Товарищ Михайлов
Товарищ Михайлов
Деятельностью солдатского комитета Кавказской кавалерийской дивизии в Минске, и моей в частности — я исполнял тогда обязанности председателя дивизионного комитета, руководила военная организация большевиков Западного фронта и Минской городской парторганизации. Здесь я впервые познакомился с товарищем Михайловым, профессиональным революционером-большевиком. Вот он-то и стал тем человеком, встреча с которым во многом определила всю мою дальнейшую жизнь.
Я понимаю, конечно, что, не возглавляй я дивизионный комитет, товарищ Михайлов не уделил бы мне столько внимания, но в данной ситуации пришлось: чтобы выполнять указания Минской организации большевиков, я должен был сначала сам убедиться в их необходимости и целесообразности, а затем в свою очередь убедить членов комитета. У нас была свобода выбора, мы могли пойти за любым, кто доказал бы нам свою правоту. А пошли за большевиками. Они победили в борьбе за умы и сердца. Мы пошли за ними добровольно и по убеждению. Они влекли нас красотой и справедливостью своих идей, своего мировоззрения.
Нас пропагандировали многие. Мы выбрали большевиков.
Конечно, Михайлов разговаривал со мной не только как с Семеном Михайловичем Буденным (дескать, дай-ка я его разыщу и сагитирую), а как с человеком, от которого во многом зависело настроение дивизионного солдатского комитета. Дело было не в том, чтобы появился вновь испеченный революционер Буденный, главная задача заключалась в создании революционно настроенной Кавказской дивизии — крупного военного соединения. Для революции было важно, по какую сторону баррикад она окажется.
В то время я многое понял, многому поверил и многое проверил. Свои знания передавал товарищам — теперь аргументы мне подсказывало не только сердце, но и голова. Михайлов давал мне читать революционные книги и брошюры, он водил меня с собой на заседания Совета крестьянских депутатов, председателем которого был, на собрания партийной организации. Ему нужен был не слепой исполнитель, а единомышленник, человек, сознание которого соответствует уровню происходящих событий. И мне просто повезло, что этим человеком оказался я.
Да что говорить, время было такое, товарищи мои на глазах росли, пища уму была богатая, рассуждения приобрели целенаправленность, и рядом были люди, заинтересованные в нашем развитии, хотевшие помочь, направить, посоветовать.
Где-то в конце августа комендант Гомеля донес по начальству, что солдаты и унтер-офицеры команд выздоравливающих, расположенных в городе, бунтуют, и просил прислать для их усмирения воинские части. Командование решило направить в Гомель нашу 1-ю бригаду. Дело это мне решительно не понравилось. Что значит «бунтуют»? Наверняка неспроста. Вечером я встретился с Михайловым и предупредил его о предполагающейся акции.
— Необходимо все точно разузнать, — сказал он. — Это мы сделаем через своих людей и сообщим вам.
Мы договорились о новой встрече.
— Как и следовало ожидать, никакого бунта в Гомеле нет, — сказал мне Михайлов, когда я явился к нему в условленное место. — Просто солдат, которые находятся там на излечении, возмущает, и совершенно справедливо, хамское, оскорбительное отношение командования. Их, больных и неокрепших, — вам ведь известно, какое лечение и кормежка в наших госпиталях, — нередко даже инвалидов с ампутированными пальцами на руках, комендант гоняет на окопные работы. «Новое слово» в медицине, процедура, способная укрепить силы изнуренных болезнью людей. Вот вам пример неуважительного, наплевательского отношения к простому человеку. При этом можно сколько угодно величать его «господин солдат». Существо дела не меняется. Положить конец этому сможет только сам народ, когда власть окажется в его руках. И мы с вами должны всемерно способствовать этому.
Итак, — продолжал Михайлов, — солдаты не бунтуют, а требуют, законно требуют создания медицинской комиссии, которая определила бы их трудоспособность. А комендант ведет себя с ними нагло и грубо, тормозит создание этой комиссии. Я думаю, они там сами уладят свои дела. Есть ли у вас возможность предотвратить отправку бригады в Гомель?
— Нет, — отвечаю, — поздно уже. Сегодня она уже грузится в вагоны. Чтобы отменить решение начальства, я должен собрать дивизионный комитет. Сейчас мне уже не успеть.
— Тогда и вам надо ехать в Гомель. Значит, какая задача ставится перед вами? Не допустить кровопролития — раз. Добиться создания медицинской комиссии — два. По возможности добиться того, чтобы солдат-инвалидов распустили по домам. Это крайне необходимо, считайте это своей важнейшей задачей. В общем, на месте сориентируетесь.
Попасть в эшелон с отъезжающими мне было нетрудно. Я, как сказал уже, исполнял обязанности председателя дивизионного солдатского комитета — наш председатель, солдат Горбатов, болел туберкулезом и почти сразу после выборов был отправлен в госпиталь. Ну а я, его заместитель, стал, как говорится, и. о. Командование наше нас побаивалось. Комитет был для них малопонятной организацией, а поэтому страшной. Они не могли толком уразуметь, где наши права начинаются, где кончаются. В смятении были страшном. Солдат своих не знали и не понимали, но силу нашу чувствовали. Поэтому я даже никого не просил, чтобы меня захватили в Гомель. Сказал просто: еду, и все тут. Конечно, такое положение существовало не во всей армии. В иных частях и соединениях солдатские комитеты были малоактивны, бездействовали и не могли противопоставить свою волю решению командования. Но у нас, я повторяю, был крепкий, действенный комитет, который мог постоять за себя и провести в жизнь свое решение. И этим мы целиком были обязаны влиянию минских большевиков.
Вдумайтесь только, как это было непросто: сегодня безоговорочно подчиняться решению командования, а завтра пойти против него. Морально непросто. Надо было преодолеть в себе глубоко укоренившуюся привычку к слепому послушанию, веками воспитанное рабство.
…Эшелон отправился. Ночь переспали — приехали. Тут я говорю начальству:
— Прежде чем выгружать полки, нужно побывать в городе. Мы должны ясно себе представлять, чем вызвано волнение среди солдат.
Генерал Копачев, к которому обратился я с этой сентенцией, как человек набожный, кровопролития боялся до смерти, поэтому легко и охотно согласился со мной:
— Иди, голубчик, иди, узнай все и доложи.
Я, естественно, отправился в Гомельский солдатский комитет, и здесь подтвердилось все, о чем говорил мне Михайлов. Восемьдесят процентов солдат были больные и калеки. Какие же тут окопные работы? А над ними издевались, комендант не желал направить их на медкомиссию, все ее откладывал. Конечно, антивоенные настроения тоже имели место: люди эти сполна получили все, что могла им преподнести война, они ее ненавидели.
— Вы напрасно тянете время, — сказал я в комитете. — Давно следовало бы решительно поговорить с комендантом и потребовать удовлетворения ваших требований. А то вот дождались, что мы вас усмирять приехали.
— Тогда завтра же и созовем общее собрание солдат.
Назначили время, договорились о порядке проведения собрания, и я отправился в бригаду. Пришел, как и обещал, к генералу, тот вызвал командиров полков и эскадронов, и я информировал их о положении в Гомельском гарнизоне. Сказал о собрании и о том, что офицеры бригады могут на нем присутствовать.
— Но солдатский комитет категорически возражает против вступления в город драгунских полков, — закончил я свое выступление.
Первое задание большевиков было выполнено.
Собрание с самого начала приняло очень острый характер. Стало ясно: терпение солдат на пределе. Может быть, случись это собрание неделей-двумя раньше, исход его мог бы стать иным. Ну а теперь… Больно было смотреть на этих людей: кто на костылях, у кого рукав пустой, а те, что с виду целые, — так зато худые, изможденные, глаза ввалились. А глаза злые, огнем горят.
Приехал и комендант. Ну что о нем скажу — глупый человек. Не понял, не принял он того нового, что уже начало входить в жизнь старой России вопреки его желанию, вопреки желанию того же Временного правительства. Пусть еще не свершилась социалистическая революция, но уже произошел толчок, который многое сломал, а главное, дал движение человеческому разуму, выдернул людей из затхлого болота, заставил их думать и действовать. Не понял он, что начался процесс неумолимый и необратимый. Как из прошлого века выскочил — и глаза у него завязаны, и уши воском залиты. Неумный человек, одним словом. Решил: раз бригада драгун явилась, значит, вот она, поддержка, можно над людьми измываться — сила за спиной. Он был раздражен. Говорил грубо, не стесняясь, пересыпал речь бранью, держался уверенно и нагло. Собрание ревело, его слова — как керосин в огонь плеснули. Мы глазом моргнуть не успели, ахнуть не смогли, как солдаты бросились на коменданта, стянули с возвышения и прикончили. Верите, в секунду! Да если бы и бросились мы его спасать, все равно протолкнуться не смогли бы: кипит все вокруг, солдаты плечом к плечу.
После такой сумасшедшей вспышки люди замерли, поникли вроде бы.
Я говорю председателю комитета:
— Давай выступай. Объясни, что к чему. Я за тобой.
Тот все верно сказал. Самосуд осудил, требования солдат поддержал. Следом за ним я вышел на трибуну. У меня уже начал накапливаться опыт публичных выступлений, и я не так волновался, как прежде.
— То, что сейчас произошло, — говорю, — мне понятно, терпению вашему пришел конец, но оправдания поступку такому не вижу. Мы революционные солдаты, а революция отвергает подобные методы.
Ну и так далее. Сказал, что приехали мы наводить здесь порядок, но не видим основания вмешиваться в дела гомельских солдат. Сказал, что медицинская комиссия необходима, потому что на глаз кто же может определить, годен человек к службе или нет? Но что в комиссию должны войти представители от солдат. А что делать в армии людям, не годным к службе? Разумнее всего разъехаться им по домам. Всей силой доступной мне логики доказывал я необходимость такого решения дела. И возражения не встретил.
Так я постарался выполнить остальные наказы товарища Михайлова.
Надо сказать, что офицеры моей бригады на собрание не явились. У них был свой гонор. Им, видишь ли, какой-то солдатский комитет позволил быть на собрании. Так нет же, они не пойдут. Зато я им и порассказал страстей. Копачев, так тот аж перекрестился. Расстроился ужасно. Да и другие офицеры были удручены.
Только собрались мы восвояси, приходит ко мне в вагон товарищ из Минской городской организации большевиков. Оказывается, на Оршу по железной дороге двигался один из полков «дикой» дивизии, как называли тогда с изрядной долей издевки дивизию горцев. На них, как и на некоторые другие войска, хотел опереться в своем мятеже генерал Корнилов, чтобы покончить с Советами в Петрограде и установить в стране военную диктатуру. Когда полк был уже на пути к Петрограду, его задержали на станции Дно революционные рабочие и солдаты. Тогда корниловцы изменили первоначальный план и направили полк в Москву через Оршу. Надо было еще раз его задержать и разоружить. Эту задачу большевистская организация Западного фронта возлагала на дивизионный комитет Кавказской кавалерийской дивизии, и в частности на меня. С этими вестями и приехал товарищ из Минска.
Для начала я разыскал и проинформировал о задаче, которую нам предстояло выполнить, членов полковых комитетов. Те посовещались и заверили меня в своей полной поддержке. А когда бригада прибыла в Могилев, в вагоне появился товарищ Михайлов. И уже сам факт его появления говорил о том, что дело нам предстоит не только трудное, но и чрезвычайно важное. Он мне снова повторил все, о чем уже говорил его посланец, опасаясь, видимо, что вдруг я чего-то недопонял. И добавил: задержать полк «дикой» дивизии настолько необходимо, что, если нужно будет применить оружие — применять.
— Но вы сами понимаете, шаг этот крайний и чрезвычайно ответственный, поэтому надо, чтобы каждый солдат знал, почему разоружить горцев необходимо.
Потом мы уточнили детали операции. Прежде чем приступить к ее выполнению, мне надо было обсудить с Михайловым еще один вопрос, который меня крайне смущал.
— Товарищ Михайлов, — говорю, — тут вот какое осложнение. Проинформировать, объяснить солдатам, для чего нам надо остановить и обезоружить горцев, не так трудно. Но вот командование! Здесь мы поддержки, как вы сами понимаете, не найдем. Я уверен, что оно будет против. С одной стороны, у них нет такого приказа от вышестоящего начальства, с другой — генерал Копачев побоится кровопролития, он у нас очень нежный, христианин примерный.
— Проявите твердость, сошлитесь на решения солдатских комитетов дивизии и фронта. Если не удастся добиться, чтобы вся ваша бригада выгрузилась в Орше, сумейте оставить там хотя бы ее часть.
С солдатами члены комитетов и наши активисты поговорили подробно и обстоятельно. Разговор шел деловой и откровенный, опасности мы не утаивали, благосклонности начальства не обещали. Каждому было ясно, что мы явно превышаем свои полномочия, и никто нас за это по головке не погладит. Но драгуны наши неплохо разбирались в обстановке, привязанности уже были определены, и поэтому беседа прошла без труда и натяжек. Копачева же я решил поставить в известность о нашем намерении в последнюю минуту, чтобы он расчухаться не успел, ни с кем не связался и не помешал делу. Когда первый эшелон Нижегородского полка сделал остановку в Орше, я велел начать выгрузку и пошел объясниться с генералом.
Копачев, как я говорил уже, знал меня еще по Западному фронту и когда-то считал примерным солдатом. И я действительно честно выполнял свой солдатский долг, когда передо мной был враг. Но сейчас было совсем иное дело, и я шел к генералу не спрашивать разрешения, а информировать о решении комитета, по возможности сбить его с толку, чтобы он, человек нерешительный, таковым и оставался как можно дольше и не вздумал предпринять контрмеры.
Копачев запротестовал. Запротестовал не яростно, а с какой-то недоуменной решительностью.
— Как же так, господин Буденный, — выдавливал он из себя, — бригаде следует прибыть в Минск, и у меня нет никаких указаний о выгрузке в Орше. Не дай бог, голубчик, что случится, кто будет отвечать?
— У вас еще нет приказа о выгрузке? — я изобразил на лице всевозможное удивление. — А мы получили уже указание с фронта. Я думаю, такое же указание с минуты на минуту получите и вы. Что же касается ответственности за последствия, то ее берут на себя дивизионный и полковые комитеты. Солдаты единодушно поддерживают нас, и их намерение задержать и обезоружить полк «дикой» дивизии твердо.
Копачев слушал меня, ахая и всплескивая руками, потом велел дожидаться и отправился совещаться с офицерами. Пожалуйста, я мог ждать сколько угодно: выгрузка-то уже шла своим чередом.
Обсуждали они там сложившуюся ситуацию не то чтобы очень долго, но прилично. Я представляю себе, какими эпитетами наградили офицеры на этом собрании нашего брата солдата. Счастье их, что мы этого не слышали. Теперь, когда общая народная обида прорвалась наружу и мы получили голос, люди стали уязвимее. Вынужденные годами сдерживаться, забыть о том, что существует чувство человеческого достоинства, они вскипали теперь от малейшей несправедливости.
Старая организация распалась, новой еще не было. Большевики и люди, с ними связанные, сознательно подчинялись идее партии. Но те, кто находился вне этого организма, еще не обрели себя, чувства еще властвовали над разумом. Им дали волю, и эту волю свою они могли использовать во зло или во благо, смотря по тому, что считали благом или злом. Этим можно объяснить и расправу над военным комендантом Гомеля, устрашившую всех офицеров — ее свидетелей. Я думаю, этот случай был наисильнейшим аргументом, склонившим наших офицеров и генерала Копачева к решению не вмешиваться в дела полкового комитета и не препятствовать выгрузке бригады.
— Командование снимает с себя всякую ответственность за ваши действия, — сказал мне Копачев устало. Думаю, в душе он проклинал и нас, и солдатские комитеты вообще, и все революции, вместе взятые.
Офицеры забились в вагоны и носа своего не показывали, а мы тем временем начали действовать. На огневые позиции выдвинули конно-горную батарею, установили шесть станковых пулеметов.
А полк горцев между тем приближался к Орше. Мы условились с ревкомом железнодорожников, что они будут принимать его на станцию отдельными эшелонами, а не весь сразу, чтобы мы имели возможность разоружить его по частям.
Как это часто случается, труднейшие ситуации, осложненные нагромождением событий, разрешаются вдруг удивительно просто. Так получилось и на этот раз. Как я узнал позже, в «дикой» дивизии побывала делегация горцев-большевиков, которые объяснили своим соотечественникам, что их послали воевать против революции. Вот почему нам не было оказано никакого сопротивления. Горцы тихо и без шума сдали оружие.
Выполнив задание товарища Михайлова, бригада вернулась в Минск. Узнав о событиях в Орше, начальник дивизии Корницкий не мог найти себе места от ярости. Военно-полевой суд — вот единственное наказание, которого он требовал для меня, но солдаты заявили свое решительное «нет!».
После разгрома корниловщины обстановка в стране резко изменилась, возросло влияние партии большевиков. Во многих городах из Советов отзывались эсеро-меньшевистские депутаты, их заменяли большевиками. Начались выборы и в Минске. Все драгунские полки Кавказской кавалерийской дивизии — Северский, Тверской и Нижегородский — проголосовали за список большевиков, только 1-й Хоперский казачий полк — за список эсеров.
Товарищ Михайлов, присутствовавший на заседании дивизионного солдатского комитета, которое происходило после выборов, тоже попросил слова, В своем выступлении он сказал, что еще многие солдаты находятся под влиянием меньшевиков и особенно эсеров. Например, части Молодечненского гарнизона полностью находятся под влиянием эсеров, и нужно утроить усилия по привлечению солдатских масс на нашу сторону.
— Вам надо, — сказал он комитетчикам, — рекомендовать генералам и офицерам, особенно тем, кто резко реакционно настроен, оставить свои посты и без шума покинуть Минск.
Рекомендацию Михайлова в порядке дружеского совета я передал генералу Копачеву, а тот всем офицерам. Опасаясь расправы солдат, они поспешили скрыться. Большинство отправились к царскому генералу Довбор-Мусницкому, который формировал легионы из солдат и офицеров-поляков, ярые сторонники монархии подались на юг России, рассчитывая найти поддержку у казаков.
В последний раз — до Великого Октября — я виделся с товарищем Михайловым при довольно забавной ситуации. В два часа ночи меня нашел в эскадронной конюшне, где я спал на сене, посыльный с запиской от секретаря Минского горкома партии Кузнецова. В ней было написано буквально следующее:
«Товарищ Буденный! Поскольку существует опасность захвата горкома большевиков сторонниками Временного правительства, прошу прислать мне из эскадрона два полка».
Сначала я решил, что спросонья не понял, чего от меня хочет Кузнецов. Вчитавшись, понял, что, и проснувшись, понять это невозможно. Пришлось отправиться в горком самому. У Кузнецова я застал Михайлова.
— Рад вам, товарищ Буденный, — сказал Кузнецов. — Ну что, привели солдат?
— Да я не уразумел, сколько вам человек нужно?
— Я же написал: из эскадрона два полка.
Тут товарищ Михайлов прямо-таки зашелся смехом, да и я не удержался.
— Чего же здесь смешного? — удивился Кузнецов.
— Дело в том, — пояснил я, — что из полка прислать два эскадрона легче простого: в нем их шесть. Но чтобы из эскадрона два полка…
И мы с Михайловым снова покатились со смеху.
— Да мне нужно-то всего человек двадцать, — смущенно улыбнулся Кузнецов.
…В гражданскую мне довольно часто приходилось слышать имя Фрунзе. Но оно мне ничего не говорило, не знал я такого человека.
Наступили решительные дни: предстояло разгромить войска барона Врангеля, освободить Крым и тем самым завершить гражданскую войну здесь, у нас, в европейской части России. Конную армию придали Южному фронту. Как положено, мы с Климентом Ефремовичем пошли представляться командующему Южным фронтом Михаилу Васильевичу Фрунзе.
— Интересно, что он за человек, — говорю я по дороге Ворошилову. — Мы с тобой, слава богу, столько командующих перевидали…
— Да нам с тобой, Семен Михайлович, этим только гордиться можно. Ведь Конармию в самые трудные места посылали, потому и пришлось нам на многих фронтах побывать. Фрунзе мне не довелось встречать, но слыхать слыхал много хорошего, — говорит Климент Ефремович.
— Он кадровый?
— Нет, где там, вроде меня. Но всю гражданскую провоевал, опыт есть и, насколько знаю, еще до революции создавал боевые дружины.
— Ну, если вроде тебя — подходит, — говорю.
Они судьбой своей похожи были — Фрунзе, Ворошилов, Куйбышев… В регулярной армии ни одного дня не служили, военной подготовки не было никакой. Не знали, как говорится, ни «за офицера», ни «за солдата». По-нашему, значит, были «рядовые необученные».
Но голова-то хорошая! Революция позвала — они принялись за военное дело: революции это было нужно, и они встали на ее защиту. Однако без знаний много не навоюешь. Михаил Васильевич перечитал горы специальной военной литературы, знал труды выдающихся полководцев, работы Энгельса. Такие люди ко всему подходили наисерьезнейшим образом.
Знаете, как это случается: есть у человека какая-то профессия, и вроде неплохо он с ней справляется. А потом случайно выясняется, что талант-то его совершенно в другом.
Читал я рассказ у Марка Твена, там один господин на тот свет попадает. Знакомится с загробной жизнью и со всеми достопримечательностями. Просит показать ему самого великого полководца всех времен и народов, надеется увидеть Александра Македонского или Наполеона, а ему демонстрируют невесть кого. Оказывается, по таланту своему он и есть величайший полководец, но ни сам он, ни кто другой об этом не знали, а потому был он на земле сапожником.
Когда Климент Ефремович был назначен в 1-ю Конную, нам с ним поначалу и поспорить приходилось. Например, предстоит крупный бой. Я зову его поехать к месту действия, а он мне резонно заявляет:
— Семен Михайлович, мы не партизаны. Командующему надо руководить боем, а не лезть в пекло наравне с рядовым бойцом.
Но он быстро понял, что при мобильности кавалерии, при быстротечности кавалерийского боя и быстроте передвижения конных частей, которые устремляются в погоню за удирающим врагом, мы, сидя в штабе, рискуем оказаться командующими без армии. Шашкой он так и не научился владеть, но, когда было нужно, скакал рядом со мной с пистолетом в руке. Поэтому я и сказал, когда мы пошли представляться командующему Южным фронтом:
— Если Фрунзе вроде тебя — подходит!
Приехали мы в штаб фронта, адъютант доложил о нас, мы заходим. И вдруг вижу, навстречу нам идет…
— Товарищ Михайлов! — кричу я и бросаюсь пожимать руку.
— Товарищ Арсений! — слышу около себя возглас Ворошилова.
— А я Фрунзе, — смеется Михаил Васильевич.
Так и произошла наша встреча. Климент Ефремович, оказывается, знал его по ссылке под второй партийной Кличкой — Арсений.
Жизнь сделала нас друзьями. После смерти Фрунзе Климент Ефремович его детей вырастил. Это ли не доказательство истинного товарищества и благородства души?
Михаил Васильевич рассказывал мне, что был он из семьи фельдшера, с юности в большевистской организации, на Западный фронт приехал по указанию партии. Под фамилией Михайлов работал официально во Всероссийском земском союзе, который занимался снабжением и медицинским обслуживанием армии и беженцев. Мы, солдаты, называли их земельными гусарами за красивую военно-бутафорскую форму. Где-то в это время мы с Михаилом Васильевичем и познакомились.
Потом пришлось побывать ему на различных участках гражданской войны. И вот осенью 1920 года судьба снова свела нас на врангелевском фронте.
Конец этой операции известен: мы сбросили в Черное море врангелевские полчища, юг был освобожден. В Симферополе 1-я Конная армия забрала в плен около семи тысяч белогвардейских офицеров. Пленных построили на площади.
Я командовал этим своеобразным парадом, ознаменовавшим собой полную победу Красной Армии. Принимал парад Михаил Васильевич Фрунзе. Парадом командовал я на белоснежном арабе по кличке Цилиндр. Цилиндр был не простой лошадью. Его подарил мне в Севастополе ревком партии, всю войну находившийся в подполье. Цилиндр был среди двенадцати лошадей конюшни Врангеля, которую удирающий барон бросил в Крыму. Именно на этой лошади под звон колоколов собирался он въехать в поверженную Москву. Знаете, эта извечная мечта завоевателя: победитель на белом коне.
Цилиндр, высококровный араб, между прочим, Врангелю не принадлежал. Он его просто «прихватил» на Стрелецком государственном конном заводе (около станции Лихая в Донской области). Еще до революции Цилиндра демонстрировали на всемирной выставке, и он занял второе место. Англичане приценивались к этому заводу, собирались купить его у России целиком. Так что Врангель знал, кого и откуда взять.
Мы потом наши конные заводы восстанавливали по крохам. В гражданскую, если видели где (или отбирали у белых) высокопородных лошадей — сами на них не ездили, отправляли в тыл. Уже тогда понимали, что нужно обзаводиться своим хозяйством.
Как-то встретился нам под Полтавой ассенизационный обоз. Лошаденки так себе, еле тащатся. Смотрю я на них и вижу: один конь хоть и грязный, и в теле плохом, но породистый. Соскочил с лошади, подошел к хозяину.
— Что за лошадь? Как она к вам попала? — понимаю, что никак она ему принадлежать не может.
— Да белые дали, — отвечает. — Замен моей. У нее тавро — царская корона. Опасались, видно, что с таким знаком лошадь у них отберут.
Приподнял он сбитую, спутанную белую гриву, а под ней действительно выжжены короны. Я говорю:
— Давайте и мы поменяемся.
Дали мы ему «замен» двух лошадей. Обозник несказанно обрадовался. Видно, эти короны здорово ему спать не давали: чем черт не шутит, вернется старая власть — отберет ни за понюх табаку.
Уже позже, когда стали организовываться отечественные конные заводы, выяснилось, что выменяли мы тогда не кого-нибудь, а родного брата Цилиндра — Ценителя.
У Минеральных Вод, под горою Змейка, был конный завод Султан-Гирея, где издавна растили арабских лошадей. Как-то одна дама с высшим зоотехническим образованием сказала мне:
— Какой дурак решил тут разводить лошадей, в курортной местности? Здесь надо курей разводить.
А в этой курортной местности горно-степной воздух, как в Аравии, на родине арабов. Где же еще жить этим красавцам? Для них во всей России лучшего места нет. Здесь и встретились снова братья — Цилиндр и Ценитель. Потомство мы от них получили замечательное.
В конце 1920 года Михаил Васильевич Фрунзе поехал работать на Украину, где кроме иных прочих назначений выполнял обязанности командующего вооруженными силами Украины и Крыма. Основная задача, которая в это время была возложена на возглавляемые им части Красной Армии, была уничтожение банд Махно, Тютюнника и других «батек». Красноармейцы успешно делали свое дело.
— И подумалось мне однажды, — рассказывал мне как-то Михаил Васильевич, — что вот провоевал я немало, да все сидя в штабе, с картой в руках вместо пулемета или шашки, на стуле сидя, а не в строевом седле. На противника только через бинокль смотрел, а вот так прямо, чтобы глаза в глаза, — не получалось.
Дай, думаю, хоть попробую. А наши как раз за Махно гонялись. К тому времени сильно мы его банду поуменьшили. Если так дело пойдет, соображаю, ничего на мою долю не останется.
— Не по правилам это, — засмеялся я рассказу Михаила Васильевича. — Сколько мы с этой партизанщиной боролись, а вы — командующий фронтом — и туда же, на поле боя, грудью вперед, заражая личным примером? Слишком дорогая цена.
— Ах, Семен Михайлович, я еще не то учудил. Никому не сказал, конечно, — кто бы меня пустил? А как-то вечером поехал в войска и своей волей присоединился к разъезду, который должен был произвести разведку в ближайшем селе и его окрестностях.
Было уже достаточно темно, а в рощице, куда заехал наш разъезд, еще темнее. И вдруг нам навстречу вынырнула группа вооруженных верховых. Съехались. По внешнему виду и в меркнущем свете я никак не мог сообразить, на кого мы наткнулись: наши или махновцы? Бойцы, вопреки моему желанию, оттеснили меня назад, за свои спины, заслонили, как щитом. «Кто такие?» — кричат те, чужие. «А вы кто такие?» — интересуются наши. «За что вы воюете?» — настаивают встреченные. «За народную власть рабочих и крестьян, а вы?» — не утерпел молоденький красноармеец.
Те вместо ответа ба-бах из пистолетов. Наши в ответ. Лошади вздыбились, шарахнулись. Тут все перемешалось: все поскакали в разные стороны, погнались друг за другом. Кто за кем — не поймешь. Трое с лошадей упали, и их кони, крутя хвостами, понеслись куда-то оголтело и бессмысленно. Меня мой жеребец понес. Кавалерист я неважный, одна забота — не упасть. А бандит — сзади и мне в спину стреляет. Вижу — отстает: наши кони лучше. У меня привычный вывих ноги в коленке, во время этой бешеной скачки в темноте сустав у меня выскочил. Боль, стрельба, свист пуль — ад кромешный. Я на лошади повис, еле держусь. Слышу — бандит совсем отстал. Думал было с лошади слезть, ногу хотя бы вправить, да боюсь: с этим своим вывихом обратно не влезу. Еле к своим добрался, считайте, конь меня спас.
У меня с этими лошадьми вечно истории, — продолжал свой рассказ Михаил Васильевич. — Когда я был на Украине, штаб округа находился в Харькове. Не помню уж, по случаю какого праздника на главной площади города состоялся парад наших войск, который я принимал. Но вот все закончилось, и мы поехали домой. Ординарцы мои все, как один, на ахалтекинцах, а вы-то уж знаете — лошади эти очень энергичные. Не идут, а гарцуют. Ординарцы — ребята молодые, а тут еще вокруг девушки красивые ходят, ну, они лошадей и горячат. Те вперед рвутся. А подо мной конь командирский, он первым привык ходить, смотрю — тоже начал ход подбавлять: не дает себя обогнать, не пропускает. Слово за слово — понеслись во всю прыть, да по центральной улице. Я своего уж и удержать не могу, жду только, что вот-вот сустав в моем колене опять выскочит. А вдоль тротуаров тополя высокие стоят, ветви срезаны, сучья голые култышками во все стороны торчат. Мой жеребец в нитку вытянулся и прямо под тополями чешет. Я пригнулся к шее и только от веток уклоняюсь. Вдруг вижу: торчит сук, точно мне в живот целит и спасения от него нет никакого. Попал он мне прямо за ремень, которым шинель была перехвачена. Так я на том тополе и повис, а конь дальше поскакал. Спасибо, бойцы сняли, а то и сегодня еще висел бы, — смеясь, закончил свой рассказ Михаил Васильевич.
Отсутствие, если так можно сказать, практического военного опыта Фрунзе восполнял теоретическими знаниями военного ремесла, подсказывал мне книги, которые было необходимо или полезно прочесть, умно и культурно судил о сложнейших проблемах тактики и стратегии.
…В последний раз виделись мы с Фрунзе в больнице накануне злосчастной операции. У него язва желудка была, да и немудрено: с нашей сумасшедшей жизнью, ежедневными нервными перегрузками, с питанием скудным и нерегулярным… не знаю, с чего там еще язва бывает, но уверяю вас, все возможные факторы были налицо. У Михаила Васильевича приступы начались сильные, и он решил лечь на операцию. Правительство обсудило этот вопрос, выслушало мнение врачей и решило дать добро. И вот Фрунзе оказался в больнице, а я — у его постели.
Смотрю — выглядит прекрасно, лицо такое хорошее, я даже сказал бы отдохнувшее, посвежевшее.
— Как себя чувствуешь, Михаил Васильевич? — спрашиваю.
— Знаешь, Семен Михайлович, — отвечает он несколько растерянно, — прекрасно. Я здесь отдохнул, выспался, силы в себе ощущаю, настроение отличное. Понимаешь, готов прыгать и кувыркаться.
— Тогда какого черта ты здесь делаешь? Ну-ка поднимайся, идем отсюда.
— Не могу, Семен Михайлович, у меня завтра операция.
— Милое дело, — говорю. — Сегодня ты целый, раны у тебя нет, а завтра будет. Куда это годится? И главное, сам на это идешь. Давай-ка одевайся быстренько, и айда!
— Да мне не во что одеться.
— Это мы сейчас организуем.
Я побежал к нянечке, уговорил ее, «обольстил» и через пять минут вернулся в палату с одеждой.
— Собирайся скоренько!
— Куда идем-то? — спрашивает Михаил Васильевич, а сам одевается торопливо.
— Да ко мне.
Он уже собрался почти и вдруг встал полураздетый, замер.
— Ты что?
— Нет, Семен Михайлович, не могу. Скажут — испугался. А я все-таки нарком военмор. — Подумал еще. — Нет, — говорит, — не пойду, остаюсь…
Он после наркоза не проснулся. Тогда еще не умели определять, как организм человеческий реагирует на те шли иные препараты. Винить тут некого: может быть, ему операция действительно необходима была и болезнь просто ненадолго отпустила. Тяжело терять такого человека. Если бы на фронте погиб — на фронте простительно…
Много славных имен родила революция, да многие уж и забываться стали. А Фрунзе не забудут никогда, хотя и прожил он недолгую жизнь. Но человека бессмертят его дела, а не долгожительство. Чтобы остаться в памяти людей, достаточно одного подвига, который уложится в минуты времени. И можно сто лет мозолить людям глаза, но кто тебя запомнит?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.