Иностранные гости

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Иностранные гости

Академия дала много, но не все. Пришлось учить людей, учиться самому.

В Чугуевском военном лагере издавна ковалась русская ратная сила. Стрелковые полки стояли на тех же участках, где в старое время располагалась пехота. 4-й танковый полк занимал сосняк, в котором когда-то ютились ахтырские гусары. Лагерь упирался в бойкий и глубокий Донец.

За лесом, на широких волнистых песках, по умятым дорожкам от зари до зари носились танки, барабаня из пушек и пулеметов по далеким тусклым щитам.

Мы перестроили весь план огневой подготовки. Бойцов стали обучать так, как в академии учили меня.

На танкодроме, тоже спозаранок, ревели, как звери, сильные моторы. Грохотали гусеницы. Пищали катки и колеса. 

Обжигала руки раскаленная броня. Мелкий песчаный туман золотил лица, подводил глаза, скрипел под зубами и тихо плелся к лесу, где оседал на пустые палатки танкистов.

Через неделю мне уже казалось, что я ни на один день не расставался с армией, хотя за пять лет боевая техника сильно шагнула вперед. 4-й танковый полк представлял собой обычный, спаянный хорошими традициями коллектив. Командиры? Такие, какими я знал их раньше, но более грамотные, и бойцы были полюбопытнее. Порядки те же, но чуть-чуть построже. И я был тот же, но чуть постарше, чуть неопытнее, но ничуть не помудрей...

Пришлось очень много работать. Начальник штаба полка Хонг-Ый-Пе только что вернулся с учебы в Ерескинских лагерях, за Полтавой. Помощник по политической части Зубенко проходил семинар в Харькове, а хозяйственник Толкушкин — пожилой человек, служивший еще в Ахтырском гусарском полку и помнивший старую интендантскую заповедь: «Из всех доверенных мне желудков самый ценный — это мой» — был очень неподвижен, и за это, по заслугам, называли его Бестолкушкиным.

Свою работу Хонг-Ый-Пе выполнял безукоризненно, точно и грамотно. Первые мои опасения развеялись. Я считал, что мне придется делать многое из того, что входит в круг обязанностей начальника штаба, но уроженец далекой Кореи был аккуратен, исполнителен и инициативен.

Хонг отличался столь же замкнутой душой, как и лицом. На вопросы отвечал четко, кратко и исчерпывающе. Ни одного лишнего слова, ни одного зряшнего восклицания. Жестов вообще не знал этот казавшийся высеченным из камня азиат.

Вскоре явился в полк знатный гость — майор французского генерального штаба Луи Легуэст. Старше меня тремя годами, сухой, поджарый, корректный, выдержанный, с умными черными глазами, он не скрывал своей радости, вызванной франко-советским союзом. Ненавидел Гитлера, понимая, какая угроза нависла над его любимой родиной. Сын макаронной фабрикантши, он видел спасение Франции в тесном союзе с Красной Армией. Танковое дело знал отлично. На танках воевал в прошлую войну, имел много печатных трудов.

Легуэст видел советских военных у себя в Париже. Но одно дело там, во Франции, а другое — здесь, в Чугуеве, в глубоких недрах далекой и загадочной, внушающей страх и любопытство страны. 

На майоре был новый светлый костюм из мягкого шелковистого габардина. Брюки — с черным узким басоном от карманов до самых штрипок. На круглых серебряных пуговицах мундира — выпуклый рыцарский шлем. Над левым карманом — орденская колодка. На голове — с большим прямым козырьком какое-то похоронное черное кепи, густо шитое золотой капителью.

Припорошенный дорожной пылью, он стоял в кабинете навытяжку.

— Бонжур, мон колонель. Здря-вст-вуйтэ, гаспадин полковник, — тут же перевел он свои слова.

Поздоровался со мной и со всеми приглашенными в кабинет командирами батальонов. Каждому посмотрел глубоко в глаза — изучал.

Встретившись взглядом с начальником штаба, майор на миг растерялся: «Не есть ли это один из тех страшных китайцев-большевиков, которыми во Франции пугают чувствительных дамочек?»

Усаживаясь на самый кончик стула — то ли это была природная скромность, то ли этикет, — француз снял черное кепи и обнажил охваченную необъятной лысиной голову.

— Устали с дороги? — задал я гостю один из тех стандартных вопросов, которыми отличается всякий «дипломатический» разговор.

— Ньекогда било устават, полковник, ошень много, как это по-руськи — импрессион, ага, впишатлень.

Несколько раз украдкой француз взглянул на Хонга, застывшего на своем месте, как величественный Будда. Очевидно, этот персонаж возбудил во французе особое любопытство.

Потянулись дни учебы. Стажер работал исправно. Изучал, быть может, не все то, что ему бы хотелось, но все то, к чему он имел доступ. В синем берете, в рабочем костюме, его можно было видеть на полигоне, на танкодроме, в парках, в мастерских. На командирских занятиях, в классе, в поле, вел карту, как и все. На вопросы отвечал четко, отрывисто. На занятиях я был к нему требователен, строг, как и ко всем. На субботних совещаниях, где говорилось о промахах командиров, француз смеялся: «У нас это называется «пойти к полковнику на чашку чая, кофе».

Однажды, после ночного учения, майор восторгался советской танковой тактикой:

— Какая смелость! Какой дерзкий размах! Какая решительность! А кондукторы, — так он называл водителей машин, — это же настоящие дьяблы!

— Разве у вас нет ночных учений с танками? — спросил я.

— Что вы? Французы? Ночью? Танки?

— Как-то не верится, — пожал я плечами.

— Ma foi! — решительно взмахнул обеими руками француз. — Вот вы не верите моим словам, а я не верю своим глазам. Что лучше, что хуже? Нет, правда, с такими кондукторами нет ничего недоступного.

— Да, — согласился с французом замполит Зубенко. — Мы считаем так: там, где не пройдет колесо, там пройдет лошадь, где не пройдет лошадь, там пройдет человек, а где не пройдет человек, там пройдет наш красноармеец!

— О-ля-ля! Камрад, вы философ!

Ночной маневр, закончившийся учением — переправой через Донец, привел нас к большому молочному совхозу. Откуда-то пришли румяные, цветущие девушки. Принесли кувшины с холодным молоком, сытные караваи, пирамиды сливочного масла. Появились столы. И после целой ночи блужданий по полям это было великолепным завершением учебы.

Рабочие совхоза обступили гостя. Одной женщине очень захотелось говорить, и она, став у стола, произнесла длинную речь, призывая союзную Францию быть бдительной по отношению к фашистам. Чутье этой доярки не обмануло ее. Кто знает, быть может, это она с партизанской винтовкой спустя всего лишь шесть лет дралась здесь, у Донца, с нацистской сволочью или, замученная палачами, сложила свои косточки на немецкой земле.

Отвечал и француз. Говорил с жаром. Он понял, что могущество его союзника — не только в его танках. Он увидел, что за танками стоит народ, его гранитная воля к сопротивлению.

Наверное, нигде и никогда на его родине ему так не аплодировали, как здесь, в этой украинской глуши, у древнего и капризного Донца.

На прощание совхозники с чувством трясли французу руку. Девушки, осмелев, хлопали его по плечу. Но он не оскорбился этим амикошонством. Быть может, он в ту пору взвесил, что эти простые люди могут стать наиболее верными друзьями любимой им Франции.

Легуэст достал бумажник. Искал глазами, кому же заплатить за деревенский импровизированный завтрак. Но на него замахали руками. Гость изумился:

— У нас не так. Дружба дружбой, а франк — это франк.

Француз вскоре стал неузнаваем. Раньше он ходил с опаской, ко всему присматриваясь, был все время настороже. Со всех не спускал робких изучающих глаз. Теперь взгляд его стал мягким, спокойным. Ко мне никогда не подходил первым. Ждал, когда к нему обратятся, позовут. И чувствовалось, что его радовало это внимание.

В театры, рестораны майор отправлялся с Некрасовым — нашим капитаном. Вместе они ездили осматривать город, заводы. Платили по очереди — таков был между ними уговор. Но, по признанию Некрасова, Легуэст был скуповат. Француз!

Часто мы с ним беседовали о французской литературе. Он ее знал хорошо. Особенно классиков. Когда заговорили о Викторе Маргерите, майор замахал руками. По его словам, писатель оклеветал французскую женщину. Каждая француженка — это мать, а мать достойна преклонения, не хулы.

Нам нравился его такт. Мы много слышали о японцах-стажерах, доходивших в своем любопытстве до откровенного нахальства. Мы допускали, что майор имел свои специфические задачи. Но оснований для жалоб у нас не было.

Особенно Легуэст вникал в тактику. Здесь, по его словам, он нашел для себя много нового. Он много читал Фуллера, но только сейчас убедился, что доктрина англичанина по-настоящему проводится в жизнь здесь, в СССР. Французы мыслят себе действие танков в тесной связи с пехотой на поле боя, а не в отрыве от нее — на оперативном просторе. «Неужели вы так же будете и воевать?» — удивлялся он и в то же время восхищался дерзостными бросками наших танковых частей. «Вернусь домой, обязательно расскажу полковнику де Голлю — это наш танковый теоретик».

Легуэст говорил: «Вот я знаю: ваши люди — рабочие. Мы в наши танки сажаем пейзанов. Правда, они меньше знакомы с техникой, зато послушны. Одно жаль, — жаловался француз, — ваши коммунисты из кожи лезут, чтобы укрепить армию, а наши — напротив. Сейчас вы наши союзники. Подскажите Кашену, что так нельзя. Эх, если бы наши коммунисты делали в армии то, что делают ваши...»

— Придет время, — утешал Легуэста замполит Зубенко, — и будет по-вашему.

Многого этот французский генштабист не понимал, на многое смотрел глазами сына фабрикантши, но это был честный, смелый, прямодушный, сердечный человек, искренне желавший франко-советской дружбы. Не то, что иные иноземцы, приезжавшие к нам в полк.

Все лето провел у нас Легуэст. За это время наши дружеские отношения ни разу ничем не омрачились. Никто из нас не сомневался, что в лице майора Легуэста, посланца французской армии, мы имели крепкого защитника франко-советского пакта о взаимной помощи. Но... во Франции оказались люди посильнее Луи Легуэста...

На прощальном банкете мы преподнесли нашему гостю подарок, растрогавший его до слез, — серебряный портсигар с золотой дарственной надписью. Был и коньяк. С тремя звездочками — «поручик» и с четырьмя — «штабс-капитан», как называл их бывший ахтырец Толкушкин.

Легкие мелодии вальсов и модного танго перемежались с тостами. Звенел корнет, гудели баритоны и басы. Молодой музыкант, красный от натуги, раздувая щеки, словно отбивался от страшного серебряного удава, опоясавшего его своим толстым телом. И из этой борьбы человека с серебряным удавом рождались чудные звуки. Музыка, богатый стол, вокруг которого важно расхаживал приглашенный из Харькова метрдотель, создавали повышенное настроение. Бросая масляные взгляды на обильные закуски, Толкушкин потирал руки:

— Хороша меблировка!

Все засмеялись. Едва уловимая усмешка зашевелилась на окостеневшем лице Хонга. И ему понравилась шутка бывшего гусара.

В каждом слове легуэстовского тоста чувствовался оголенный страх перед фашистами. И спасение Франции он видел в союзе с могущественным СССР. Было очевидно, что помимо изучения тактики большевистских танков он должен был установить, насколько могущественна сама армия большевиков.

После «ура!» в честь Красной Армии все выпили по третьему бокалу хорошего вина. Этим было исполнено старое правило: «Бог троицу любит». Но русский бог не придирчив. После третьего опрокинуты были и четвертый, и пятый бокалы. За столом стало шумно. Стучали ножами и вилками, звенели бокалы. Хлопали пробки.

Гость пил усердно, не чувствуя себя связанным, как на первом банкете. Его живые глаза искрились. Подняв бокал и чокнувшись со мной, он сказал горячо, с душой:

— Вы, мон колонель, коммунист, я — католик. — Он расстегнул пуговицу кителя и достал черненький палисандровый крест. — Я пью за ваших коммунистов и пью за то,  чтобы наши коммунисты были такими же патриотами Франции, как ваши патриоты своего СССР!

— В этом я не сомневаюсь, — ответил я, выпив рюмку и наливая новую. — А теперь выпьем за католиков, которые пьют за коммунистов.

— Выпьем за ваш замечательный полк, — предложил Легуэст.

Да, мы все ценили несокрушимое боевое братство, каким отличалась наша часть. По нашему полку Легуэст и все пославшие его могли судить о моральном облике всей Красной Армии.

Так 4-й танковый полк превратился в приемную для всех иностранцев. После француза прибыли из буржуазной Литвы командир ее единственного бронетанкового полка подполковник Сидобрас и лейтенант Печюра. Им был устроен скромный обед в части. Неуклюжий, похожий на переодетого дьячка, Сидобрас чувствовал себя неуверенно и все время жалко улыбался. Лейтенант Печюра был остер на глаз и боек на язык.

Командир полка жил у нас неделю, лейтенант приехал на шесть месяцев. От командующего Дубового мы получили установку «показать товар лицом». И вот танковый полк в полном составе построился в поле. У старшего гостя из Каунаса глаза полезли на лоб. Он до того был восхищен невиданным зрелищем танковой мощи, что бросился открывать дверцу машины, на которой приехали мы с заместителем Зубенко и начальником штаба Хонг-Ый-Пе.

Это было время, когда входивший в силу немецкий милитаризм хищно клацал зубами над несчастной буржуазной Литвой, нахально требуя передачи ему Мемеля — Клайпеды. Литовские правители, чуя смертную угрозу, шатнулись в сторону Москвы, хотя ее вожди — крупные помещики охотно пошли бы на сговор с Гитлером.

Растерянный, сияя от восторга, Сидобрас пролепетал на ломаном русском языке:

— Эх, нам бы эту силу. Мы бы не так разговаривали с немцами из-за Клайпеды. Ну, хотя бы тот батальон, — указал он на правофланговое подразделение строя, где стояли тяжелые машины Т-28. — В моем полку, — скис гость, — десять несчастных бронемашин и пять «ванек-встанек» — французских «Рено».

По взмаху красного флажка из общего строя машин отделилась одна и, сделав неполный эллипс, урча и содрогаясь, остановилась на полном ходу. Взвилась крышка люка, в из машины, ловко оттолкнувшись руками, выпрыгнул водитель.

Я забрался в свой командирский танк. Сделав на максимальной скорости несколько широких вольтов, преодолел противотанковый ров, два эскарпа и, резко затормозив, остановился. Это не было моим ухарством. По инструкции показ вождения начинал командир части.

— Пожалуйста, попробуйте нашу быстроходную, — предложил я гостю.

Литовец замахал руками:

— Нет, нет! Вот лейтенант Печюра наберется у вас мудрости. А тогда уж вернется и будет учить нас.

Через неделю прибыл литовский военный атташе полковник Скучас. Благодарил за гостеприимство, оказанное литовским офицерам, выпил чашку чая и пригласил наших командиров к себе на ужин.

Широким жестом он достал из кармана брюк коробку папирос, с тиснеными золотыми буквами на крышке и станиолем внутри. Из ящика письменного стола я вынул свои, такие же. Правило: «По папиросам встречают, по уму провожают».

Атташе вначале принимал гостей у себя в номере. Он прекрасно, без всякого акцента, говорил по-русски, не то, что Сидобрас. Это был высокий, плечистый, довольно красивый, с барскими манерами брюнет, не чета его офицерам-хуторянам.

Пришел официант с подносом. Кто стоя, кто сидя выпил свою рюмку, закусывая вино хрупким бисквитом. Полковник Скучас занимал гостей.

— Знаете, здесь, в этом номере, жил Эдуард Эррио! Это делает нам честь, господа! Профессор! Знаменитость! Должен вам сказать, господа, — продолжал атташе, — Харьков — родной для меня город. Да, да, не смотрите на меня так. Я ведь кончал Чугуевское училище. Мне очень хотелось посмотреть места, где прошли мои юнкерские годы. Генерал Дубовой был очень любезен, дал мне машину. Знаете, господа, я поражен! Там, где было дикое, половецкое поле, выросли гиганты. Вдоль всего шоссе Харьков — Чугуев — заводы, заводы, заводы, огромные дома, парки, асфальт. У Рогани — цеха, ангары, самолеты, но я, разумеется, не имею права спрашивать, что там, в этих цехах и ангарах. Очевидно, там не делают шоколад, — усмехнулся атташе. — Но Чугуев — боже мой! — наш славный Чугуев — его не узнать! Домики отставных офицеров, где мы жили, развалились. Само училище вросло в землю, а парк, шикарный парк, с которым связано столько воспоминаний, почти весь вырублен, уничтожен.

— Господин полковник, — успокоил его один из наших товарищей. — Возможно, если б в Чугуеве не был уничтожен старый парк, то не были бы созданы в Европе некоторые государства...

Атташе секунду смотрел изумленно, а потом сказал:

— Возможно, что вы правы. Не пора ли нам ужинать?

Стол был накрыт внизу, на втором этаже, в ресторане.

За ужином атташе рассказал о себе. Он служил в царской гвардии, в Петербурге. У себя, в Каунасе, командовал дивизией. Кроме дома в столице ему принадлежало крупное поместье с богатым заповедником, и каждый год к нему на охоту приезжал его друг — сам президент. Ему приходилось очень трудно: жить надо в Москве, а все хозяйство лежит на супруге. И дочь надо воспитывать. Она уже взрослая девица.

— Вы сами знаете, что это значит!

— «Что за комиссия, создатель...» — усмехнулся Зубенко.

— «Быть взрослой дочери отцом», — продолжал Скучас. — Вы знаете, наш министр иностранных дел был когда-то видным русским поэтом. Балтрушайтис, слышали?

Гость продекламировал воинственную песенку.

— Что же, выпьем, господин полковник, за поэзию, которая прославляет мечи, — предложил я.

— И за мечи, которые дружат с поэзией, — изысканно, по-гвардейски, раскланялся атташе. — Нам сейчас очень тяжело, — продолжал он. — Мы — республика маленькая, как говорят, на один зуб. И приходится содержать непосильную для нас армию. Зато у нас...

— Большому кораблю — большое плавание!

— Жаль, — покачал головой атташе, — Европа не принимает ваших планов разоружения.

— Да, жаль, — согласился с ним Зубенко. — А пока что... Знаете, между двумя грозами громоотвод бездействует, но ни один нормальный человек не предложит снять громоотвод после грозы.

— Я с вами согласен, — усмехнулся атташе. — А как вы думаете — война будет?

— Будет! — сказал я. — И знаете почему? Раньше империалисты боялись, что мы будем забирать то, что принадлежит нам. А сейчас, когда мы очень многое создали, они захотят забрать у нас наше.

Ресторан опустел. Подвыпивший Печюра взял у музыкантов скрипку. Подняв смычок, он сказал: «Отец, владелец небольшой мызы, не мог содержать меня — студента. Я купил скрипку и стал играть в ресторане. Но и это не помогло — пришлось пойти в военную школу».

Сопровождавший полковника Скучаса начальник литовских военных училищ сел за рояль. Тогда и наши показали себя. Капитан Некрасов, завладев баяном, показал гостям, что и наши командиры как музыканты чего-то стоят... Помещение заполнилось звуками веселой польки, одинаково национальной и для русских, и для поляков, и для уроженцев Литвы.

Полковник Скучас, галантно изогнувшись, пригласил Толкушкина. Пошли в пляс с нашими командирами и Сидобрас, и Печюра, и полковник — начальник военных училищ. Слабая Литва жалась к сильному соседу. И этим сильным, верным соседом был Советский Союз.

Не знаю, может, и эта скромная встреча внесла свою лепту в дело последующего воссоединения угнетенной Литвы с великим Советским Союзом.

Пока Скучас отбивал на пианино «На сопках Маньчжурии», изрядно охмелевший командир литовского бронеполна Сидобрас шептал мне:

— Мне что? Я не Скучас! У меня нет ни своих полей, ни своих лесов. Живу с жалованья. Армия нужна нам теперь, без нее не обойдется и Советская Литва. Буду служить в литовской Красной Армии. Если не прогонят, конечно...

Так оно и случилось. Добро клонится к добру, а зло ко злу. Трудовая Литва, войдя в семью советских народов, отстояла от фашистов и Клайпеду, и Вильнюс. Подполковник Сидобрас служил в Красной Армии. Бывший лейтенант Печюра занимал крупный пост в Министерстве культуры Литовской ССР. А бывший военный атташе полковник Скучас? Вот выдержка из письма советского генерала Владислава Нарьялиса, бывшего начальника генерального штаба буржуазной Литвы:

«В последние годы, т. е. в 1939 — первой половине 1940 года, Скучас в чине бригадного генерала был министром внутренних дел. Много подлостей наделал во время своего царствования, а летом 1940 года удирал за границу, но, насколько помню, был пойман и получил по заслугам».

* * *

Командующий войсками округа Иван Дубовой давал очередной банкет в «Красной гостинице». Иностранные гости стали нашим стихийным бедствием. На этот раз — чехи. 

Начальник генерального штаба генерал Крейчи, сигравший впоследствии постыдную роль в судьбе Чехословакии, все время ахал, вспоминая танковый цех нашего ХПЗ. А ведь их «Шкода» тоже что-нибудь да значил!

К бульону подали хлебные лукошки с запеченным в них паштетом. Полковник-пограничник, а по-чешски граничар, чувствовал себя крайне неловко. Боясь показаться смешным, он не решался первым приступить к загадочной еде. Чтобы выиграть время, он зорко следил за тем, что будут делать соседи.

— Мы завидуем вам. Вот нам бы такое правительство, как ваше!

— Как вас понять, господин полковник? — спросил Дубовой.

— Видите ли, когда нашей армии надо каких-нибудь полмиллиона крон, парламент об этом размышляет полгода. А ваше правительство сказало — и все!

— Если у вас будет такая партия, как наша, тогда у вас будет такое же правительство, как у нас! — ответили граничару.

Туровский — заместитель Дубового, улыбаясь, придержал лукошко вилкой, выгреб ножом ее содержимое. Полковник-граничар сделал то же самое. Разделавшись с одним лукошком, он уже смело приступал к другому.

— Мне все равно, — ответил он. — Я не Шкода, не Гайда и не Батя. Все богатство при мне! — Он хлопнул себя по груди, вынул из бокового кармана бумажник. Достал фотоснимок молодой женщины с ребенком. — Вот оно, мое богатство! А что касается всего остального, то я думаю, что и при коммунистах нужны будут стране граничары.

— Очевидно! — подтвердил его сосед.

Своими рассуждениями граничар напомнил мне литовца Сидобраса.

— Правда, вот с религией! — прищурил глаза чехословак. — Мы верующие, Нам нужен костел. Нам нужен бог, нам нужна вера.

— И веруйте себе, сколько вашей душе угодно, — усмехнулся Туровский, — мы ведь тоже веруем!

— Неужели? Что? В бога? В папу?

— И ни в бога! И ни в папу! Мы верим в коммунизм!

— Но это же разница!

— Разумеется, — ответил Туровский. — Одна вера ведет из мира действительности в мир фантазий, а другая — из мира фантазий в действительный мир! Какая лучше — судите сами, господин полковник.

— Говорят, вы разрушили религию! Старую религию!

— Не мы уничтожили ее. Она сама стала разрушать себя с тех пор, как из прибежища угнетенных превратилась в оружие угнетателей.

— Знаете, господин генерал, — ответил граничар. — Я солдат, не философ. Давайте лучше выпьем!

— Давайте, давайте, — согласился Туровский. — У нас философы, когда надо, пьют не хуже солдат!..

Иностранцы! Стихийное бедствие! Но «бедствие» знаменательное! Льнули к нам лимитрофы — понятно. Коричневая акула готова была их проглотить вместе с потрохами. Но льнула Франция, победительница в прошлой войне, с ее мощной индустрией, необъятной колониальной империей, с ее отважными сенегальцами и зуавами, с ее первоклассной линией Мажино, с легендарным Верденом, чьи тяжелые жернова перемололи полтора миллиона бошей. Да, Франция льнула к стране, на которую еще недавно бросала свои дивизии и крейсера. Вот так штука!

Это говорило о нашей возросшей силе — политической и боевой. Там поняли — лишь в единении с Красной Армией может что-нибудь значить их линия Мажино...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.