Сергей Наровчатов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сергей Наровчатов

С.С. Наровчатов

1 сентября 1937 года я начал учиться в ИФЛИ[20]. После недолгих вступительных лекций мы, новоявленные студенты, разбрелись по желтеющим аллеям окрестного Сокольнического парка. Всё напоминало Царское село, лицей, Пушкина… Стихийно образовалась группа из пяти человек: Слава Козьмин, сын известного историка русской литературы, Сергей Наровчатов, сын военного, приехавший откуда-то с Дальнего Востока[21], две хорошенькие девушки-москвички и я. Девушек сразу привлек Наровчатов – голубоглазый блондин, похожий на Есенина; они облепили его с двух сторон. К тому же сразу стало известно, что Наровчатов – талантливый, хотя ещё и не печатавшийся поэт. Кажется, тогда же Наровчатов познакомил обеих девиц со своим творчеством.

Я сразу стал присматриваться к нему. Вёл он себя очень уверенно, по-взрослому (а было нам всего-навсего по 17 лет), его крепкий, звонкий тенор перекрывал все наши голоса.

Сергей Наровчатов – имя тогда совершенно неизвестное, но мгновенно запомнившееся, как удачная стихотворная строка. Как подходило оно именно поэту: Сергей – как и Есенин, Наровчатов – необычная, незаурядная фамилия звучала мелодично и загадочно… Это не позднейшие мои раздумья, а тогдашние, первые впечатления. Хорошо помню, как, идя домой, я думал о Наровчатове. Да, несомненно, он станет крупным поэтом, красив и талантлив, может быть, прославит ИФЛИ, как лицей прославил Пушкин. Красавец, счастливчик, баловень судьбы, этот возьмёт своё. Одного, конечно, не мог и предположить тогда: что через тридцать лет оба парня, с которыми я тогда познакомился, возглавят крупнейший литературный журнал «Новый мир»: Наровчатов – как главный редактор, Козьмин – как его первый заместитель.

Никудышный провидец, в отношении Наровчатова я оказался прав. Сергей обладал характером рисковым, бесстрашным, всегда лез в самое пекло, но судьба неизменно оказывалась к нему благосклонной.

Когда в 1939 году началась «незнаменитая», по выражению Твардовского, война с Финляндией, группа студентов нашего института записалась добровольцами в лыжный батальон, и среди них – Наровчатов. Все уже тогда понимали, что эта война – генеральная репетиция неминуемой большой войны. Главным мотивом было проявить себя, испытать характер в крайних трудностях. С нашего курса погибли двое – Миша Молочко и Жора Стружко, третий, Виктор Панков, вернулся с обмороженными ногами. Сергей, хотя и побывал в самых тяжёлых боях, остался невредимым, не был ни ранен, ни обморожен. Естественно, сияние в его ореоле увеличилось.

Любимой темой в тогдашнем творчестве Нарочатова были русские первопроходцы, лихие ушкуйники – Семен Дежнёв и подобные ему мужественные люди как собственный идеал. Ещё до финской войны в нашей стенной газете «Комсомолия» появилась ядовитая карикатура на Наровчатова: в ней сочетались черты бесстрашного казака с пикой и нежного московского мальчика. Подпись убивала наповал: «Мамин Сибиряк». После его возвращения с финской войны такая острота уже не звучала.

Умный и начитанный, Сергей учился из рук вон плохо, вернее, изучал только то, что его привлекало: русскую литературу, древнюю отечественную историю. Всё остальное оставалось за пределами его внимания. На лекциях он был углублён в чтение посторонних книг, экзамены сдавал по чужим конспектам. Русскую поэзию, включая стихи третьестепенных авторов, знал великолепно, многое наизусть. Цитаты так и сыпались из его уст. Однажды он остановил меня и спросил, правда ли, что экзаменов по античной истории не будет «или это сказка пустой, бессмысленной толпы». Малоизвестная цитата из «Моцарта и Сальери» Пушкина прозвучала не назойливо, а вполне уместно и остроумно.

Мы учились в одной латинской группе, где преподавателем был старый интеллигент Владимир Михайлович Боголепов, личность весьма интересная: он приходился родным племянником царскому министру просвещения Н.П. Боголепову, убитому в 1901 году эсером Карповичем. Я знал имя Н.П. Боголепова от своего отца, рассказывавшего мне о сатирической характеристике России рубежа веков, когда наибольшей ненавистью были окружены три реакционера, стоявшие во главе страны: министр внутренних дел Горемыкин, обер-прокурор Святейшего Синода Победоносцев и, наконец, Боголепов: «не победоносно, не боголепно, но горемычно». Наш преподаватель провёл детство в имении драматурга Сухово-Кобылина, воспитывался у него. Как-то я спросил его о Сухово-Кобылине. Владимир Михайлович ответил: драматург был человек с очень тяжёлым характером, к концу жизни ненавидел Россию и всё русское, преклонялся перед Англией… Странная связь имён: воспитанник Сухово-Кобылина (1817–1903), встречавшегося, кстати, с Пушкиным, стал преподавателем Наровчатова. Как короток, оказывается, мостик между эпохами!

Латынь Сергей не признавал, ученьем манкировал, чем выводил из себя сухого педанта Боголепова. Все симпатии наш преподаватель отдавал другу Наровчатова, сидевшему рядом с ним, Славе Козьмину, старательно постигавшему язык Катулла и Горация. К тому же Козьмин и внешне импонировал Боголепову: дворянская косточка, благородные черты лица, потомственный интеллигент – не то что грубоватый сибиряк Наровчатов.

Раннее, студенческое творчество Наровчатова, на мой взгляд, интересней позднего. В своё время я с разрешения Наровчатова записал два его стихотворения, ни одно из них не вошло почему-то в сборники зрелого Наровчатова, списки сохранились у меня.

На одном из институтских поэтических собраний Наровчатов вместе с другими ифлийскими поэтами, Павлом Коганом и Костей Лагценко, читал свои стихи. Собрание вёл и весьма тонко и умно разбирал каждое прочитанное стихотворение рослый, крупноголовый мужчина – Лев Копелев, в то время аспирант. В стихотворении Наровчатова «В музее новой западной живописи» он придрался к строкам: «И смотрит каждый сыч сазаном на сливы черные Сезанна»: «Соседство сыча и сазана в поэзии недопустимо, – указывал Копелев, – образ не должен наскакивать на образ». Наровчатов спокойно выслушал это справедливое замечание.

Я не был близок к Наровчатову, не вызывал у него никакого интереса, но несколько раз мы встречались вне институтских стен. Однажды летом втроём (третий – Виталий Злыднев) катались на лодке по Чистым прудам; Наровчатов упоённо читал вслух где-то раздобытый им томик полузапрещённого тогда Гумилёва. Потом зашли к Сергею на квартиру – он жил на углу Сретенского бульвара и улицы Мархлевского[22] его комнатка с незастеленной постелью и разбросанными повсюду томиками стихов представляла собой невообразимый бедлам.

Ещё в студенческие годы Наровчатов, как истинный поэт, любил выпить. Как-то он, студент Лейтес (впоследствии видный психолог, доктор наук) и я зашли в подвальчик в Театральном проезде, другой раз – в пивной бар на Пушечной. Пили только пиво, но помногу. Наровчатов рассуждал о поэзии и читал свои стихи. Бару на Пушечной посвящено его колоритное стихотворение, хорошо передающее студенческую романтику тех лет и мировосприятие молодого поэта. Приведу его полностью.

Ифлийская застольная

Весёлый бар на Пушечной

Дым заволок —

Летят здесь с силой пушечной

Пробки в потолок.

С осточертевшим счёты

Любой покончить рад —

Студенты о зачётах

Здесь не говорят.

Глазами и причёсками

Забредит каждый спич.

Полярное, московское —

Грусти бич.

Поднимем наши кружки

И выпьем за друзей:

Сам Александр Пушкин

Любил напиток сей.

Пускай, как в дни былые,

Покинет чахлый сквер,

Пусть обойдёт пивные

По всей Москве,

Но лишь за нашим столиком,

Смеясь в лице,

Он выпьет за Сокольники,

Как пил за лицей.

В августе 1939 года вместе со своим другом Олегом Юрьевым я совершил пешее путешествие по Крыму – от Феодосии до Симеиза; дальше пограничники почему-то не пустили. Неподалеку от Феодосии мы встретили трёх таких же пеших туристов с рюкзаками – Павла Когана, Сергея Наровчатова и Изю Рабиновича (впоследствии литературоведа И. Крамова). Наровчатов гордо и возбуждённо рассказал нам о вчерашнем посещении дома Волошина в Коктебеле, беседах с его вдовой, радушно принявшей никому не ведомых студентов – страстных поклонников поэзии. Кроме того, сильнейшее впечатление на него тогда произвел Байдарский перевал, которому он посвятил стихотворение, на мой взгляд, весьма удачное, если исключить некоторые шероховатости.

Байдары

Я только помню, что равнина

Ворвалась в скалы, а за ней

Машина выбросила шины

Из пыли на горбы камней.

Я только помню, что внезапно

На нас упало море, вдруг —

На нас упало море. Запах

Волны и водорослей вдруг.

Байдары вскинули пространство

На плечи истины простой,

Что лишь простор бескрайних странствий —

До боли твой и мой простор.

И если бы меня спросили,

Что кроме видел я того,

Что скалы чёрны,

Море сине, —

Я отвечал бы: ничего.

Вот так за годом, за межой,

О той, тебе уже чужой

(Но хорошо, если ничьей),

Припомнить всё до мелочей

Напрасно силишься: изморен

Пространством, памяти грубя,

Встает одна лишь боль да море,

Опрокидывающееся на тебя.

Тяжеловесное для стиха слово «опрокидывающееся» Сергей читал медленно, по слогам, и оно действительно опрокидывалось на слушателя постепенно, раскатами, как гром. Это бесспорная находка.

Безразличное отношение Наровчатова к занятиям привело к тому, что весной 1940 года он не сдал ни одного экзамена и был изгнан из института. Наша директриса Анна Самойловна Карпова (родная сестра известной революционерки Землячки), в которой неизменная сладенькая улыбка сочеталась с большой внутренней злобой, обставила исключение громовым позором. Она повелела начертать имена трёх исключаемых (кроме Наровчатова, двух других моих однокашников: Зиновия Сандлера и Льва Когана) крупными буквами на обратной стороне обойного листа – с соответствующей сентенцией – и вывесить плакат на видном месте. Сандлер и Лев Коган вымолили прощение и остались в институте (в войну оба они погибли). Наровчатов же был горд и упрям, как киплинго-гумилёвский герой; он словно был доволен исключением. На наши расспросы, что же он дальше будет делать, Сергей с презрительной ухмылкой отвечал: «Карпова хочет сделать мне сложную биографию – ну что же, я доставлю ей такое удовольствие». Вскоре он перешёл в Литинститут имени Горького.

22 июня 1941 года началась война. В начале августа нас, студентов, окончивших три и четыре курса, призвали в армию. В назначенное утро мы явились на сборный пункт – в клуб имени Русакова на Стромынке. Сюда пришёл прощаться с нами и Сергей – он к тому времени стал бойцом московского истребительного батальона, щеголял в серой гимнастёрке, хромовых сапогах и на фоне пёстрой пиджачно-рюкзачной толпы новобранцев выглядел бывалым бойцом. Он крепко пожал каждому руку и пожелал успешной службы.

О военных годах Наровчатова распространяться не буду: он сам описал их весьма подробно, а на войне я его не встречал. Скажу только, что фортуна и в эту тяжелейшую войну отнеслась к нему благосклонно: хотя он побывал в разных переделках, не раз на передовой, но остался цел и невредим. Вскоре после войны имя его появилось в печати как автора весьма удачного и политически своевременного стихотворения «Костёр». Демобилизовавшись в апреле 1946 года, я шёл с женой по улице Кирова[23]; меня окликнул молодой красивый офицер с погонами капитана – Наровчатов. Военная форма очень шла к нему. Мы обменялась информацией друг о друге и расстались.

Наровчатов меж тем вошёл в плеяду поэтов молодого, фронтового, поколения, много стал печататься, был принят в Союз писателей – словом, долгожданная слава пришла к нему, как я и предвидел и чему не удивился: иначе и быть не могло. Правда, не всё шло гладко: ходили слухи, что он стал крепко попивать. Я убедился в этом, оказавшись с гостевым билетом на одном из заседаний 2-го съезда советских писателей в декабре 1954 года. Около буфета Колонного зала я столкнулся с былым своим однокашником; с преувеличенной радостью он бросился ко мне и громко изрёк: «Откуда ты, прекрасное дитя?» (опять цитата!). Сергей был пьян, говорил громко и возбуждённо, так что на нас оглядывались, повлёк меня в буфет, желая со мною выпить. На счастье, раздался звонок, оповещавший о начале заседания, я выскользнул из объятий Наровчатова и ушёл в зал, стараясь больше на глаза ему не попадаться.

Потом дважды – в 1962 и 1963 годах – Наровчатов появлялся на вечерах нашей ифлийской группы, но пил и говорил мало и раньше других покидал компанию. Красота его исчезла; голова вросла в плечи, облысела, весь он неприятно обрюзг и потяжелел. Говорили, будто бы врачи предупредили его: дальнейшее увлечение алкоголем грозит ему скорой смертью. Человек с сильной волей, Сергей «завязал» твёрдо и бесповоротно, больше пьяным его никто уже видел. Тут он пошёл в гору: сделался главой московской писательской организации, потом главным редактором «Нового мира», издал ряд книг – не только поэтических, но и прозаических, документальных. Его книга «Необычное литературоведение» свидетельствует о незаурядной эрудиции и острой самостоятельной мысли. Любопытно, например, смелое признание, что, живи он в средние века, непременно сделался бы монахом ради возможности полностью отдаться словесности.

Диву даешься, как человек, едва ли внимательно прослушавший хотя бы одну институтскую лекцию, столь свободно и широко владеет предметом, проявляет исключительную эрудицию в области литературы всех времен, притом не только русской. Не иначе как результат усиленного самообразования.

Итак, Наровчатов стал известным поэтом и литературным деятелем, был удостоен редкого звания Героя социалистического труда. Счастливая судьба? И только лишь смерть, нелепая смерть от какой-то неудачной операции на ноге, пришла к нему слишком рано, в 60 с небольшим лет.

Поэзия Наровчатова умна и рафинированна, но, может быть, именно вследствие скрупулезной взвешенности, излишнего рационализма и отсутствия раскованности он никогда не был – и уже не станет – властителем умов и сердец. На старости лет Наровчатов начинал пробовать себя в прозе (исторические рассказы), получалось, но внезапная смерть не дала ему развернуться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.