После юбилея

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

После юбилея

Отдых наступил после юбилея. Со стен зала Дома культуры сняли гирлянды зелени, и гости разъехались, оставив Спендиарова в кругу семьи.

В рабочей комнате композитора царила тишина. На окнах висели тщательно отглаженные Таней полосатые занавески. Из кухни доносился аромат «судакского» обеда, приготовляемого Варварой Леонидовной. Стоя у стола, покрытого зеленой промокав тельной бумагой, Александр Афанасьевич перебирал поздравительные письма и перечитывал особенно тронувшие его.

«Ты знаешь, насколько я восхищаюсь твоими созиданиями в области твоей родной музыки, мне дорогой и близкой, — писал ему Александр Константинович Глазунов. — Чистота и благоуханье твоих звуков, их яркий красочный колорит всегда пленяют меня, я в этом отношении мне трудно найти творцов, тебе равных. Ты соединяешь в своем лице крупный талант и безупречное мастерство… Тобою восхищались и Римский-Корсаков и Лядов…»

Перевязав разобранные письма специально нарезанной для этой цели веревочкой, Александр Афанасьевич садился за судакский «Бехштейн» и предавался импровизированию.

Композитор еще долго находился во власти инерции праздника. Он не приступал к повседневным делам, так как ждал подтверждения приглашений на юбилейные гастроли. Но по непредвиденным обстоятельствам концерты в Крыму и Тифлисе были отложены. Состоялась лишь гастроль в Ростове. Концерт Спендиарова прошел там с «грандиозным успехом», но, воспользовавшись детской доверчивостью Александра Афанасьевича, ему не уплатили причитающегося гонорара.

Горечь, вызванная в душе композитора мелочным поступком концертных заправил, усугубилась еще небрежным отношением некоторых эриванских чиновников: все более затрудняли они ему получение ежемесячной субсидии. Как вспоминает дочь Спендиарова Татьяна, оставшаяся с отцом и братом в Эривани после отъезда матери к младшим детям, Александр Афанасьевич всю зиму 1927 года был как-то особенно молчалив и задумчив. По своей величайшей скромности он искал причину небрежного к нему отношения в себе, в том, что его присутствие в Эривани не столь уж необходимо. Варвара Леонидовна уговаривала его вернуться к «насиженному месту». Но жить вне Армении, вне ее новой строящейся жизни, вдали от ее талантливого народа, он не мог. бесспорный рост оркестра, успехи Музыкального издательства и других его начинаний убеждали в том, что он может быть полезен родине. Постепенно он вонял, что причина небрежного к нему отношения лежала в небрежности чиновников к отечественному искусству, и это открытие, несказанно огорчившее Композитора, заставило его работать с еще большей самоотверженностью.

Он черпал силы в музыке. По-прежнему вечерами, после напряженной дневной работы композитор слушал армянские напевы. Его часто видели на Астафьевской улице около углового хлебного магазина. У дверей булочной, укрывшись за деревянной ставней, играл с наступлением вечера слепой блулист[101]. Композитор слушал своего слепого собрата с напряженным вниманием, вытянув вперед шею и приложив ладонь к глохнущему уху.

«Журчала вода в арыке, — вспоминал искусствовед Драмиян, — по пустынной улице, позвякивая бубенчиками, проходил караван верблюдов, и все это так гармонировало с печальными напевами блулиста и внимательным лицом композитора, прислушивающегося к ним…»

«В один летний вечер, спускаясь по Астафьевской улице, вижу Спендиарова, неподвижно стоящего на безлюдном тротуаре, — пишет в своих воспоминаниях поэт Ахумян. — «А… — сказал он мне, как бы очнувшись, — это вы? А я вот слушаю музыканта…».

Иногда его видели одного, иногда в обществе друзей. После вечерних репетиций к бетховенским концертам он приходил сюда с бетховенистом Василием Давыдовичем Кургановым. Эриванцы находили у них сходство во внешнем облике, когда, опираясь на трости, они стояли бок о. бок под тусклым светом уличного фонаря.

Блулист умолкал, и, опустив в его протянутую ладонь свое скромное подаяние, музыканты медленно шли по ночной Эривани, неторопливо обсуждая музыкальные дела. Оба были деятельны и бескорыстны. Презрев привычку к комфорту, они обрекли себя на «студенческую жизнь». Педантичные и самоотверженные, они готовы были преодолеть все трудности, видя развитие и скорый расцвет там, где люди, не обладавшие их большим сердцем и опытом, усматривали лишь трудное начало.

Оба были плохи здоровьем и подвержены усталости, но сколько препятствий на пути к прогрессу сдвинули они своими слабыми плечами!

Вот они — на заседании издательской комиссии, корректные и подтянутые, ратующие за продвижение своих смелых идей. Вот они в приемной Наркомпроса. Оба обдумывают предстоящий разговор.

— Приближается дата столетия со дня смерти Бетховена. К ней готовится весь музыкальный мир. Необходимо организовать юбилейные торжества и в Эривани, где публика еще не слышала симфонических произведений Бетховена.

— Но поймет ли она их и справится ли с ними консерваторский оркестр?

— Несомненно. Надо только приложить силы.

И музыканты прилагают все свои силы: один читает лекции и доклады о Бетховене; другой, никогда еще не дирижировавший чужими пьесам», разучивает с оркестром бетховенские произведения. |Немало усилий употребил Александр Афанасьевич, чтобы найти дирижерский жест, понятный для молодого, неопытного оркестра. Он искал его долго и упорно, выслушивая во время репетиций указания старых оркестрантов и перечитывая за утренним чаем «Методику дирижирования».

Как всегда, уйдя в свои музыкальные размышления, композитор становился глух к окружающему. «Мы собрались у директора консерватории по вопросу постройки садовой раковины, — вспоминал альтист оркестра Армен Вартанян. — Каждый высказывал свое мнение. Предоставили слово Александру Афанасьевичу. И вдруг он говорит: «Товарищи! Я все-таки думаю, что в финале симфонии при переходе от ферматы к аллегро надо сделать такой жест (он показал). Давайте-ка попробуем сейчас: вы споете, а я продирижирую, тогда я буду спокоен». И тут же на совещании мы спели, а он продирижировал».

Наконец концерт состоялся. Он «вызвал бурю оваций у эриванской публики, — пишет в своих воспоминаниях Рубен Степанян. — Безукоризненная чистота, которой он добился от нас, тонкая нюансировка и переданный нам величайший энтузиазм его сделали чудо с нашим полупрофессиональным, полуученическим оркестром».

Та же весна 1927 года принесла композитору еще одну радость: состоялся публичный показ оперного класса, которому Спендиаров придавал огромное значение. «18 мая был заложен фундамент армянской оперы, — написал он в газете «Заря Востока». — Это важное событие в музыкальной жизни нашей республики, и потому большого одобрения заслуживает работа лиц, заложивших этот фундамент: руководителя оперного класса и дирижера оркестра И.А. Оганезова, режиссера спектакля А.С. Бурджалова, преподавателей оперного класса А.С. Абрамян и М.М. Меликсетян, и полных молодой, здоровой энергии учеников — участников спектакля».

«Спендиаров сыграл огромную роль в создании оперного класса, — сообщила дочери композитора артистка Театра имени Спендиарова Ашхен Симонян. — Успех каждого из нас он принимал как свой. Он посещал наши уроки, направлял нас, делал замечания. Перед показом оперного класса он вникал во все детали спектакля: интересовался гримом, костюмами…»

С не меньшим энтузиазмом относился Александр Афанасьевич и к работе молодых композиторов. Сохранив экспансивность молодости, он настолько увлекался уроками, что, «провожая учеников по лестнице, спускался в пылу беседы на улицу и шел по ней в домашнем костюме».

Он любил молодежь. И она отвечала ему тем же.

«Мы обожали Александра Афанасьевича, — определил отношение учеников к композитору Хайк Гиланян. — Мы видели в нем что-то недосягаемо большое и светлое. Нам хотелось сделать для него что-нибудь хорошее, помочь ему, обрадовать…»

Однажды, сидя с учениками в садовом кафе, Александр Афанасьевич сказал, что хотел бы посетить древний монастырь «Гехарт». Чуть ли не на следующий день к дому композитора подъехала линейка, и он покатил по дорогам Армении, сопровождаемый своим учеником Левоном Ходжа-Эйнатовым и молодым режиссером Армстудии Амасиком Мартиросяном.

Впоследствии Мартиросян рассказывал, что, восхищаясь красными, розовыми, коричневыми, оранжевыми скалами, композитор повторял: «Какое счастье, что я приехал в Армению! Какое счастье!..»

«Он говорил, что каждый открывающийся перед ним пейзаж, будь то горы, ущелья, долины, дополняет его представление о стране, которую он хотел бы отобразить в своем будущем сочинении. Помню, приближаясь к «Гехарту», мы услышали звуки свирели, и Александр Афанасьевич тотчас же записал их, а когда мы подъехали к воротам, наша линейка врезалась в стадо овец, очень живописное под лучами заката.

Во дворе монастыря мы встретили дряхлого сторожа. Он разрешил нам переночевать в опустевшем домике священника. Умывшись водой из родника, мы разожгли костер и приготовили шашлык, а потом улеглись на балконе, устроив постель из бурки.

Поздно ночью взошла луна. Мы проснулись от яркого света и увидели, что Спендиаров стоит у перил, следуя взглядом за ущербным светилом, которое выползало из-за отвесных скал. Он что-то шептал. Мы прислушались. «Вот такой должна быть декорация в сцене Татула и Алмаст, — говорил он, (отстукивая на перилах какой-то мотив. — Именно такой: терраса, луна, выходящая из-за диких гор». Он замолчал, продолжая любоваться ночным пейзажем, а мы лежали неподвижно, не сводя глаз с его одинокой фигуры, облитой лунным светом».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.