, как уж там они с этим борются, а мне пришлось тогда бороться со слухами, которые выставляли Егорова в малоприглядном свете. Даже пришлось кое с кем круто поговорить. И попросту припугнуть. Сказал:

— Тех, кто эту чушь распространяет, нужно судить как агентов врага! Человек, который в такой ответственный момент борьбы с белогвардейщиной назначен командующим 10-й армией, обороняющей Царицын, пользуется доверием партии.

А тут вскоре собрал Егоров совещание командиров дивизий и начальников боевых участков. Я, естественно, тоже там присутствовал. Егоров был мужчина видный, крупный, но, если откровенно, не красавец. Лицо совсем простое, прямо скажем, не генеральское. Но его сочный, хорошо поставленный голос придавал ему солидность, держался он просто и уверенно.

Подробности совещания не имеют сейчас значения. Я хочу остановиться на одном моменте, который характеризует одну из сторон личности Егорова. Задача, поставленная перед моими кавалеристами, предполагала переброску одной из бригад с одного места на другое. Егоров рекомендовал отправить ее по железной дороге.

— Это очень рискованно, товарищ командарм, — сказал я. — Как мне известно, железнодорожное полотно активно обстреливается артиллерией противника. Кроме того, погрузка и выгрузка кавбригады может занять много времени.

Это, если хотите знать, сложное дело. Массу людей разместить по вагонам — куда ни шло. Они сами о себе позаботятся, сумей только порядок поддержать. Но ведь лошади!

Наиболее целесообразно (это я уже Егорову) двинуться походным порядком ночью, под прикрытием темноты. Тем более что и расстояние-то не особенно велико — всего тридцать километров. К исходу ночи мы будем на месте и сможем приступить к выполнению поставленной задачи.

Егоров не сразу, но согласился со мной. Скажете — мелочь. А я скажу — нет. Он, новый человек, впервые собрал командиров. Значит, нужно немедленно поставить себя так, чтобы вызвать у них доверие, уважение, показать, что ты сильный человек, что твои приказы должны не обсуждаться, а приниматься из уважения к твоему мнению. А здесь — он мне одно, а я ему другое. В конце концов, Егоров мог бы мне просто приказать: сказано, железной дорогой, — исполняйте. Но он понял, что мое предложение выгоднее, целесообразнее. И не побоялся отказаться от своего первоначального решения. А это значит: дело ему важнее было собственного гонора. Уверяю вас, не каждый поступил бы так. У Егорова было много душевной щедрости и той уверенности, при которой, соглашаясь с чужой мыслью, более счастливой, на ум не придет увидеть в ней нечто, могущее умалить значение собственного «я».

Возвращаюсь с совещания, а мои тут как тут:

— Что за человек Егоров?

— Какое впечатление?

— Какой из себя?

— Мне лично он понравился, — говорю. — Строгий и дело знает. Знакомые командиры, те, кто с ним прежде служили, сказали, что он отлично воевал против Колчака.

— Строгий — это хорошо, — вмешался в разговор Ока Иванович Городовиков. — Нашего брата тоже в руках держать надо.

— Вот именно, — говорю я ехидно. — А то куда это годится: некоторые командиры бросили свои подразделения в окопах, а сами помчались в Царицын поглядеть, нет ли генеральских лампасов на брюках Егорова.

Задачу, поставленную перед кавалерийской дивизией, мы успешно выполнили. Но положение 10-й армии все еще оставалось тяжелым. Успех дела требовал, чтобы кавдивизия начала рейд по тылам противника, сосредоточенного перед правым флангом армии.

Погода была отвратительная. В конце января стояли сильные морозы. И что ни день, то пурга. Ветер таскал за собой горы снега. Он крутился, вывертывался, изворачивался так, что, куда ни повернись, он все тебе в лицо. Вытирайся не вытирайся, толк один.

Связь с командующим армией прервалась. Ведь тогда какая связь была? Провод за собой тянули. Связисты мои ходили все увешанные катушками. Надеюсь, вы догадываетесь, что нас этим проводом не интенданты снабжали? У них и у самих ничего не было. Все забирали у противника.

Только связь наладишь — глядишь, прервалась. В чем дело? Связисты по проводу назад. А там уже какая-нибудь наша пехотная часть провод перерезала, к себе утянула, сидят разговаривают.

— Что же, — говорим, — вы делаете, разбойники?

А они:

— Мы думали, этот провод белые оставили.

Я им:

— Здравствуйте, давно не виделись. Мы же мимо вас двигались. Что же вы тогда нами любовались, если мы — белые?

— Ну, Семен Михайлович, если честно, то провод мы сознательно стащили. Вы же себе еще достанете, а нам взять неоткуда.

— Просить надо. Вы нас по-хорошему попросите — мы вам и так дадим.

Только договоришься, а через день-два мы уже на новом месте, и уже другая часть наш провод благополучно сматывает.

Но в тот раз мы связь со штабом потеряли уже по иным причинам. Я же говорю: пурга, снег, а между дивизией и нашим штабом — белые. Так что получить какие-либо дополнительные указания от Егорова мы не могли. Поэтому стал я действовать по своему разумению, исходя из целесообразности и наличествующей ситуации. Хвастаться не стану, скажу только, что рейд прошел удачно. Показали мы белым, что значит красная конница. Лишь через две недели из Гумрака смог я соединиться по телефону с командующим армией. Я собирался по всей форме доложить о действиях нашей дивизии. А тут…

— Как же я рад слышать ваш голос! — чуть не закричал Егоров. — Неужели это вы? Мы не знали, что и думать!

Я опять со своим докладом, а он:

— По телефону ничего не желаю выслушивать. Немедленно садитесь на бронепоезд и приезжайте в Царицын!

— Александр Ильич, у меня еще бой идет. Разрешите задержаться до его окончания и сбора дивизии?

— Что же делать, оставайся, конечно. А потом скорее ко мне. Смотри не медли. На вокзале будет ждать тебя моя машина. А мы дожидаемся тебя в Реввоенсовете.

По дорогам к Царицыну красноармейцы вели нестройные, понурые колонны пленных. Те шли, загребая ногами, одетые как пугала, кто во что горазд. У меня и тогда, и много лет позже, в Великую Отечественную, эти бредущие колонны ассоциировались с отступающими от Москвы наполеоновскими солдатами. Не знаю почему. Пленных белогвардейцев видел, пленных фашистов видел, а в голове все отступающие французы. Как нам, русским, война двенадцатого года в кровь вошла!

Итак, еду в Царицын. Кроме пленных на дороге бесчисленные ленты обозов — трофеи. Не знаю, как бы мы воевали, если бы белые не обеспечивали нас всем необходимым — от оружия и лошадей до обмундирования. Подводы тянутся одна за другой так близко, что лошади иногда покусывают задок впереди идущих саней. Вещи в обозе прикрыты дерюгами, но я знаю: там оружие, продовольствие, медикаменты. Черная лента по белому снегу, куда только глаз видит. Все двигаются к Царицыну.

Вместе с Егоровым были члены Реввоенсовета Сомов и Легран. Они увидели меня, повскакали, чуть ли не обнимать кинулись. А на вопросы только успевай отвечать.

— Где вы пропадали, что случилось?

— Вы столько времени не давали знать о себе, мы очень волновались.

— До нас даже стали доходить слухи, что вы самовольно перешли в Девятую армию и не думаете к нам возвращаться. Ну а если честно говорить — вы только не обижайтесь, — болтали даже, что вы перешли на сторону белых и действуете против Красной Армии.

— Мало ли какие слухи распускают болтуны, — сказал я многозначительно Егорову. — Не всему же верить.

— Да мы и не думали верить. Рады вас видеть живым и здоровым. Рассказывайте подробно, что делали.

— Мог бы быть и не живым, и не здоровым. Недалеко от Котлубани попали под обстрел собственных бронепоездов.

— Как же это случилось? — заволновался командующий.

— Очень просто. Наши кавалеристы прижали части белых к железнодорожному полотну — это уже в Гумраке, а там стояли два наших бронепоезда. Увидев такое дело, они, конечно, пришли нам на помощь и ударили со своей стороны. Сначала белогвардейцы отгораживали нас от их огня, но завязался бой, все перемешалось, и тут уж я стал опасаться, что достанется не только белякам, но и нашим.

— Да вы бы послали кого-нибудь предупредить команду бронепоезда.

— Я сам хотел это сделать. Пробился через дерущихся — тоже удовольствие небольшое — и к бронепоездам. Рука чуть не оторвалась: так махал шапкой, сигналы подавал. А наши ноль внимания. Только еще огоньку из пулеметов прибавили. Пули так и свистят вокруг. Я лошадь пришпорил — и прямо к бронепоезду. Вскочил на броню. «Где командир?» — кричу. Мне указали на матроса — тот сидит с биноклем у трубы и зорко смотрит вдаль. Я на него чуть не с кулаками. «Что делаешь? — ору. — Бьешь своих и чужих!» — «Да я никак не пойму, где свои, а где чужие. И стреляем-то только так, для острастки».

— Могло быть хуже, — сказал Егоров. — Хорошо, что обошлось все.

Я рассказал, каким образом мы потеряли связь со штабом, доложил о результатах рейда нашей конницы, а они были весьма неплохими. Кавдивизия разгромила десять полков пехоты и тринадцать полков кавалерии противника, прошла с боями около четырехсот километров, очистив от белогвардейцев фронт протяженностью в сто пятьдесят километров. Мы взяли в плен свыше пятнадцати тысяч солдат и офицеров, захватили семьдесят два орудия, сто шестнадцать пулеметов «максим», много пулеметов иностранных систем, около трех тысяч подвод с боеприпасами, продовольствием, снаряжением и другим военным имуществом, много лошадей с седлами (что было для нас немаловажно), десять тысяч голов крупного рогатого скота (не считая овец).

— Я должен отметить, — сказал я в конце доклада, — что дивизия вышла из рейда окрепшей во всех отношениях: повысилось боевое мастерство бойцов и командиров, укрепилась их уверенность в окончательной победе нашего дела, в том, что мы отстоим завоевания революции.

— Да, неплохо потрепали вы беляков, — засмеялся Сомов, — а казаки еще говорили про вас — «рваная кавалерия». Вот вам и «рваная». Побила хваленых казаков, да еще и как!

— Нет, подумайте, товарищи, какой политический эффект, — поддержал Сомова Легран. — Белогвардейцы трубят на весь мир о слабости Красной Армии, о непобедимости своих казачьих корпусов, а на поверку получается совсем наоборот. И мы еще не раз докажем, что высокая сознательность армии, четкое понимание того, за что она борется и какие идеалы отстаивает, — великая боевая сила.

Егоров подчеркнул значение нашего рейда с военной точки зрения.

— Этот рейд должен стать началом большого дела. Успехом Особой кавалерийской дивизии мы обязаны воспользоваться, чтобы самим перейти в общее наступление по всему фронту. — И, уже обращаясь ко мне, сказал: — Честно говоря, положение наше было критическим. Резервы вышли. Последние двести человек послал в тридцать восьмую стрелковую дивизию. На их участок белые особенно нажимали. Кавалерийская группа Городовикова на южном участке после тяжелых боев фактически перестала существовать. Не легче и на центральном участке обороны армии. Два полка тридцать девятой стрелковой дивизии почти полностью попали в плен к белым, и оборона тут держалась в основном бронепоездами. В общем, вовремя вы подоспели. Трудно сказать, устоял бы Царицын или нет, окажись вы у Гумрака на сутки позже.

Мы проговорили тогда довольно долго. То есть, что значит проговорили — разговор, естественно, свелся к обсуждению неотложных военных дел, командарм поставил перед нашей конницей новую задачу, и мы обсуждали ее во всех деталях и тонкостях.

Был уже поздний вечер, а до дивизии надо было еще добираться и добираться. Утром я должен быть в ней непременно — предстояло выполнять новую боевую задачу.

— Как ты думаешь добираться до своих? — спросил Егоров.

— На бронепоезде, — говорю. — По нынешним временам самый удобный способ передвижения.

— Зачем же на бронепоезде, — удивился Егоров. — Реввоенсовет предоставляет в твое распоряжение автомобиль. — И пошутил: — Ты заслужил ездить не общественным, а персональным транспортом.

Я даже напугался.

— Ночь на дворе, — говорю. — Да и вообще по ряду соображений я предпочитаю бронепоезд.

А соображения у меня были достаточно простые: не доверял я автотранспорту, и все тут. Дело в том, что все наши автомашины были, разумеется, трофейные. Управлять ими наши бойцы тогда не умели, поэтому в большинстве случаев к трофейной машине прилагался трофейный шофер. Их, так сказать, вместе в плен брали. А кто он, этот тип, — честный человек, служивший у белых по мобилизации, или сам беляк? Куда он меня завезет?

Я, можно сказать, из-за этой техники некоторое время спустя Махно упустил! Так и удрал он тогда за границу. А я, вместо того чтобы его догонять, в пашне буксовал. Зато на «мерседесе». Нет, конь и только конь!

И откуда у Егорова такое пристрастие к автомобилизму возникло? Он таки тогда настоял, чтобы ехал я на машине. И что хорошего получилось? Я ее только увидел — задрожал весь. Разбитый рыдван, помятый, как старый самовар, в пятнах ржавчины. Шофер пыхтит — ручку крутит. Я сидел-сидел, не выдержал.

— Дай, — говорю, — помогу. — Но тут мотор завелся. Шофер, хрипя и задыхаясь, плюхнулся на сиденье, и мы тронулись, окутанные вонючим дымом, звеня всеми деталями и содрогаясь.

В ту ночь помянул я Егорова и свою уступчивость не раз. Повалил снег, дороги не видно, шофер выскакивает через каждые десять метров протирать фары от налипшего снега. А эта бедолага машина просто трещит по всем швам. Да и холодно притом, ноги коченеют, руки сводит. То в сугробе застрянем, то в воронке. Только и знаешь, что выскакиваешь, да толкаешь, пихаешь, плечом наваливаешься. Наконец мы свалились в окоп, и на этом мое путешествие на персональном транспорте закончилось. И отправился я пешком по железнодорожному полотну до дома, до хаты. Как говорится, по шпалам, по шпалам. И так тридцать километров. Последние километры я уже бежал, боялся опоздать в дивизию к назначенному времени. Вот тут я и понял, что шпалы неправильно кладут: то ближе, то дальше — для ходьбы и бега не приспособлено.

Нет, конь и только конь! А ведь знаю я, отчего у Егорова к лошадям недоверие было. Рассказывал он мне про себя забавный случай. Да я и сам был ему почти свидетелем, только очень далеко находился и никак понять не мог, что у них там происходит. А происходило вот что.

…Была такая знаменитая лошадь, орловский рысак Крепыш. Рекордист, фаворит ипподрома. Его бы беречь и беречь, потомство его растить, но ведь революция, до того ли? В общем, не знаю как, но оказался Крепыш на фронте. И раз он такой знаменитый, определили его как личную лошадь к Егорову.

Произошло это, как я думаю, от неосведомленности. Какая из призового рысака верховая лошадь? Галопом на ней ездить — только коня портить, рысаку по закону не положено на галоп сбиваться. А на его рыси попробуй усиди. Тут такое дело: есть рысь так называемая учебная. При ней облегчаться, то есть приподниматься на стременах и садиться в такт движения лошади, нельзя. Учебная рысь вырабатывает посадку, учит наездника прочно держаться в седле, владеть своим телом. Но долго так не проездишь. Облегченной рысью можно пройти десятки километров, движения лошади и человека слиты воедино, они становятся механическими. Ориентируешься на переднюю ногу коня. Поставил он ее — сел, поднял — приподнялся. И пошел, пошел, как часы. Но ритм, скорость здесь определенные. Существует скоростной предел рыси, после которого нет никакой физической возможности согласовать свои движения с лошадью. Из ритма выпадаешь. Если лошадь идет рысью очень широко, она начинает далеко выбрасывать ноги, раскачивается, всадника швыряет из стороны в сторону, то вверх подбросит, то, словно камень, в яму кинет. При такой езде все почки отобьет. Плохому наезднику и вывалиться недолго. Да и кому такая широкая рысь нужна? Требуется тебе быстрее, переходи в галоп — это же прямой отдых.

Егоров не кавалерист. Он об особенностях рысистой породы не очень-то задумывался и решил обновить лошадь. Выехал на Крепыше вместе со всем штабом на передовую осмотреть местность и нашу линию фронта. Пошли они рысцой.

— А Крепыш все прибавляет и прибавляет, — рассказывал мне Егоров. — Смотрю — я уже всех позади бросил и несусь страшной рысью прямо в лапы к белым. Я поводья натягиваю, а лошадь только ходу наддает.

И естественно, скажу я вам, он же рысак, он в качалке привык ходить, ему повод подберешь — значит, посыл вперед, он так приучен.

— Очень хотелось мне сказать простое извозчицкое «тпру», да как-то неловко. Стесняюсь. Раз я верхом, мне эти кучерские замашки не к лицу. К тому же я его и остановить боюсь: думаю, задержу коня, еще убьет его, не дай бог, все-таки Крепыш.

Смотрю — навстречу разъезд белых. А я приближаюсь к ним на дикой скорости и, учти, — все рысью, рысью. Измаялся, как мешок болтаюсь, но форс держу. Подлетаю к белым, как гаркну: «Сдавайсь!» А сам пулей мимо. Те только рты от изумления пораскрывали, даже за мной не погнались. Обалдели.

— Чем же выезд ваш закончился? — спрашиваю.

— Обошлось. Удалось мне Крепыша развернуть, описал дугу и вернулся. Больше уже я на него не садился.

И все-таки я отдаю предпочтение лошади. Она в гражданскую служила нам вернее, чем автомобиль. Однажды после боя за хутор Золотарев хоронили мы вечером двух бойцов. Среди моих конников был брат убитого. Пристал он ко мне, просит, чтобы хоронили с попом. Дескать, брат хоть и умер за Советскую власть, но был-то он верующий. Я согласился. Рукой махнул.

— Ладно уж, — говорю.

Ну, поп попом, а погибли все-таки советские бойцы, красные кавалеристы. Поэтому велел я привести на похороны оркестр трубачей, которых незадолго перед тем отбили мы в станице Великокняжеской у Мамонтова.

Проговорил там поп, что ему положено, потом мои конники отдали погибшим воинские почести — три ружейных залпа.

— Теперь играйте «Интернационал», — говорю трубачам.

А они мне:

— Мы не умеем.

— Как же так? — говорю. — Что же вы тогда умеете?

— «Боже, царя храни».

Вот тебе на. И значит, стал думать, как из положения выходить. Действительно, откуда этим мамонтовцам знать «Интернационал»? В то же время, думаю, сколько лет под этот гимн хоронили наших славных русских солдат?! И моих товарищей, погибших в германскую, и друзей моих конников, бывших фронтовиков. Ничего, не осудят. Да и нехорошо как-то без музыки.

— Черт с вами, — говорю в сердцах. — Играйте. Только чтобы было торжественно.

И они грянули «Боже, царя храни».

Интересное было время! Новое переплеталось со старым, но никакие внешние атрибуты не могли сбить с толку наших людей, помешать им идти по избранному раз и навсегда пути.

Я это все к тому рассказываю, что как раз в то время ехал к нам Егоров. Естественно, на автомобиле. Появился вскоре после описанных событий. Оказывается, он думал достать нас раньше, не в Кузнецовке, где были похороны, а в Большой Мартыновке. Но мы оттуда продвинулись с боями, и Егорову пришлось догонять нас.

— Подъезжаю, — рассказывал мне Егоров, — и вдруг слышу: ружейные залпы, царский гимн. Ну, думаю, белые! Надо убираться обратно, пока нас не заметили.

Не уехал он потому, что бензин, естественно, в машине кончился. А у нас тем временем все стихло, и Егоров решился проникнуть в Кузнецовку. Все хорошо, что хорошо кончается. Нет, все-таки лошадь надежнее.

Следующая наша встреча с Егоровым произошла при обстоятельствах, которые сложились для него менее удачно.

Была середина весны, где-то конец апреля, а погода — она стояла просто по-настоящему летняя. Но мы не замечали ни солнечных дней, ни теплых, душистых ночей. Люди были измотаны тяжелыми, следовавшими один за другим боями, изнурительными переходами. Дивизии действовали в разных местах фронта, и вот сейчас они впервые за последнее время собрались вместе. У меня сердце кровью обливалось, когда я смотрел на усталые, осунувшиеся лица своих бойцов, на утомленных, сдавших в теле лошадей.

А знаете, как наши кавалеристы за ними ухаживали? Сами недоедят, а коня накормят, хлебом поделятся, с ног будут валиться от усталости, а коня расседлают, ноги осмотрят — не поранился ли? Да что говорить, ведь от лошади часто жизнь кавалериста зависела.

Было у нас немного времени в запасе, и решил я дать людям небольшой отдых. Сделали мы привал. Тех, кто покрепче был, выставил я в сторожевое охранение. Бойцы мои мигом расседлали лошадей, спутали их и отпустили пастись. А сами просто повалились в траву. Ну и красиво же было! Сколько глаз видит — сотни спящих людей, кони пасутся прямо между бойцами. Трава мягкая, шелковая, шевелится от дыхания. Кузнечики стрекочут. Сколько живу, помнить буду.

Однако красота красотой, а чувствую — нету больше моей мочи. Стал и я устраиваться. Нарезал серпом травы, постелил под телегу, а с телеги, как навес, спустил плащ-палатку — в общем, создал себе максимальный комфорт. Забрался в импровизированное убежище и заснул. Только во вкус вошел, уже толкают. Глаз открыл — чьи-то сапоги торчат. Высунулся из-под телеги — Егоров.

— Извини, — говорит, — что потревожил. От меня ничего хорошего ждать не приходится. У меня обязанность такая — даже тем, кто этого заслужил, не давать покоя. За сколько времени, Семен Михайлович, можно твою дивизию поднять на ноги и построить?

— Да минут через двадцать уже построятся, — говорю, — а что случилось?

— Есть донесение, что в районе хутора Плетнева казаки перешли через реку Сал и ведут наступление на наш правый фланг. Силы крупные. Надо во что бы то ни стало сорвать переправу, а те части, которые уже перешли, уничтожить.

А на той телеге, под которой я так уютно устроился, спал наш трубач: он всегда должен был быть под рукой.

Я его растормошил, приказываю:

— Труби тревогу!

Тот глаза трет, а сам уже мундштук трубы ко рту подносит. И понеслись по степи ее тревожные звуки.

— Можете засекать по часам, — говорю я Егорову.

Честно сказать, гордился я дисциплиной наших красных кавалеристов. Встали мы с Егоровым и смотрим. А степь, как муравейник, кишит: люди вскакивают, приводят себя в порядок, ловят коней, седлают. Смотришь — уже не отдельные всадники маячат, а стройные группы. Отделения собираются во взводы, взводы в эскадроны, эскадроны в полки. Не толпа людей, а стройная организация. Каждый знает свое место и в строю, и в бою.

— Дивизия построена! — доложил начальник штаба дивизии.

— А ну, — говорю я Егорову, — взгляните на часы, сколько у вас там отщелкало?

— И двадцати минут не прошло, — восхищенно ойкнул Егоров. — Ну и дисциплина! А знаешь что, Семен Михайлович, вели-ка приготовить мне хорошую верховую лошадь.

Я подозвал ординарца и сказал ему, какого коня подседлать для командарма: в бою хорошая лошадь — это прежде всего надежная. Свой характер лошадь пусть в манеже показывает, а во время сражения мы ей свою жизнь доверяем, здесь нам конь с фокусами не годится. От лошади требовались скорость и беспрекословное послушание всаднику. Такого коня мы и подобрали Егорову. А тем временем я собрал командиров полков, чтобы дать установку. Доложил Егорову свои соображения о порядке действий дивизии. Если в двух словах — то одной бригадой я решил обойти белых, а другой атаковать с фронта. Егоров со мной согласился и говорит:

— Я с вами тоже пойду.

Ну, об этом, положим, я еще раньше догадался. Иначе зачем бы ему лошадь? Уж он как-нибудь в автомобиле.

— В какую бригаду хотите? — спрашиваю.

— С какой пошлете.

— Тогда берите на себя первую. А я пойду в обход со второй.

Дело было уже к вечеру. От холмов и взгорков тени длинные, чудные, а в ложбины и впадины уже вкатилась темнота. Наша вторая кавбригада, скрываясь, как могла, стала совершать свой обходный маневр. А я все поглядывал в бинокль — как там моя первая? Кавалеристы вместе с нашей пехотой уже завязали бой с противником. Слышу, пулеметы палят по первой. Я заволновался. Я всегда волновался — мало ли что, ведь не блины печем. Блин — и тот бывает комом, а здесь судьбы человеческие, жизни людские. Ведь около смерти как по острию клинка ходим. Решение мое, но за мою ошибку отвечаю я не только своей головой, но чужой кровью, чужой жизнью.

Сколько раз я замечал: вот известна мне какая-то конкретная боевая обстановка, сиюминутная ситуация. И то первое решение, которое приходило мне в голову сразу же после того, как я в нее вникал, всегда оказывалось самым правильным. Только начнешь обмозговывать, рассусоливать, принимать во внимание то и другое, возможные осложнения, неожиданности и случайности, так в этом завязнешь — сплошная безвыходность. Я это не только за собой подметил, а еще… за Мамонтовым. Я его выше всех белогвардейских кавалерийских командиров ставил. Талантливый в военном отношении человек был. И когда я ломал голову, распутывая его планы, вот на этом самом и ловил. Слабость он проявлял: позволял своим сомнениям, желанию огородить себя от возможных случайностей и вероятностей затоптать, смять первоначальный четкий и ясный план. Я эту его изначальную мысль всегда угадывал, она и была самой верной. И видел потом, что он на нее накрутил, нанизал.

Эх, не удалось нам его поймать! Один раз был Мамонтов почти в наших руках, так в окно ушел. Удачливый был. А умер от тифа.

В военном отношении Шкуро до него было тянуться — не дотянуться. Зато здоровьем бог не обидел. Многих пережил, в Отечественную Гитлеру пособничал. После Победы мне говорят:

— Семен Михайлович, хотите на Шкуро взглянуть? Сколько вы с ним воевали, а в глаза, наверное, так и не видели?

— Не видел и смотреть не желаю. На черта он мне нужен?

…Так, значит, уже темно было, когда 2-я бригада атаковала белых с тыла и фланга. А бой тем временем разгорался с каждой минутой. Прямо скажем, это достаточно шумно.

Егоров с фронта увидел, что мы в бой ввязались, атакуем, шашку выхватил, крикнул зычно:

— Бригада, за мной!

Да они и так уж за ним. И рядом с ним, и впереди него. А их в пулеметы. Белые еще не осознали тогда, в горячке, что мы их прессуем с двух сторон, что они у нас вроде повидла в пирожке, и что мы их до такого же расквашенного состояния и довести собрались. Но потом они это дело сообразили и, кто мог, разбежались. Кто мог, конечно.

Смотрю вокруг — где Егоров? А его нет. Одного спрашиваю, другого.

— Видели, — отвечают, — а вот где сейчас — неизвестно.

Поехал я по полю. Безотрадная это картина — поле только что отгремевшего боя. Даже рассказывать не стану. Только вижу: конь как будто его оседланный бродит, щиплет травку, повод брошенный по земле волочится, в ногах у лошади заплетается, а Егоров лежит раненный. Пуля рядом с сердцем прошла и у лопатки вышла. Лежит он, и будто так и надо, чтобы посреди поля командарм один лежал и кровью истекал. Я так расстроился, что даже не заметил, что в стороне два бойца копошатся, соображают, чем Егорова перевязывать, как кровь останавливать.

Ну сам-то я достаточно был запасливый: у меня в кобуре седла свежая рубаха лежала. Я ее вытянул, руками, зубами на ленты порвал и перевязал Егорова. Тот в сознании был.

— Вот, — говорит, — еще одна.

— Кто?

— Да рана. И все пулевые. Ну, раньше, в пехоте, ладно уж. А в кавалерийской атаке можно бы и сабельную.

— Упаси тебя бог, — говорю. — Это ты сабельных ран не видел. Они ужасные. Они действительно очень страшные, сабельные раны, не дай бог.

Тут бойцы мои подогнали линеечку такую маленькую, у меня была, и мы осторожно перенесли туда командарма.

— Как это тебя угораздило? — спросил я, только чтобы что-нибудь сказать: Егорову уже худо было, он побелел весь и испарина выступила. От слабости так бывает, при дурноте.

Я для порядка спросил, а он еще силы нашел ответить:

— Заминка произошла. Стала дивизия. А тебя нет, вот я и пошел вперед… Вы седло с моей лошади снимите.

Смотрю — и правда. Та, что травку щипала, не его лошадь, другая. Ее уж мои бойцы увели. А егоровская — вот она, убитая лежит.

— Вот об этом, — говорю я вполне искренне, — не беспокойся. Седло снимем, заберем.

Как ни печальны были обстоятельства, не имели мы права седлами разбрасываться. Не было их у нас. Не то что лишних — всем бойцам-то не хватало. В бою добирали. Да я уже рассказывал.

Хороший он был человек, Егоров, уважал я его. Да, как видите, и было за что. Встречались мы с ним и позже в разных обстоятельствах. Тогда проводил я его, раненного, в Царицын. А сами мы? А сами продолжали воевать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.