Глава четвертая о том, как «Шекспиру с глазами вампира» предложили утирать слезы булыжником, а также поселили в «дом его несчастья», хотя благополучно в конце концов из него освободили

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

о том, как «Шекспиру с глазами вампира» предложили утирать слезы булыжником, а также поселили в «дом его несчастья», хотя благополучно в конце концов из него освободили

Андерсен выехал из Копенгагена в Слагельсе 26 октября 1822 года. Впереди его ожидало, как он писал впоследствии, «самое несчастное время жизни», три года классической гимназии. Но провел он их все-таки безбедно, без нужды, под гнетом которой находился в столице, после того как покинул родной Оденсе. Королевский фонд выделял ему по 350 ригсдалеров каждый месяц: 200 из них приходились на оплату проживания в частной квартире и на пропитание, остальные 150 — на прочие нужды. Самое необходимое эти деньги обеспечивали, хотя о роскоши, конечно, речи идти не могло.

Вместе с тем Андерсен многое потерял. Раньше он жил, не заглядывая далеко вперед: обстоятельства заставляли его думать только о выживании. Зато каждый новый день приносил что-то необычное и неизвестное, пугающее и манящее: туманное будущее сулило ему поистине безграничные и, по твердой убежденности Андерсена, великие возможности. И пускай планы его актерской карьеры раз за разом рушились, на их месте возникали новые, которые он строил в своей фантазии и пытался осуществить. Юноша Андерсен самостоятельно распоряжался своим временем, он не был обременен обязанностями, их он принимал на себя добровольно и в любой момент мог от них отказаться. Им двигало воодушевление, хотя подчас и голодное, но все же свободное.

В Слагельсе этой свободе пришел конец. Отныне жизнь подчинялась твердому распорядку. Классные занятия продолжались с восьми утра до полудня и с трех часов до шести вечера. К ним добавлялась самостоятельная подготовка. Часто по вечерам ученик обливал голову холодной водой или бегал в маленьком безлюдном саду, чтобы взбодриться и снова сесть за учебники. Слов нет, Андерсен занимался усердно. Во-первых, он должен был оправдать оказанное ему доверие: ведь, по сути, за него хлопотал весь художественный Копенгаген, которому, как можно догадываться, он своими беспрестанными просьбами и самим своим неприкаянным видом порядочно надоел. Во-вторых, он действительно не знал почти ничего. В школах для бедных в Оденсе учили плохо, да и посещал их Ханс Кристиан нерегулярно, а бесплатные уроки датского, немецкого и латыни в Копенгагене, которые ему давали из милости, тоже были редкими (не чаще одного-двух раз в неделю), и качество их, по-видимому, оставляло желать много лучшего. Андерсену пришлось начать с самых элементарных уроков датского, латыни, древнегреческого, геометрии, истории, чистописания, арифметики и географии — он не обладал даже самыми простыми навыками грамотного человека и не мог отыскать на карте Дании Копенгаген. А ведь ему было уже семнадцать, и, хотя его поместили сразу во второй класс, он возвышался за своей партой над всеми другими учениками одиннадцатилетнего возраста. Это имело, конечно, и положительную сторону. Он не подвергался со стороны младших травле и насмешкам, сполна испробованным на суконной и табачной фабриках в Оденсе и в столярной мастерской в Копенгагене.

Впрочем, от унижений и издевательств он, как и другие гимназисты в Слагельсе, избавлен не был. Их источником стал сам ректор гимназии Симон Мейслинг (1787–1856), один из лучших знатоков античной литературы в Дании и превосходный переводчик Вергилия, Феокрита, Анакреона, Овидия и Марциала, а также Гоцци и Гёте, автор трагедии «Коварство монаха» (1812). Узнав, что теперь его непосредственным начальником будет поэт, Андерсен на следующий же день после приезда прочитал перед ним и еще двумя учениками старшего класса свою трагедию «Солнце эльфов» и рассказ «Привидение на могиле Пальнатоке». Если бы он знал о характере Мейслинга чуть больше, то воздержался бы от столь смелого предприятия.

Дело в том, что при всей своей талантливости и основательности познаний Симон Мейслинг обладал чрезвычайно своеобразным и даже причудливым, временами деспотически-взрывным характером. И он нещадно высмеивал и ущемлял самолюбие учеников, стремясь такой «оригинальной» методой задеть их за живое и стимулировать усилия на поприще знаний. Как писал впоследствии Андерсен, Мейслинг «вовсе не годился на роль воспитателя молодых людей»[61], и гимназисты по-настоящему боялись его, потому что не существовало средств и методов, к которым бы он ни прибегнул, лишь бы их высмеять и унизить. Так, завидев за окном бредущее стадо, ректор приглашал учеников подойти поближе, «чтобы взглянуть на своих собратьев». Заметив, что учащиеся невнимательно его слушают, он покидал кафедру, подходил к печке и продолжал свою речь, обращаясь к ней.

Непредсказуемостью своих выпадов и насмешек Мейслинг особенно пугал Андерсена. «Когда он спрашивал меня, я, даже зная правильный ответ, начинал путаться и спотыкаться, а он по-своему переиначивал мои слова, и моя речь представала еще более смешной, чем была на самом деле, что вызывало хохот моих одноклассников, который действовал на меня угнетающе»[62]. Особенно тяжело давались Андерсену языки. Но он все-таки с ними справлялся. Другой неприятностью был неформальный, но очень твердый запрет на сочинительство. Отправляя юношу в Слагельсе, Йонас Коллин дружески посоветовал ему сосредоточиться на учебе и не уделять стихосложению слишком много времени. Мейслинг по-своему, то есть в очень грубой форме, придерживался того же мнения, и, по-видимому, между ним и Коллином существовала относительно этого договоренность. Друзья Андерсена в Копенгагене в своих письмах тоже уговаривали его оставить сочинительство хотя бы на время. Таким образом, под всеобщим давлением Андерсен стал считать это занятие едва ли не греховным. И все-таки он не удержался и, когда один из его копенгагенских покровителей священник Гутфельд (а это именно он настоял на представлении дирекции Королевского театра трагедии «Солнце эльфов») умер, сочинил в его честь стихотворный некролог, который напечатали — правда, без подписи автора — в городской газете, редактировал которую местный пастор Бастхольм. Как вспоминал Андерсен, пастор признал за ним несомненный талант, а также «живое сопереживание и горячее сердце», но и он тоже, напечатав стихотворение, убеждал автора «больше работать над своими домашними заданиями, чтобы завершить обучение», а пока забыть о творческих амбициях. Еще в одном случае стихотворство Андерсену навязали: учитель пения попросил его написать для официальной церемонии назначения Мейслинга на пост ректора гимназии кантату, которую ученики торжественно исполнили в монастырской церкви.

На рождественские каникулы 1822 года Мейслинг взял с собой Андерсена в Копенгаген. Он нанял единственный в городке экипаж, в котором разместились он сам, его жена, их четверо детей, служанка и Андерсен. Сверху они накрылись одним большим одеялом и всю дорогу до Копенгагена ели печенье и играли в карты, а жена Мейслинга исполняла арии из моцартовского «Дон Жуана». В этот раз Андерсен остановился у своей хорошей знакомой Анны Лет Йоргенсен, матери известного датского авантюриста, совершившего молниеносный государственный переворот в Исландии и затем бежавшего в Австралию. Первый визит в Копенгагене Андерсен нанес своему официальному наставнику, и тот пригласил его к себе на обед, на котором предстал перед Андерсеном в непринужденной домашней обстановке и показал себя мягким, дружелюбным и располагающим к себе человеком. Он с большим удовлетворением просмотрел отметки в дневнике подопечного и посоветовал писать ему письма, по крайней мере раз в месяц, без утайки сообщая обо всем, что его тревожило или угнетало.

Рождественские каникулы пролетели быстро, и Андерсен вновь вернулся к прежней утомительной учебной рутине, к которой понемногу стал привыкать. С самого начала очень неприятным моментом для него стал выговор от Мейслинга, узнавшего об одной из его очередных декламаций (Андерсен продолжал читать «Солнце эльфов» перед всеми, кто соглашался его слушать) и строго-настрого запретившего ему публично читать свои или чужие произведения. Тем не менее постепенно отношения между ними, как казалось, наладились, и ректор почти каждое воскресенье приглашал Андерсена к себе, где тот ставил спектакли кукольного театра перед его детьми, а сам хозяин дома забавлялся, возя его и еще некоторых из приглашенных учеников на тачке и играя с ними в рождественские игры. Следуя причудливым капризам своего переменчивого характера, ректор бывал со своими учениками очень мил и зачастую даже угощал их в знак особого расположения пуншем, большим любителем которого был.

Шел уже четвертый год, как Андерсен уехал из Оденсе, и на Пасху он отпросился у Мейслинга, чтобы посетить родину. Экономя деньги (к строгой бережливости Ханс Кристиан за время своих бедственных лет пребывания в Копенгагене привык и не изменял ей всю последующую жизнь), он вышел из Слагельсе в три утра, добрался пешком до ближайшего прибрежного города Корсёра, перебрался на попутном судне через пролив до Нюборга, а оттуда опять же пешком дошел до Оденсе. В ту пору первым, что бросалось в глаза при приближении к городу, был шпиль церкви Святого Кнуда. Как вспоминает Андерсен, увидев издали колокольню, он «преклонил колени и зарыдал от радости». Дальнейшее происходило словно во сне. На первой же улице он совершенно случайно встретил мать, которая, увидев его, «чуть не сошла с ума от радости» и повела по всем своим многочисленным городским знакомым. Выглядывавшие из окон люди, знавшие Андерсена только мальчишкой, теперь при встрече называли его «господин Кристиан». Еще большую гордость у матери вызвал вид лодки, на которой ее сын вместе с полковником Хёг-Гульдбергом, местным епископом и другими благородными господами совершил прогулку по реке Оденсе. В это первое за долгое время посещение родины Андерсен, живший, по-видимому, в доме у полковника, увиделся также с издателем местной газеты Кристианом Иверсеном (тем самым, кто рекомендовал его балерине Шалль) и сестрой поэта Бункефлода (читавшей его письма матери и писавшей с ее слов ответы ему). Радость при свидании с городом своего детства омрачилась только одним печальным известием. К этому времени умерла бабушка Ханса Кристиана, и он посетил ее могилу на кладбище для бедных. Он также разыскал место, где был похоронен его отец, закопал поглубже выпиравшие из земли кости и посадил на могиле зеленый куст. Сумасшедший дед Ханса Кристиана был еще жив, но к этому времени его поместили в больницу, а его избушку с нехитрым скарбом продали, потратив половину денег на уплату долгов и на содержание больного, а остальные, всего 55 ригсдалеров, выделив Хансу Кристиану. В избушке деда нашли сундучок, доверху набитый старыми, потерявшими ценность ассигнациями. Сам дед Андерсена умер только в 1827 году.

После возвращения в Слагельсе к Андерсену вернулись прежние заботы и неприятности: изучение древних языков казалось ему теперь еще более непосильным бременем, а несмешные шутки Мейслинга — прямыми издевательствами. Тем не менее кое-как ему все же удалось сдать экзамены за второй класс, и он был немало удивлен, когда увидел в своем учебном дневнике следующую запись:

«По окончании учебного года я не могу не воздать Х. К. Андерсену заслуженную похвалу за проявленное им, в особенности во втором полугодии, чрезвычайное усердие, с которым он стремился получить необходимые для плодотворной деятельности в будущем основные знания. В знак вознаграждения и поощрения его за старания он переводится в третий класс гимназии.

8/10/23. Мейслинг»[63].

На Андерсена посыпались письма с поздравлениями: «Коллин написал, что весьма доволен мной, я по-щенячьи радовался и чувствовал себя заново рожденным»[64]. Поздравление и немного денег на Рождество прислала ему даже сама кронпринцесса Каролина.

Пребывание на рождественских каникулах в Копенгагене оказалось на этот раз коротким. Мейслинг в самой настоятельной форме попросил Андерсена вернуться в гимназию через восемь дней, чтобы присмотреть за его ребятишками. На этот раз Ханс Кристиан остановился у знакомого, управляющего складами Йонатана Баллинга, оказавшего ему немало услуг еще до отъезда из Копенгагена. С ним почти каждый вечер они отправлялись смотреть спектакли. Театральная жизнь настолько увлекла Андерсена, что он отменил свой отъезд с почтовой каретой, которая отправлялась в Слагельсе днем в субботу, посмотрел вечерний субботний спектакль и отправился в путь пешком утром в воскресенье (в этот день почтовых карет не было). Он прошел весь путь от Копенгагена до Слагельсе за один день и едва не отморозил руки. «На пути от Роскилле до Рингстеда поднялась метель, но я упорно шел посередине проселочной дороги, изредка заглядывая в шекспировскую „Бурю“ и бодро распевая песни»[65]. (Андерсен конечно же не мог не приукрасить свой подвиг яркой, но в высшей степени неправдоподобной литературной ссылкой.)

Снова начались занятия, на этот раз особенно трудные, поскольку древнегреческий язык, и так-то дававшийся Андерсену нелегко, вел в классе сам Симон Мейслинг, до этого преподававший во втором классе только датский язык. Ректор, как обычно, глумился над учениками, но особенно доставалось от него Андерсену, поскольку он был самым среди них старшим. «Так, например, он называл меня Шекспиром с глазами вампира, на что я не раз обижался до слез, и тогда он посылал юного графа Шметтау принести булыжник, который тот по его приказу клал передо мной на парту, чтобы я вытирал им слезы»[66]. Какое-то время Андерсен считался лучшим учеником в классе, но теперь, когда их отношения стали ближе, Мейслинг особенно зло вышучивал его, когда он путался в ответах. Как-то раз, вспоминал Андерсен, кто-то из учеников написал на принадлежащем ему томике Гомера глупый стишок. Мейслинг прочитал его и впал в ярость. Оправдания Андерсена, убеждавшего учителя, что надпись сделана не его почерком, не возымели действия. «Зато это в вашем духе, — негодовал ректор. — Вы тупица, из которого никогда ничего не выйдет. Вы, конечно, много всякой ерунды наворотите, когда встанете на ноги, но никто не станет читать вашу писанину, ее будут покупать как макулатуру у Сольдина. И уймите слезы, орясина!»[67]

В особенно дурном настроении, замечал Андерсен в автобиографиях, Мейслинг пребывал всякий раз по возвращении в Слагельсе. Ему претила атмосфера провинциального городка, все достопримечательности которого, по словам хозяйки постоялого двора, первой жительницы городка, с которой встретился Андерсен, прибыв в город, составляли «библиотека пастора Бастхольма и новый английский брандспойт в пожарном экипаже». Правда, в городе еще имелись развалины древнего замка Антворсков, в подвале которого производились раскопки, любительский театр, на генеральные репетиции которого гимназисты приглашались бесплатно, а также расквартированный здесь полк улан, офицеры которого пользовались расположением местных красоток, включая ректоршу, госпожу Мейслинг, о похождениях которой в городе ходили легенды. Кроме того, неподалеку от Слагельсе возвышался «холм отдохновения» с венчавшим его деревянным католическим крестом. Здесь, согласно преданию, восстал от сна святой Андерс, датский паломник, забытый в Иерусалиме соплеменниками во время отъезда на родину, но перенесенный ангелом от Гроба Господня в Данию в один миг. Сюда Андерсен совершал одинокие прогулки, чтобы взглянуть через пролив на видневшийся вдали родной остров Фюн. Кроме того, не так далеко от Слагельсе, в местечке Сорё, в живописном окружении озер и лесов располагалась Рыцарская академия, классическая гимназия для сыновей знати, основанная в помещении бывшего монастыря в 1586 году. За свою долгую историю академия неоднократно горела, но каждый раз восстанавливалась вновь. Во время пребывания Андерсена в Слагельсе здесь в качестве преподавателя обосновался Бернхард Северин Ингеман со своей молодой супругой, известной флористкой Лючией Мандикс, которая впоследствии стала расписывать церковные алтари. В свободное от занятий время гимназист Андерсен приходил к молодым в Сорё и «чувствовал здесь себя словно в раю». Супруги совершали с ним лодочные прогулки под парусом («…однажды у нас на мачте даже была эолова арфа»), беседовали о поэзии и по вечерам пели под пианино. Ханс Кристиан очень привязался к ним, ценил советы Ингемана и на протяжении всей его жизни посещал Сорё почти каждый год — обычно в мае, перед тем как отправиться в очередное из своих многочисленных путешествий.

Обыденная жизнь в Слагельсе конечно же не была такой идилличной. В апреле 1825 года, будто бы в педагогических целях, Мейслинг отправил учеников старших классов посмотреть на казнь трех преступников, которая должна была состояться утром на холме между городами Слагельсе и Скельскёром. Казнить должны были семнадцатилетнюю девушку, безуспешно пытавшуюся отравить крысиным ядом своего отца, противившегося ее браку, ее возлюбленного, которого она подговорила убить отца, и претендовавшего на ее мать работника, участвовавшего в попытке убийства. Андерсена не раз упрекали в пристрастии к описанию жестоких сцен и замогильной тематике. Возможно, оно происходило не из-за болезненных наклонностей его натуры, а просто из-за того, что он видел в жизни, и жестокость отдельных мест в его сказках и историях лишь кажется вымышленной — такова была в то время сама жизнь. Вот как описал Андерсен в автобиографических записках казнь, происходившую у него на глазах:

«Осужденные поцеловались друг с другом и священниками, но потом девушка еще раз поцеловала возлюбленного. Голову ей отрубили только со второго удара. Затем настала очередь двух других приговоренных к смерти, которые склонили головы на ту же самую окровавленную плаху. Я оказался совсем рядом, мне почудилось, что казнимые вперились в меня взглядом, но, на удивление, я сохранил присутствие духа. Помощники палача отметили окончание экзекуции водкой и угрем. Подошла бабушка казненной и, рыдая, уложила ее тело в гроб. Головы же обоих ее сообщников насадили на шесты, а тела положили на колесо. Толпившиеся вокруг крестьяне взирали на казнь с удивительным равнодушием и говорили только о добротной одежде, которая теперь пропадет без пользы, а ведь могла бы кому-нибудь пригодиться»[68].

Мейслинг не любил Слагельсе, ему больше нравился Хельсингёр, город, находящийся на берегу Зеландии в самом узком месте пролива Эресунн между Данией и Швецией, в России он более известен по его английскому названию Эльсинор. Именно там, в замке Кронборг, якобы происходили события, описанные в знаменитой шекспировской трагедии «Гамлет». Мейслинг любил местную живописную природу, да и до Копенгагена отсюда было намного ближе, чем от Слагельсе. Ранее ректор работал в местной гимназии учителем и теперь добивался своего назначения ее начальником.

Возможно, поэтому отношения его с Андерсеном в 1824/25 учебном году несколько смягчились, хотя они по-прежнему были переменчивы и в целом далеки от идеальных. Как-то жена Мейслинга пригласила Ханса Кристиана к себе в комнату и предложила переехать из дома госпожи Хеннеберг, вдовы покойного бургомистра Слагельсе, на полный пансион в здание гимназии, где располагалась квартира Мейслингов. Здесь он будет платить за проживание ту же цену, а когда Мейслинги переедут в Хельсингёр — решение об этом уже было принято, — они возьмут его с собой, и в старшем классе, куда Андерсен несомненно (курсив мой. — Б. Е.) перейдет, ректор будет заниматься с ним латынью и древнегреческим и подготовит его к экзаменам на аттестат зрелости и к университетскому экзамену. Мейслинг тоже переговорил с Андерсеном об этом, и затем они оба, каждый в отдельности, изложили свои предложения в письмах Коллину, который на переезд согласился.

Вскоре Андерсен переселился в дом ректора и стал, таким образом, невольным свидетелем весьма скабрезных, с точки зрения викторианской морали, отношений между его хозяевами. Мейслинг рано ложился спать, тем самым невольно предоставляя полную свободу жене, вовсю флиртовавшей с офицерами расквартированного в Слагельсе уланского полка. Одну из конфузных ситуаций, касающихся лично его, Андерсен обрисовал в своих записках совершенно открытым текстом:

«Это был весьма странный мир, который мало-помалу открывался мне все больше и больше. Я по-прежнему оставался совсем еще ребенком и краснел, пожалуй, гораздо чаще, чем того требовали обстоятельства. Хозяйка даже говорила: „Он совсем не мужчина!“ Однажды вечером она вошла ко мне и поведала, что стала худеть, что платье на ней висит, и попросила пощупать ее за талию, чтобы в этом убедиться. И пришлось мне преклонить колени перед супругой моего директора. Она угостила меня превосходным пуншем, была необычайно приветлива и добра, но… даже не знаю почему, я чувствовал себя словно на иголках, мне казалось тогда, что я поступил несправедливо, подумав о ней плохо, и как только представился подходящий момент, ретировался, ощущая дрожь во всем своем теле. Сплетни, распространившиеся по городу о ее поведении, подействовали и на меня, возможно, я и вправду несправедлив, но с того времени я стал относиться к ней с подозрением»[69].

Наступили летние каникулы 1825 года. Ханс Кристиан еще раз съездил в Оденсе; он опять остановился у Хёг-Гульдберга — на этот раз вынужденно: по протекции полковника, возглавлявшего местный гарнизон, и епископа его мать поместили в богадельню, назначив ей небольшое содержание. Андерсен тоже, насколько мог, делился с матерью деньгами, хотя отчитывался за них перед Йонасом Коллином. В октябре того же года он сдал в Слагельсе на «отлично» испытание по математике, а затем и все остальные экзамены, в результате чего его перевели в четвертый, последний класс. Естественно, он тут же оповестил об этом всех своих друзей, написав им целых 14 писем.

Однако радовался он преждевременно, потому что с возобновлением занятий понял, что ему будет сложно угнаться за товарищами по классу и что уровень его знаний не отвечает полученным оценкам. Мейслинг тоже потерял терпение в общении с ним и вернулся к прежним насмешкам и издевательствам, хотя иногда возвращал ему свое расположение и по воскресеньям приглашал участвовать в семейных забавах, одной из которых явились как-то раз торжественные похороны сдохшей свиньи. Яму для нее вырыли в саду, засыпали ее песком и украсили цветами, а госпожа Мейслинг исполнила над могилой колоратурную арию.

Тем временем приближались рождественские каникулы, и Андерсен получил от госпожи Вульф приглашение провести их в ее семье: Петер Вульф получил к этому времени чин командор-капитана и назначение начальником Морского кадетского корпуса и жил с семьей во дворце Амалиенборг[70]. Здесь же Вульфы обещали на праздники поселить Андерсена. По приезде в Копенгаген его уже ждали там две комнаты с видом на площадь, а на одном из столов — подаренный ему трехтомник Шекспира в переводах Вульфа. Чувство благодарности переполняло Ханса Кристиана, и он тем же вечером записал в дневнике, который начал вести незадолго до этого:

«По этой площади я проходил много раз пять-шесть лет назад, когда не знал в городе ни души, а теперь живу в доме такой приятной и всеми уважаемой семьи и наслаждаюсь чтением собственного Шекспира. О, Боже, разве я не Аладдин, ведь я тоже нахожусь во дворце и наблюдаю, что происходит внизу, на площади? Добрый Боже, нет, Ты никогда не оставишь меня. Я готов расцеловать Тебя!»[71]

В следующие несколько дней Андерсен посетил почти всех своих копенгагенских знакомых: Эленшлегера и его дочь Шарлотту, Эрстеда, первооткрывателя электромагнетизма, в доме которого он встретил Рождество, Даленов, выручивших его когда-то в критическую минуту, профессора Хёг-Гульдберга, брата полковника из Оденсе, с которым Андерсен возобновил переписку и помирился теперь уже два года назад, актрису Королевского театра Биргитту Андерсен, давшую ему меткое прозвище «der kleine Deckamator»[72] (по одноименному названию немецкой книжки), а также фрейлину кронпринцессы. Естественно, перед каждым из друзей и знакомых он читал вслух отрывки из начатого (несомненно под влиянием Ингемана) исторического романа «Карлик короля Кристиана II». Перед Эленшлегером, кроме того, Ханс Кристиан прочитал недавно сочиненное им стихотворение «Душа».

Столь лихорадочная деятельность в Копенгагене не обошлась без конфуза. Во время большого бала, который Вульфы от имени Морского кадетского корпуса давали в своей новой резиденции, Андерсен застеснялся своего бедного костюма, переоделся во фрак, но, обнаружив, что он слишком похож на фрачную пару официантов, застыдился и ушел, хотя перед этим очень гордился тем, что Эленшлегер лично нашел его в толпе гостей, чтобы пожать руку. Как раз в эти дни Андерсен впервые «придумал себе любовь». Его сотоварищи по старшему классу не раз хвастались, что влюбились в ту или иную особу. Соответственно, он решил, что пора полюбить и ему:

«Я восторгался Эленшлегером и полагал, что чувство преклонения перед ним я смогу перенести на его дочь. Я находил некий поэтический символ в моей любви к его дочери и решил полюбить ее. Я не отрывал от нее глаз, хотел влюбиться так искренне, но не мог. И все же мои взгляды не остались незамеченными, и я слышал голоса: „Он влюблен в Лотту“. Тогда я и сам в это поверил, хотя прекрасно помню, как удивлялся тому, что можно влюбиться по собственному желанию! (Я оставался еще ребенком, так что речь не шла о настоящей любви!) И что же? Я думал, что люблю Лотту, а на самом деле любил ее отца. <…> Впрочем, это чувство или то, что я называю им, вскоре само по себе улетучилось — ведь нужно было возвращаться в Слагельсе»[73].

Увы, предаваясь радостям светской жизни, Андерсен должен был посещать в Копенгагене Мейслинга. Ректор, похоже, немного завидовавший светским успехам Андерсена, настоял на том, чтобы его ученик побыстрее возвращался в гимназию, чтобы вторую половину каникул провести у него в доме, присматривая за детьми. Когда Ханс Кристиан перед отъездом в очередной раз зашел к Мейслингу, его ожидала там крайне неприятная записка:

«Мне нечего сообщить Вам перед Вашим отъездом, желаю лишь передать настоятельнейшую просьбу, чтобы Вы по прибытии в Слагельсе употребили время не на писание рассказиков и стишков, которые Вы стряпаете к Вашей вящей забаве и на потеху Вашему окружению, а на выполнение школьных заданий. О том, до какой степени Вы разочаровываете меня, растрачивая время таким образом, когда Вам бы полагалось осваивать школьную программу, я собираюсь рассказать в личной беседе с Вами и заодно сообщить Вам некоторые сведения, которые, возможно, остудят Вашу страсть к сочинительству.

Мейслинг»[74].

Вернувшись в Слагельсе и ожидая приезда Мейслинга, Андерсен ужасно переживал: он думал, что под сведениями, которые должны «остудить его страсть к сочинительству», ректор подразумевает решение перевести его обратно в третий класс. Однако он ошибся. Приехав домой в прекрасном расположении духа, Мейслинг сообщил Андерсену, что разговаривал о нем с Эленшлегером и тот будто бы поведал, что слышал кое-что из им написанного и считает его невероятно тщеславным типом, который любую вежливую улыбку принимает за знак одобрения. Конечно, слова Эленшлегера огорчили Андерсена до глубины души. Но, с другой стороны, не сбылись и самые худшие его опасения: Мейслинг не собирался оставлять его на второй год!

В мае 1826 года Мейслинг с семьей, служанками, Андерсеном и еще одним учеником переехали на повозке с домашним скарбом из Слагельсе в Хельсингёр, где как раз в это время проходили торжества по поводу помолвки принца Фердинанда (именно с ним, согласно автобиографическим заметкам Андерсена, он играл в раннем детстве во дворе оденсейского Замка). Путешествие произвело на Ханса Кристиана самое благоприятное впечатление, и он описал его в письмах, которые послал в Слагельсе приобретенным там за время учебы друзьям. Кроме того, он послал одно из писем Расмусу Нюерупу, университетскому библиотекарю, своему хорошему знакомому в Копенгагене, который ранее, в самые тяжелые для театрального ученика годы, бесплатно выдавал ему книги. Тому письмо настолько понравилось, что он напечатал его 1 июля 1826 года в альманахе «Новейшие описания Копенгагена» под названием «Отрывки путевых записок из Роскилле в Хельсингёр», весьма благоразумно опустив фамилию автора.

Первые дни пребывания в Хельсингёре Ханса Кристиана воодушевили, атмосфера занятий по сравнению с учебой в Слагельсе переменилась: классные комнаты были просторнее и светлее, а ученики вели себя самостоятельнее и не позволяли Мейслингу их запугивать. Через некоторое время, однако, жизнь вошла в привычную, словно проложенную из Слагельсе в Хельсингёр, колею. Особенно раздражало Андерсена поведение хозяйки, еще более разнузданное, чем прежде. В пору, когда Мейслинг был в хельсингёрской гимназии простым преподавателем, его семья особой популярностью здесь не пользовалась. Теперь же, когда он стал ректором, все местные дамы явились к ним на прием, и новая хозяйка гимназической резиденции стала отзываться о Слагельсе как об ужасном городе, в котором царят лишь злоба и клевета. В доказательство она в самых смачных выражениях рассказывала о собственных похождениях, выдавая их за сплетни и возведенные на нее наветы. На вопрос Андерсена, зачем она это делает, госпожа Мейслинг ответила, что пусть уж лучше дамы узнают о клевете из ее уст — тем меньше они в нее поверят. Впрочем, скоро известия о ее новых эскападах распространились и в Хельсингёре. Мейслинг также, под стать супруге, стал вести себя крайне высокомерно и третировал подчиненных ему учителей. Показательна история о том, как он заставил преподавателя латинского языка прочитать ученикам диктант на французском языке, который тот знал плохо. Мейслинга все это время стояли за дверью и потешались над его произношением. Угнетали Ханса Кристиана и чисто бытовые детали его проживания: ректор стал жаловаться, что 200 ригсдалеров в год, которые платили ему за проживание и стол юноши в его доме, для Хельсингёра маловато. Кроме того, как писал Андерсен в автобиографических записках, его стали обделять даже за обедом. Если Мейслингу и гостям подавали жаркое, то ему приносили вареное мясо, но и тут, когда он однажды отрезал себе большой кусок, Мейслинг заметил: «Ого, а вы, оказывается, не прочь набить свой животик!» Вообще хозяйство Мейслингов в Хельсингёре велось с еще большей неряшливостью, а отношения между супругами стали даже склочнее, чем в Слагельсе; к ректору вернулась его всегдашняя раздражительность, в то время как хозяйка на все его упреки издевательски отвечала начальной фразой из водевильной арии: «Не верь ему, он лжет тебе…» Атмосфера неблагополучия усугублялась строгостью распорядка: после восьми вечера ворота гимназии закрывались, и Андерсен со своим товарищем по несчастью, еще одним учеником, жившим вместе с ним, оказывались в изоляции — одноклассники посещать квартиру Мейслингов не любили.

И все-таки Андерсен был готов мириться с житейскими неурядицами, если бы к ним не добавлялось психологическое давление со стороны ректора, упрекавшего его в полной бездарности и обвинявшего в интеллектуальном зазнайстве. Ему вторила госпожа Хенриетта Вульф, жена командор-капитана, в своих эпистолярных порицаниях по-матерински костерившая Андерсена за те же грехи, но не так уж несправедливо писавшая еще 15 ноября 1823 года:

«Природа наделила Вас здравым умом, но ребенком Вы росли без призора, когда же достигли возраста, в котором могли проявить свои природные способности, и люди нашли, что жаль дать погибнуть тому хорошему, что есть в Вас, и они стали хвалить Вас и даже кое-что для Вас сделали, Вы составили себе — не скажу слишком высокое, но слишком выспренное представление о своих способностях и дарованиях. Между тем Ваши стихи однообразны, идеи и образы беспрестанно повторяются, а если Вы забираетесь в высшие сферы, то — простите матери, я ведь говорю с Вами сейчас как мать, — Вы впадаете в выспренность и ложный пафос. Талант Ваш сказывается только в юмористических стихах и прозе, и это нахожу не я одна, но многие, с кем я говорила по этому поводу. Вообще, милый Андерсен, пожалуйста, не воображайте себя ни Эленшлегером, ни Вальтером Скоттом, ни Шекспиром, ни Гёте, ни Шиллером и никогда не спрашивайте, по стопам которого из них Вам лучше идти. Ни одним из них Вам не быть! Такое чересчур смелое и тщетное стремление легко может совсем погубить те добрые, здоровые зачатки, которые есть в Вас и которые обещают, что из Вас выйдет полезный и дельный человек»[75].

Но Андерсен не желал становиться всего только «полезным и дельным человеком», как настаивали на том и госпожа Хенриетта Вульф, и Йонас Коллин, и, в конце концов, даже сам Симон Мейслинг. Легко представить себе, с какой горечью он читал повторения материнских наставлений госпожи Вульф, с которыми она опять обращалась к нему в письме от 4 января 1827 года:

«Да, пора Вам возбуждать к себе не одно участие, но и уважение. Ваша поэзия, а также и проза — однообразное нытье. Будьте человеком, сильным и духом и телом! Не думайте постоянно о себе самом — это вредит и духу, и телу, — а прежде всего не говорите так много о себе и не выступайте так часто в качестве певца или декламатора, вообще умерьте свой пыл. Позвольте мне сказать Вам, что Вы плохо читаете по-немецки, а еще хуже по-датски, что Вы и читаете и декламируете аффектированно, тогда как воображаете, что читаете с чувством и воображением. Приходится быть настолько жестокой, чтобы сказать Вам: все смеются над Вами, а Вы не замечаете!»[76]

Следует признать, что с точки зрения житейской госпожа Хенриетта Вульф была абсолютно права и от всей души хотела Андерсену только добра. В ответ на его жалобы и стенания в другом письме от 8 марта 1827 года она писала ему:

«…все это только последствия того, что Вы вечно носитесь с самим собой, со своим великим „я“, воображаете себя будущим гением. Милый мой, должны же Вы понимать, что эти мечты несбыточны, что Вы на ложной дороге. Ну вдруг бы я вообразила себя императрицей Бразильской, неужели бы я, увидев всю тщетность моих попыток уверить в этом окружающих, не образумилась бы наконец и не сказала самой себе: „Ты — госпожа Вульф, исполняй свой долг и не дурачься!“ И неужели я не согласилась бы, что „лучше хорошо выполнять маленькую роль в жизни, нежели плохо большую“ только потому, что я сама забрала себе в голову этот вздор?»[77]

И верно, Андерсен никогда бы не стал великим писателем, если бы последовал советам госпожи Вульф. Но он стал им, отчасти потому — что им не последовал. Хотя в январе 1827 года он пребывал в глубоком отчаянии. Мейслинг внушал ему мысль не только о незначительности его таланта, но и о его полном ничтожестве, и отчасти ему это удавалось. Как сообщает Андерсен в автобиографических записках, он хотел тогда умереть: «С этой мыслью я ложился спать по вечерам, с ней просыпался утром». Возможно, под влиянием этих настроений он пишет крайне эмоциональное стихотворение «Умирающее дитя»:

Как устал я, мама, если бы ты знала!

Сладко я уснул бы на груди твоей…

Ты не будешь плакать? Обещай сначала,

Чтоб слезою щечки не обжечь моей.

Здесь такая стужа, ветер воет где-то…

Но зато как славно, как тепло во сне!

Чуть закрою глазки — света сколько, света,

И гурьбой слетают ангелы ко мне.

Ты их видишь?.. Мама, музыка над нами!

Слышишь? Ах, как чудно!.. Вот он, мама, вот

У кроватки — ангел с белыми крылами…

Боженька ведь крылья ангелам дает?..

Все цветные круги… Это осыпает

Нас цветами ангел; мамочка, взгляни!

А у деток разве крыльев не бывает?

Или уж в могилке вырастут они?

Для чего ты ручки сжала мне так больно

И ко мне прильнула мокрою щекой?

Весь горю я, мама… Милая, довольно!

Я бы не расстался никогда с тобой…

Но уж только, мама, ты не плачь — смотри же!

Ах, устал я очень!.. Шум какой-то, звон…

В глазках потемнело… Ангел здесь… все ближе…

Кто меня целует? Мама, это он![78]

Над чрезмерным мелодраматизмом этих стихов (перевод на русский достаточно адекватен) всласть посмеялись и Шарлотта Эленшлегер, и новая поклонница таланта Андерсена младшая Хенриетта Вульф, дочь его покровителей Вульфов, ставшая впоследствии самым верным другом поэта. Тем не менее стихотворение, впервые напечатанное вместе с параллельным текстом на немецком языке, скоро приобрело популярность и было напечатано в переводах на несколько языков, в том числе и в России (в 1856–1901 годах оно было напечатано в семи различных изданиях)[79]. Андерсен осмелился вставить его в письмо Йонасу Коллину, оправдывая нарушение запрета на творчество тем, что стихотворение «вылилось само собой» всего за несколько минут и написать его труда не составило. Из чувства долга он также показал его Мейслингу, который, вызывая своего ученика в ректорский кабинет, часто называл его «ослом» и «бездарью».

«Поверьте мне, — передает его слова Андерсен, — если б в вас была хоть малюсенькая искорка таланта, я бы не мог не разглядеть ее, я ведь сам пишу и знаю, что это такое. Но вы демонстрируете всего лишь полный разброд мыслей, глупость и сумасбродство! Если б вы обладали поэтическим даром, видит Бог, я поощрил бы вас, простил бы вам, что вы полный осел во всех школьных предметах и в грамматике, но вами движет идея фикс, которая доведет вас до сумасшедшего дома»[80].

В письмах 1826–1827 годов Андерсен не раз жалуется Коллину на ректора, не забывая всякий раз подчеркнуть, что Мейслинг, при всей его грубости, желает ему только добра. Более того, в 1826 году он пишет ректору письмо, в котором объясняет особенности своего поведения и просит о понимании и снисхождении. Описав в самых жалостливых словах свое положение бедного мальчика из народа и свои мытарства в Копенгагене, Ханс Кристиан продолжает:

«Вы задаете мне вопрос — и кровь тотчас приливает мне в голову, из страха ошибиться я отвечаю невпопад, после чего мною овладевает отчаяние: „Из меня ничего не выйдет! Пропащий я человек!“ — и тогда я уж вовсе молчу как убитый. Вы сказали на днях, что я никогда еще не учился так дурно, как теперь, но Бог свидетель, это не от недостатка прилежания. Нет, это все мое отчаяние, недостаток бодрости духа и спокойствия. Наверное, я должен бросить учение, которое мне не дается, но за что же тогда я возьмусь? У кого найду сочувствие и интерес ко мне, если я оттолкну от себя самое высшее — образование? Мне стыдно будет показаться на глаза людям, которые желали мне добра и ожидали от меня только хорошего. Совесть не упрекает меня в лености; я делал, что мог, и виною всему только моя бестолковость и беспокойный нрав. Мое заветнейшее желание продолжать учение, оставаться на той же дороге, на которую поставили меня Провидение и добрые люди. Окажется это невозможным — я буду бесконечно несчастен. Господи! Что же тогда будет со мной! Я ведь не буду тогда годен ни на что! Эта мысль убивает меня. Лучше мне было не родиться»[81].

Но увещевания не действуют, и отношения ученика и учителя становятся невыносимыми. Всякий раз после очередной стычки Андерсен теряет уверенность в себе и начинает сомневаться в своих способностях. Тогда, может быть, ему лучше вообще оставить гимназию и поступить куда-нибудь конторским служащим? Уехать, например, в датскую Вест-Индию[82], где письмоводители наверняка нужны?

Коллин писал ему в письме от 19 августа 1826 года:

«Будьте благоразумны и успокойтесь, Андерсен! Принимайте вещи такими, каковы они есть на самом деле, а не такими, какими Вы их воображаете. Неприятности на дорогах жизни непременно встречаются, но отсюда не следует, что с них надо сворачивать. И особенно с дороги образования. Ее надо пройти до конца. Письменное суждение о Вас, которое ректор довел до моего сведения, чрезвычайно благоприятно, и потому Вам не следует терять головы или стойкости, когда он разговаривает с Вами серьезным и строгим тоном; он ведь Ваш непосредственный начальник, и Вы должны его слушаться. Всего наилучшего!»[83]

Коллин, по-видимому, не понимал остроты положения, в котором оказался или, вернее, в которое позволил себя вовлечь его подопечный. Чиновник просто не верил словам Андерсена, объясняя их его преувеличенной экзальтированностью. И то сказать! В своих докладах Коллину Мейслинг почти всегда своего ученика хвалил! Впрочем, он не мог поступить иначе. Хороший воспитатель не расписывается в своей некомпетентности!

Андерсен жаловался на Мейслинга и госпоже Вульф, и та, в конце концов узнав о сложившейся в Хельсингёре ситуации от третьих лиц, серьезно обсудила ее с Коллином, после чего тот в очень осторожных выражениях попросил ректора умерить его чрезмерную к Андерсену строгость. В ответ он получил откровенно грубый совет «не соваться в дела, в которых он ничего не понимает, основываясь только на слухах». Заодно от Мейслинга попало и Андерсену, который посмел жаловаться на него.

Получив от Мейслинга хамское, по сути, письмо, Коллин строго, но вежливо выговорил ему за грубость и предложил забрать Андерсена из его дома, после чего ректор моментально остыл и, извинившись, предложил оставить все как есть. В феврале 1827 года между Андерсеном и Мейслингом произошло некоторое примирение, но оно, как всегда, продлилось недолго. Тогда Коллин предложил Андерсену перевести его в прежнюю гимназию в Слагельсе, но тот отказался. Таким образом, все осталось по-прежнему и, вероятно, не изменилось бы к лучшему, если бы в дело не вмешалось еще одно лицо — новый преподаватель древнееврейского языка в гимназии Кристиан Берлин, 22-летний молодой человек, бывший ученик Мейслинга, по традиции обедавший в доме своего наставника по воскресеньям. Он быстро понял невыносимость положения, в которое попал Ханс Кристиан, и, когда молодые люди вместе отправились на пасхальные каникулы в Копенгаген, посоветовал ему серьезно поговорить с Коллином о своей дальнейшей судьбе. Что тот и сделал с привычным уже нулевым результатом. Коллин, хорошо изучивший крайне переменчивый нрав юноши, то и дело переходившего от радостной восторженности к глубочайшей меланхолии, и на этот раз не захотел понять, что за внешне типовой психологической проблемой лежат серьезные личностные основания. По-видимому, в этом смог убедить его Берлин, серьезно поговоривший с ним. Какие именно привел учитель чиновнику доводы, до сих пор остается тайной, но, как бы то ни было, сразу после долгого разговора с ним Коллин решил забрать Андерсена из гимназии и в последний год до получения аттестата зрелости нанять для подготовки его к экзаменам частного преподавателя в Копенгагене.

Вместе с тем он приказал Андерсену отправиться обратно в Хельсингёр, чтобы вежливо и с достоинством попрощаться с Мейслингом, что тот и сделал. Как пишет Андерсен в автобиографических записках, переночевав в доме у одного из преподавателей — он прибыл в город поздно, ворота гимназии были уже закрыты, а данный ему женой Мейслинга ключ к воротам не подошел, — наутро он приблизился к Мейслингу в библиотеке и сказал: «Я хочу попрощаться с вами и поблагодарить вас за все хорошее, что вы для меня сделали». В ответ он услышал: «Шел бы ты к черту!»

Через десять лет Андерсен случайно встретился с Мейслингом в Копенгагене. В письме Ингеману от 5 января 1838 года он сообщал:

«На Рождество у меня была радость: Мейслинг встретил меня на улице и сказал, что должен объясниться: он плохо обращался со мной в гимназии, ошибался во мне, и сейчас ему от этого больно. Он просил забыть о его жестокости и сам сказал о себе: „Честь ваша, позор — мой!“ О, как это меня тронуло!»

Ту же встречу Андерсен описал в «Моей жизни как сказке без вымысла»:

«Через несколько лет, когда мои сочинения завоевали читателя и только что вышел роман „Импровизатор“, я встретил ректора в Копенгагене. Он примирительно подал мне руку, сказав, что ошибался на мой счет и обходился со мной несправедливо. Я предоставил его угрызениям совести».

На протяжении долгих лет Мейслинг еще не раз вспоминался Андерсену. Как свидетельствуют его дневники, он довольно часто видел его во сне. Появление в них Мейслинга почти неизменно сопровождалось ощущением тревоги, волнением и переживаниями из-за невыполненного перед ректором — а также перед Йонасом Коллином! — долга. И лишь однажды, за полгода с небольшим до смерти, 9 декабря 1874 года, Андерсен увидел Мейслинга во сне с умиротворенным чувством:

«Морфий подействовал сильно, и мне приснился сон, особенно приятный, потому что я в нем, сосредоточенный и спокойный, направлялся на экзамен. Вошел Мейслинг, и я сказал ему, чтобы он не слушал мои ответы — меня сковывает его присутствие и я боюсь ошибиться. После экзамена мы с ним отправились на прогулку. Он, по своему обыкновению, шутил, а я был весел и здоров. Мы скоро заговорили об искусстве и всем прекрасном и наконец сдружились, он ценил меня, а я — его. Пробудившись, я примирительному сну обрадовался».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.