Глава 10 ЖИЗНЬ СОЧИНИТЕЛЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 10

ЖИЗНЬ СОЧИНИТЕЛЯ

Жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям.

А. И. Герцен. Гофман

После пиршества молодой московской жизни, запойной дружбы, взаимных симпатий, глубоких, разносторонних интересов, даже не прибитых девятимесячной тюрьмой, провинциальное существование казалось ему пошлым и ничтожным.

Скромный Хлынов, переименованный Екатериной II в Вятку, являл в ту пору рядовой провинциальный городок с редким населением едва ли более десяти тысяч душ, с непременным зданием присутственных мест, с кафедральным собором, возвышающимся над скоплением деревянных построек, и с рыночной площадью, особо оживленной по праздникам. Тамошнее благочестивое общество проходило обычный, ежедневный круг жизни: утром на службе, после полудня, часа в два, обильный, скоромный обед, что и обусловливало, по мнению сочинителя истории «Патриархальных нравов города Малинова», «необходимость двух больших рюмок водки, чтоб сделать снисходительным желудок». После трапезы город погружался в сон, а вечером играл в карты, сплетничал, танцевал; званые вечера и балы были обожаемым времяпрепровождением.

«Встречались люди, у которых сначала был какой-то зародыш души человеческой, какая-то возможность, — но они крепко заснули в жалкой, узенькой жизни», — свидетельствовал тот же малиновский летописец.

Единственная отрада в «мертвящей скуке» отчаянного одиночества — письма, и Александр не преминет продолжить переписку с «дорогим другом Natalie», своей отзывчивой сестрой Наташей (пока еще только сестрой). Это и отчеты, и исповеди, и случаи, позволяющие шире представить его повседневную жизнь и понять нравственное состояние.

Мы слышим его сетования, даже стенания, что он «затянут в болото» провинциального бытия, что канцелярия «хуже тюрьмы», что «ссылка томит», а «пустота в сердце» и «сладкое безделье» после канцелярской «галеры» не оставляют ни малейших сил обратиться к литературным занятиям. Жалуется московским друзьям: «не занимался», «душа устала». Однако принуждение ненавистной вынужденной службы побеждено желанием писать. Да и тут «одной литературной деятельности мало»: «в ней недостает плоти, реальности, практического действия», — позже будет сомневаться в письмах дорогому другу Наташе. Ведь он, собственно, «назначен для трибуны, для форума…». Однако, в условиях России понятно, «слово — тоже есть дело», что и подтверждает вся русская литература, включая автора афоризма.

Поддерживают духовные книги. Он много размышляет о христианстве, «сочиняя статью о религии и философии»[22]. Листает книгу известного писателя-мистика К. Эккартсгаузена «Ключ к таинствам природы», останавливается на цитатах из Святого Писания, приводящих его к мысли, что «вера без дел мертва; не мышление, не изучение надобно — действование, любовь — вот главнейшее… любовь есть прямая связь Бога с человеком».

Может быть, пристрастие к чтению великих Maestri, особенно немцев — Гете и Шиллера, оживляет в нем возникшее намерение привести в порядок свои замыслы и наброски. Боится дурно писать, как недавно еще безуспешно сочинял свои аллегории (помнил дружескую критику Огарева).

Еще в Крутицах, когда ум и сердце в тоске заключения требуют творческого выхода, рождается рассказ «Германский путешественник», размышления о Гёте. Затем он берется за «Легенду» — вольное переложение из Четьих миней, которыми сильно увлечен. Теперь, в Вятке, Герцену хочется обратиться к этим ранним своим опытам, и он переписывает их заново. «1836 год, июня 20»; «1836 год, март, 12» стоит в конце каждой из двух сохранившихся рукописей.

Стремление к совершенству, взросление писателя заставляют Герцена переделывать сочинения, менять их композицию, заглавия, вставлять написанное в ткань новых работ. И это особенно заметно на примере «Второй встречи» («Человек в венгерке»), переименованной из «Первой встречи», название которой теперь носил «Германский путешественник». Решив не соединять обе «Встречи» в единый рассказ (хотя принимался за предисловие к нему), Герцен позже включил их отдельными фрагментами в «Записки одного молодого человека». «Вторую встречу» процитировал с вариациями в «Былом и думах» и позаимствовал колоритные детали из нее для романа «Кто виноват?».

Во вступлении к «Легенде» рассказ ведется от первого лица. На фоне живописнейшей панорамы Москвы, тонкого психологического «портрета» старой столицы, вырисовывается образ самого рассказчика, в то время узника Крутиц. «Легенда» — один из первых примеров обращения Герцена к автобиографическому жанру. Со временем, развиваясь и усложняясь, это писательское пристрастие сделает его королем жанра, а пока подтверждает особый, присущий ему талант, вскоре замеченный Белинским.

Воспоминания и тяжелые раздумья, «чувствования» колодника в «Легенде», открывавшего для себя из тюремного уединения новый угол зрения на окружающую жизнь, приводили его к мысли о главной составляющей бытия — «власти идеи». Он рассматривал «эту жизнь для идеи, жизнь для водружения креста», казавшуюся ему «высшим выражением общественности», на примере монастырей, некогда славных и знаменитых. Звук колокола, донесшийся из близлежащего Симонова монастыря, напоминал узнику о лучших временах, когда неприступная крепость, мощный форпост, доблестно отражала вражеские нашествия. Живо представлялись ему люди — служители евангельской истины, «с пламенной фантазиею и огненным сердцем, которые проводили всю жизнь гимном Богу». «Тогда были века, умевшие веровать, умевшие понимать власть идеи, умевшие покоряться, умевшие молиться в храме и умевшие воздвигать храмы». Какие «божественные примеры самоотвержения, вот были люди!» — не раз повторял увлеченный читатель Четьих миней.

Отчетливее, чем когда-либо, автор «Легенды» понимал, что проблема соотношения «личного и общего» выведет его к окончательному пониманию приоритета «общего», то есть всеобщих интересов и «общечеловеческих, современных вопросов». Для него это станет символом веры.

«Легенда», в основе которой евангельское сказание о житии святой Феодоры, — сочинение, несомненно, вторичное, важное автору лишь идеей, смыслом. Оно и не оценивалось им самим слишком высоко («выполнение дурно»). Хотя авторское самолюбие не удерживало его от признания в другом письме к Н. Захарьиной (бывшей пока его главным судьей), что друзья «пустили „Легенду“ по Москве». «Беспристрастного мнения» сестры, которой и посвящалась «Легенда», он просил постоянно, и она, порой сверх меры, восхищалась его ранними опытами.

Рассказ «Германский путешественник» — более зрелое сочинение Герцена, с сюжетом и проблемой отношения великой личности к действительности, в частности, к революции 1789–1793 годов.

В центре повествования герой, «путешественник», который в русском аристократическом салоне рассказывает о своих встречах с Гёте. Его общественного поведения рассказчик не одобряет. Творец «Фауста» — вне политики. Он пишет свои комедии «в день Лейпцигской битвы», он не судит о французской революции — хороши ли, плохи ее деяния, а задумывается благодаря ей только о паре лишних зимних чулок, когда речь идет о «колоссальных» сдвигах в судьбах человечества. Такого права гения «путешественник» не может принять.

Между рассказчиком, «неприятелем» Гёте, и его восторженным почитателем, «спекулятивным философом», происходит диалог, раскрывающий вечную проблему взаимоотношения искусства и действительности.

«Но рассказ ваш, — продолжал обиженный философ, заявленный обожатель Гёте, — рассказ ваш набросил на этого мощного гения какую-то тень. Я не понимаю, какое право можно иметь, требуя от человека, сделавшего так много, чтоб он был политиком. Он сам сказал вам, что все это казалось ему слишком временным. И зачем ему было выступать деятелем в мире политическом, когда он был царем в другом мире — мире поэзии и искусства? Неужели вы не можете себе представить художника, поэта, без того, чтоб он не был политиком, — вы, германец?»

«Я вам рассказал факт; случай показал мне Гёте так, — парировал „путешественник“. — Не политики — симпатии всему великому требую я от гения. Великий человек живет общею жизнию человечества; он не может быть холоден к судьбам мира, к колоссальным обстоятельствам; он не может не принимать событий современных, они должны на него действовать, в какой бы то форме ни было».

Герцен не выражает здесь своего отношения к немецкому гению как к индивидууму, так сказать, «политическому животному», но не перестает восхищаться творениями этого «Зевса искусства», «Наполеона литературы». Убежденность Герцена, что великий человек не должен жить вне времени и стоять в стороне от жгучих «судеб мира», уже является его твердым убеждением.

Герцена давно привлекал немецкий романтик Эрнст Теодор Гофман, прибавивший третье имя Амадей к двум своим, в честь несравненного Моцарта. Оригинальность и фантастичность блестящего слога сказочника и романтика, которым он бесконечно увлечен еще до ареста, возбуждают в нем охоту писать очерк «Гофман», связав его с рядом этюдов о современных немецких писателях.

Еще с университетских времен он читал гофмановского «Кота Мурра», «Фантастические пьесы в манере Калло», страстно штудировал жизнеописание мастера, написанное другом фантазера-сказочника, криминалистом и писателем Эдуардом Гитцигом. Эта книга, вышедшая в Берлине в 1824 году, и побудила Герцена воспользоваться ею как источником для биографической канвы своей статьи.

Почему вдруг Гофман? Что хотел найти Герцен в его фантастических творениях и чем заинтересовал его причудливый мир гофмановских героев?

Желаний и побуждений — через край, потому что творчество романтика-мистика захватывает романтика Герцена.

Он хочет представить русскому читателю (еще не переведенного с немецкого) писателя феноменального дарования, «музыкальное» творчество которого не укладывается в обычные рамки серой будничности. Оно звучит как виртуознейший Страдивари.

Конечно, вниманием «продвинутых» читателей Гофман завладел раньше, еще с 1820-х годов, а в 1830-х в числе поклонников его творчества уже числились многие русские интеллектуалы, в том числе Николай Станкевич.

Хотите постигнуть душу художника, ее «божественное начало», ее отличие от души обычного человека, «читайте Гофмановы повести: они вам представят самое полное развитие жизни художника во всех фазах ее», — обращается к читателю Герцен. Толпа не понимает людей, глубоко чувствующих, у них своя жизнь, свои законы. Они только гости на этой земле. В предисловии к «Встречам», при описании противостояния личности и толпы, возникает характерный образ. Герцен припоминает историю с Дидеротовой кухаркой, немало удивившейся, услышав, что ее хозяин — великий человек. (Известно, для лакея нет гения.)

Восхищаясь Гофманом, его остроумными выходками и стилевой, звучащей живописностью, апологетически возвышая его независимую личность, Герцен постоянно его цитирует: «Послушайте… Послушайте…» Как бы говорит читателю: так написать о музыке мог только романтик, кудесник, чародей. Передать потрясающую музыкальность текста мог только такой виртуоз слова, как Гофман, проникший в мелодичную ткань великих творцов — Бетховена, Моцарта. У него, слышит Герцен, как звуки «облекаются в формы, оставаясь бестелесными». И вместе с тем, какая смелость вымысла; какова сила «мрачной фантазии» Гофмана, сошедшей «в те заповедные изгибы страстей, которые ведут к преступлениям».

Герцен давно отложил свой рассказ. Теперь, в Вятке, «Гофмана» стоило доработать, «вознестись вымыслом» над вялой повседневностью.

Еще в 1833 году Герцен предполагал его закончить для задуманного Вадимом Пассеком альманаха. Но не случилось. Издание запретили. Перед самым арестом Герцен работу закончил и увез рукопись в ссылку. В конце 1835-го он уже хлопотал о публикации, просил у Н. А. Полевого содействия в появлении ее в свет. Издатель «Телеграфа» соглашался, охотно брал на себя «политическо-литературную корректуру», что попросту означало цензуру. Но тут вмешался друг Кетчер, пославший в «Телескоп» первую редакцию статьи без всякого распоряжения автора, и через год в десятом номере журнала она была напечатана под заглавием «Гоффманн».

Конечно, ощущалась некая неловкость, неэтичность ситуации, поссорившей автора с ментором Полевым: зачем отдавать рукопись сразу двум издателям? Конечно, множество опечаток и стилевых погрешностей незаконченной работы радость омрачали. Но все же первая публикация беллетристического сочинения. Да еще с точно найденным псевдонимом — «Искандер». Журнал «Телескоп», издаваемый Надеждиным, — солидный, а вскоре (в № 15 за 1836 год), с публикацией «Философического письма» Чаадаева, и вовсе станет «культовым» для многих поколений.

Представляя публике своего героя как «художника истинного, совершенного», Герцен выводит формулу, верную и для Гофмана, и для других художников слова: «Жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям». Эту фразу можно повернуть иначе: сочинения автора — есть комментарий к его жизни, и формула тоже будет точна (в особенности для будущего создателя «Былого и дум»). Пока же Герцен в творческом поиске, ранние сочинения начинающего литератора не могут дать адекватного комментария к его бурной жизни. Разве что разрозненные отрывки «О себе», которые станут в дальнейшем основой повести «Записки одного молодого человека». Она и подведет итоги автобиографическим опытам молодого Герцена, где будет устроен весь его жизненный багаж: от времени детства, юности, студенчества до вынужденных странствований по ссылкам.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.