На берегах Волги
На берегах Волги
После Москвы наш путь лежал прямо на восток. Теперь уже, решил я, на запад мне путь заказан. Казань — вот твой пункт назначения. А может, прав Никулин? Казань — новый, но не конечный пункт?..
Дважды срывались планы поездки на восток. Но разве в той ситуации было что-либо общее с нынешней? В 1925 году, за месяц до выпускных зачетов, вызвал меня начальник Военной академии Роберт Петрович Эйдеман. Почти все наши слушатели после учебы следовали к старым местам. Полагал и я вернуться в свою кавалерийскую бригаду в Изяславль. А Эйдеман предложил остаться на восточном факультете академии.
Роберт Петрович советовал крепко подумать, не торопиться с ответом, но чтобы решение было твердым.
В это же время Примаков, отправлявшийся с группой командиров в Китай, предложил мне ехать с ним: «Сечь хунхузов можно и одной рукой». На его глазах осенью 1921 года пулеметной очередью мне раздробило левое плечо. Китай — это было заманчиво, да еще для молодых сердец, нетерпеливо ждавших пожара мировой революции. Но я давно мечтал не о годичном курсе ВАКа, а об основательной учебе в академии. «Пожар мировой революции только разгорается, — ответил я своему бывшему командиру корпуса, — и я ей больше пригожусь с крепкими знаниями». Победил Эйдеман. Поездка на восток не состоялась по моей воле.
В следующий раз она сорвалась не по моей. В 1927 году, сразу после выпуска слушателей восточного факультета, явился в академию Примаков. Сказал, что едет военным атташе в Афганистан и хочет взять меня с собой в качестве помощника. Спросил, желаю ли я ехать в Кабул? Странный вопрос! А для чего же я корпел два года над учебниками, над картами восточных театров? Над арабским и турецким словарями? А тут Афганистан — экзотика, романтика, которые сами будут проситься на страницы будущей книги.
Прогуливаясь по академическому залу, Примаков жаловался:
— Два года назад Сталин мне говорил: «Скоро мы снимем усача с инспекции кавалерии. Это не по его плечу. Инспектором конницы будете вы». А сейчас вышибают меня из Москвы. Знаю — это козни Клима. Не терпит меня. И не меня одного. Его душа лежит только к конармейцам. Играет на том, что я колебался в 1924 году. Но ничего, в Кабуле надолго не застряну. Я уеду — останетесь военным атташе вы.
Все мои документы уже были оформлены. Ждали визы афганского посольства. Но вот 1 ноября нас срочно вызвали в штаб. Берзин приказал Примакову выехать 2 ноября в Ташкент и там ждать моего приезда. «Такова воля начальства», — сказал начразведупра. Мы проводили Примакова с Казанского вокзала, а 3 ноября вызвали меня снова. Берзин объявил: «В Кабул не поедете. Почему? Вы долго работали с Примаковым. Там будете с ним день и ночь вне партийной среды. Он кое в чем не согласен с нынешней линией, может повлиять на вас. А мы дорожим каждым членом партии...»
Итак, поездка в Кабул не состоялась по воле начальства, и по его же воле я теперь ехал на восток, в Казань.
У Зеленодольска под колесами поезда загремели настилы моста. Волга! Скованная морозом, густо заснеженная, почти сливаясь с окружающей местностью, она терялась в синеватой мгле. Такой же невнятной, неразгаданной мглой было окутано и мое будущее.
* * *
Я представился начальнику школы комдиву Семену Аввакумовичу Спильниченко и замполиту Степану Ильичу Князеву. Прапорщик военного времени, невзрачного вида, тощенький, с седеющей бородкой клинышком, черными глазами-буравчиками, Спильниченко мало походил на военного. Под стать ему был и Князев, как потом я узнал, земляк Чапаева, — мешковатый увалень с флегматичным, застывшим лицом.
Никаких расспросов о самочувствии, о здоровье, о дороге. Никаких улыбок, ни грамма человечности, ни капли тепла.
— Все нам известно! — пощипывая прокуренными костлявыми пальцами бородку, сделал вступление начальник школы. — Здесь, правда, не тяжелая танковая бригада, но работы для вас хватит. Если возьметесь за нее как следует, — ядовито добавил он, — времени на политику не останется... — Спильниченко перевел взгляд на своего замполита. — Я этого Митьку Шмидта, подлеца, хорошо знаю...
«Вот она, змея!» — вспомнилось напутствие Игнатова.
— Какую политику имеете вы в виду? — вырвалось у меня. — Я раньше занимался и впредь буду заниматься той политикой, которую диктует нам партия. Шмидт виноват — его взяли. Я не виноват — остался служить...
— Ладно, — Спильниченко положил обе руки на стол. — Как говорится, кто прошлое вспомнит, тому глаз вон... А вот это совсем уже нехорошо. Ждали мы вас еще в ноябре, а вы где-то там прохлаждались...
— Товарищ комдив! — тут уже я решил шпырнуть его за «политику» и за Шмидта и сразу же отбить у него охоту умничать. — Всю жизнь я торопился, а куда я попал?
— Как куда? — вскочил с места начальник школы. Князев укоризненно покачал головой.
— Все же Казань не Киев, — ответил я. — Там мы все многому учились у Якира, а чему научусь у вас, пока не знаю...
Мой начальник опешил. Снова повалился в свое просторное кресло, напоминавшее трон удельных князей. Не стал возражать. А вдруг услышит и не такое. Уволить, выгнать? Дудки! Приказ наркома. Работай с теми, кого тебе дают. За него ответил Князев:
— Там вы учились у Якира. Здесь будете учиться у Дыбенко, Кутякова. Тоже герои гражданской войны. Кутяков — талант, наш чапаевец.
— Но они в Куйбышеве, не в Казани... — ответил я.
Когда я уже был у дверей, до моего уха донеслись слова Князева:
— Разве так можно, Семен Аввакумович? Ведь он пока еще член партии!
«Пока», — звенело долго в моих ушах...
С людьми я беседовал отдельно. Знакомился с их подготовкой, биографией. Многие рассказывали ее откровенно, другие мялись.
На столе — стопка личных дел. Они не расскажут всего, по раскроют многое. Здесь весь перечень подвигов, но не весь список «хвостов».
Почти за каждым тянулся свой «хвост». Один служил у Колчака, другой привлекался по делу Промпартии, третий имел брата за границей. Преподаватель Андреенков откровенно писал — в 1919 году он верил, что Россию может спасти только Деникин. Под его знаменами он шел с Кубани до Орла и от Орла до Перекопа. Полковник Келлер — начальник огневого цикла. Его отец, в прошлом начальник Варшавской дороги, собутыльник царя Александра III. Сын долго хранил царский портрет с именной надписью.
Таковой была верхушка школы. Она обучала! Она воспитывала! Давала пример! Я знал, что в армии еще существуют кадры с пестрым и путаным прошлым, но не думал, что здесь, в одном месте, в одном учебном заведении, мог сохраниться такой «чудесный» букет.
Отношения с Князевым наладились. Замполит не побоялся даже позвать меня к себе домой на чашку чая. А мы со Спильниченко — как собака с кошкой. Я нажимаю на преподавателей — он берет их под защиту. Я отдаю распоряжение — он его отменяет. Требую выноса большинства занятий в поле — он говорит: «Класс!»
Однажды его вызвали в округ, в Куйбышев. Своим приказом он оставил за себя Князева, не меня — его первого заместителя. Это уже был откровенный вызов, плевок! Но что я мог делать? Ничего! Армия, приказ. И к тому же — «штрафник»...
Стояли злые, морозные дни. Дули январские сухие ветры. С Камы, от Лаишева, налетала студеная метель и, ударившись о высокий забор каргопольского городка, шла на Суконную слободу. Это не была сердобольная и отзывчивая киевская зима.
В Москве судили Пятакова и Радека. Газеты называли Пятакова «дьяволом в образе Христа», «демоном лжи». Будто, размещая за границей заказы, он летал в Осло к Троцкому. Газеты твердили, что главную опасность представляют не бывшие князья, главари белогвардейщины вроде Кутепова, не принцы крови вроде Кирилла. Опасность таилась среди нас, в нашей партии, и в особенности среди ее старых кадров. Подтверждая это, пресса писала, что якобинское прошлое Наполеона не мешало ему поднять меч против всего якобинского, демократического.
Процесс был в Москве, а гнев народа — повсюду. И в Киеве, и в Казани, и в Хабаровске, в рыбачьих поселках Беломорья и в просторных станицах Кубани.
Я сел за письменный стол. Развернул рукопись «Танки прорыва». Набросал несколько чертежей, стал вычислять шаг артиллерийской завесы, прикрывающей танковый вал. Замелькали углы падения и углы отражения, синусы и косинусы, тангенсы и котангенсы, вся кабинетная теория, не проверенная еще живым опытом.
И вдруг я вспомнил, что помимо мира вычислений и цифр есть еще реальный мир фактов и грозной действительности. Будут прорабатывать очередной процесс, и Спильниченко первый не обойдет меня — «замеченного».
Снова, как и под Чернобылем, вспомнил я о пистолете. Нет, это не то!
Февральский Пленум ЦК! Вот кто отрегулировал все вопросы и поставил точки над «и». Я с нетерпением дожидался слова Сталина. И он его сказал: «Нельзя давить и хватать человека только лишь за то, что он прошелся по одной улице с троцкистом». Эти окрыляющие слова согрели в те тяжелые дни не одно страдающее сердце. Они сыграли ту же роль, как в недавнем прошлом статья «Головокружение от успехов».
Резко изменилось ко мне отношение в школе. Неузнаваемым сделался Спильниченко, иными стали те, кто, подхалимствуя перед ним, сторонились меня. Начал я выполнять и партийные нагрузки, чего раньше мне не доверяли.
Приехал из Куйбышева Дыбенко. Позвали и меня в кабинет начальника школы. Богатырь командующий, с короткой черной бородкой, простак в обращении, рассказывал, как вызвали в Москву его предшественника Тухачевского и арестовали в пути в его же салон-вагоне. Хвалился, как он, Дыбенко, пригласил к себе в кабинет своего первого заместителя Кутякова, а там, спрятавшись за портьерами, уже ждали работники НКВД. Будто Кутяков уже сознался во всем. Да, он, будучи командиром стрелкового корпуса в Москве, блокировался с Рыковым и Бухариным. Хотел помочь им захватить власть, а потом убрать их и самому воспользоваться плодами победы. Новый Наполеон! От всего этого веяло фантазией, но всем был известен резкий, прямой, неустрашимый язык бывшего чапаевца...
Дыбенко меня узнал. Вспомнил 1927 год, Воздвиженку. Москвичи толпами возвращаются с парада на Красной площади. В окнах квартиры Каспаровой над приемной Калинина выставлен портрет Троцкого. Дворники и милиция железными кошками с крыши пытаются зацепить портрет, а Зиновьев и Каменев, защищая его одной рукой, другой тянут на себя кошки. В народе издевательский смех — бесплатный цирк! А тут, спускаясь с Воздвиженки, с пением «Интернационала» показывается колонна троцкистов. Появляется, стоя в открытой машине, секретарь МК усач Угланов. Мобилизует народ против троцкистов. Дыбенко, раскинув широко богатырские руки, зовет нас, выпускников академии, к себе. Быстро возникает, все уплотняясь и уплотняясь, заслон. Демонстранты не дошли и до Манежа. Какой-то восточный человек, разъярившись, чуть не свернул голову известному фельетонисту Сосновскому. Выйти на улицу против партии — это подлость, но заниматься убийством тоже не дело. Мы вырвали Сосновского из рук горячего человека...
Да! Колоссальную услугу оказал тогда партии, Сталину бывший матрос на подступах к Манежу. И еще немалую услугу окажет позже, спустя два месяца, когда в составе скорого судилища отправит на плаху лучших полководцев страны. Но и эти услуги не спасли Атланта, своими могучими плечами поддержавшего здание сталинского купола. Его судьбу в своем последнем слове предскажет Примаков. Интересно лишь одно, какие фантастические обвинения будут предъявлены бывшему председателю Центробалта, пославшего по требованию Ленина «Аврору» в устье Невы? Что? Тоже Наполеон? Нет! Он, Павел Дыбенко, готовил «антисоветский поход Волга — Москва». Автором чудовищного домысла был комдив Спильниченко. Пока он штамповал для меня ярлык за Якира, другие штамповали для него ярлык за Дыбенко...
Кто представлял собой центральную фигуру начсостава? Командир-работяга! Но уже тогда выделялись отдельные экземпляры, думавшие больше о своем благополучии. Они обзаводились дорогими ружьями, из которых не стреляли. Покупали «лейки», которыми не снимали, баяны, на которых не умели играть.
Но истинную сокровищницу своего народа обходили стороной. Боялись ее. Чичиков — это была лишь фамилия командира полка соседней дивизии. Стендаль — это уменьшительное от слова стенд. Меринг, Энгельс, полученные при окончании разных курсов, стояли на полках не разрезанными. В политике — им давал курс их помполит. В военном деле — грамотный начальник штаба. Недостаток ума они восполняли чванством. И, забыв про скромность, упивались восхвалением своих мнимых заслуг.
Со своими женами, проснувшись, говорили о блохах, тревоживших их. О ценах на яйца и молоко и о том, что можно вырвать из подсобного хозяйства, выклянчить у шефа, достать в военторге.
Они постоянно искали наслаждений и неизменно залезали в грязь. Они думали, что их покой и благополучие оплачены их кровью. А они были оплачены кровью других. Заботясь исключительно о собственном благе, они постепенно воскресили то самое свинство, против которого боролся народ во время гражданской войны. И было что-то страшное во всех пороках этих важных с виду начальников, и не столь страшное своим действием, как своим примером.
Эти пороки ждали своего бича! Но бич, увы, прошелся не по ним.
С февраля по апрель я жил по-настоящему. Как будто вернулось полное доверие. Послали меня на районную партийную конференцию. Там выбрали в президиум и даже в счетную комиссию. Сидел на эстраде и слушал, как разносили местных «врагов народа», но здесь не я был объектом критики...
С редактором газеты «Красная Татария» Беусом нашлось много общих знакомых. Договорились с ним, что буду давать в месяц три подвальные статьи. Первая из них — «Священный долг» — была напечатана в первомайском номере. Но если человек получает ранение и после длительного лечения забывает о нем, то рубец от раны остается на всю жизнь и при дурной погоде дает о себе знать.
Вывести школу на парад Спильниченко поручил мне. Раньше сажали слушателей в машины и провозили их мимо трибун. Я против этого восстал. Начал готовить людей к строю. Затребовал у хозяйственников белые перчатки. На протяжении двух недель на плацу Каргопольских казарм строго муштровал вместе со слушателями обленившихся преподавателей. Кое-кто уже наушничал перед начальством: зряшная затея! Никому не нужное новшество! Человек забыл, что это техническая школа, не танковая бригада!
На сей раз Спильниченко устоял. Не стал мне мешать. Помню, во время строевых занятий над ухом гудел репродуктор: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Да, в последние месяцы стало легче дышать, но недавняя партконференция убедила меня в том, что многим в нашей стране дышалось очень и очень нелегко...
Приходил два-три раза на плац начальник Особого отдела гарнизона капитан госбезопасности Гарт — самодовольный, упитанный малый. Назвав себя любителем изящной словесности, он хвалился своей богатой библиотекой.
На парад вывели татарскую дивизию Чанышева, школу Кирпоноса. Они прошли мимо трибун первыми. Затем двинулись мы, печатая четкий шаг и широко размахивая руками.
Миновав трибуну, я завернул и встал, чтобы пропустить школу. Глядя на выпяченные груди и гордо вскинутые головы танкистов, в новой форме, в белых перчатках, вообразил, что это проходит в пешем строю Киевская бригада тяжелых танков.
Жена Спильниченко сказала мужу:
— А все же наша школа прошла лучше всех.
— Да, моя работа! — похвалился Спильниченко.
Все это было хорошо. Но все же не то, что на прошлом первомайском параде в Харькове.
Редактор Беус прямо с площади позвал нас с женой к себе. После обеда поехали в лес. Но и казанские леса показались мне беднее наших, киевских...
Однажды в кабинете Беуса я встретился со вторым секретарем обкома Мухамедзяновым — совсем еще молодым, довольно галантным человеком. Сказал, что восхищен блестящей выучкой школы. Но это уж была чисто восточная лесть, по-восточному, не без умысла, пущенная в ход.
От Мухамедзянова узнал, что готовится для Москвы на русском языке антология татарской прозы. Он попросил меня отредактировать сборник и написать к нему вступление. Я согласился.
После пленума ЦК появилась возможность работать, не огорчаясь докучливыми мыслями. И надежды — эти сладкие бабочки мечтателей — делали приятным труд.
Тревоги и неустройство, которые еще не так давно мешали не только работать, но и жить, стали постепенно забываться. Пришла тишина. Наступило спокойствие. Но тишина была обманчивой, а спокойствие — ложным. Слова, сказанные Сталиным на пленуме, имели одну цель — убаюкать «врагов», в отношении которых коварно и исподволь готовился разящий удар.
Об этом я уже узнал позже от Князева. Руководство республики давало обед участникам парада. В список был занесен и я, но по требованию Гарта, «любителя изящной словесности», меня из списка вычеркнули как «соучастника» Шмидта.
Расправа 1937 года с миллионами лучших людей партии, советского народа расценивалась как величайший успех на фронте. Были даже такие «глубокомыслящие философы», которые писали: «Великая победа Сталина над фашистами в 1945 году началась с великого поражения заговорщиков в 1937-м».
И чем хвалились сталинские «философы»? Вооруженные до зубов, раскормленные ежовцы и бериевцы истребили сотни тысяч безоружных, невинных, до последнего вздоха преданных народу, партии, советскому строю прекрасных людей. Какая же это победа? Какой тут успех?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.