«Севастополь в декабре месяце»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Севастополь в декабре месяце»

В результате задуманного кружком приятелей, офицеров-артиллеристов Южной армии, плана издания военного журнала, возникли «Севастопольские рассказы».

Первоначально очерки предназначались для военных, но в начале января 1855 года Толстой обещал Некрасову ежемесячно доставлять для «Современника» от двух до пяти листов и дал список тем, не называя авторов: «Письмо о сестрах милосердия», «Воспоминания об осаде Силистрии», «Письмо солдата из Севастополя».

Предполагалось создать военный журнал с самостоятельной редакцией под обложкой «Современника». Некрасов писал Толстому 27 января 1855 года: «Письмо ваше с предложением военных статей получил и спешу вас уведомить, что не только готов, но и рад дать вам полный простор в „Современнике“ – вкусу и таланту вашему верю больше, чем своему».

Из дневника Толстого мы знаем, что 27 марта было написано начало очерка «Севастополь днем и ночью». Из его начала возник очерк «Севастополь в декабре месяце», а вторая часть была отброшена и превратилась в основу рассказа «Севастополь в мае».

В очерке «Севастополь в декабре» значение темы, материала преобладает над всем. Автор прежде всего хочет показать военную обстановку. Рассказ построен как осмотр города каким-то неизвестным заинтересованным и недавно приехавшим человеком. Рассказчик не имеет собственной характеристики и является как бы ведущим в прямом смысле этого слова.

Перед нами особый вид пейзажа – очерковый, деловой пейзаж.

Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет – все черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет восьмая склянка, отмеряя время.

Этот пейзаж ощутимо повторяется с другим освещением в самом конце маленького рассказа. Сюжетное построение заменено пейзажным кольцом – подчеркнуто, что город осажден.

Вечереет. Солнце перед закатом вышло из-за серых туч, покрывающих небо, и вдруг багряным светом осветило лиловые тучи, зеленоватое море, покрытое кораблями и лодками, колыхаемое ровной широкой выбью, и белые строения города, народ, движущийся по улицам. По воде разносятся звуки какого-то старинного вальса, который играет полковая музыка на бульваре, звуки выстрелов с бастионов музыке странно вторят.

Противопоставление обычной жизни города, мирной жизни гарнизона, мирных интересов людей и войны проведено через весь рассказ и в заключении получает свое художественное разрешение.

Утренняя деятельность города рисуется со спокойной точностью: «…где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится богу; где высокая тяжелая маджара на верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена…»

Толстой пишет о самом трагическом событии эпохи и ничего не утаивает, но он строит рассказ таким образом, что военные подробности оказываются бытовыми чертами и как бы подчинены быту. Упоминание о необыкновенной упряжке маджары, везущей мертвых на кладбище, – верблюдах – как бы смягчает ужас происходящего, приводит вас к деловому и спокойному отношению к смертям.

Повествователь предупреждает читателя, что тот испытывает неприятное впечатление от странного смещения лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивака.

Но Толстой пишет о необычном, как об обычном, пишет, тщательно отбирая факты и детали. Он коротко рассказывает о фурштатском солдатике, который ведет на водопой гнедую тройку – так спокойно и равнодушно, как будто все происходит в Туле или в Саранске.

О войне говорится без страха, без суеты; в одном периоде рассказано о безукоризненных белых перчатках офицера, идущего по улице, о лице курящего матроса и о лице девицы, «которая, боясь замочить свое розовое платье, по камушкам перепрыгивает через улицу».

Война дается как будни, и в то же время она показана госпиталем, ампутацией, людьми после ампутации и бредом женщины, у которой отрезали обе ноги выше колен. И только после этих последних в своей определенности раскрытий войны, после показа бреда под хлороформом, когда человек, подготовленный для операции, говорит, «как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова», после этого рассказывается про похороны – бегло и почти празднично. «Навстречу попадутся вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями».

Толстой сейчас же как бы стушевывает это описание, упоминая «звуки стрельбы с бастионов».

Человек введен в иной мир. Писатель утверждает: «…похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки – весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте».

Страдания отдельных людей подчинены идее защиты Севастополя.

Повествователь проходит через город, оживленные люди сменяются предфронтовым пейзажем. И опять – точное путевое описание со словами «направо» и «вверх».

«Пройдя еще одну баррикаду, вы выходите из дверей направо и поднимаетесь вверх по большой улице. За этой баррикадой дома по обеим сторонам улицы необитаемы, вывесок нет, двери закрыты досками, окна выбиты, где отбит угол стены, где пробита крыша. Строения кажутся старыми, испытавшими всякое горе и нужду ветеранами и как будто гордо в несколько презрительно смотрят на вас. По дороге спотыкаетесь вы на валяющиеся ядра и в ямы с водой, вырытые в каменном грунте бомбами. По улице встречаете вы и обгоняете команды солдат, пластунов, офицеров; изредка встречаются женщина или ребенок, но женщина уже не в шляпке, а матроска в старой шубейке и в солдатских сапогах».

Повествователь видит, как рождается внезапно чувство самосохранения, – от сознания, что вы находитесь около передовой позиции.

«Недалекий свист ядра или бомбы, и в то самое время, как вы станете подниматься на гору, неприятно поразит вас. Вы вдруг поймете, и совсем иначе, чем понимали прежде, значение тех звуков выстрелов, которые вы слушали в городе».

Идя дальше за повествователем, читатель делает ошибку: боится и думает, что уже попал во фронтовую обстановку, но страх ошибочен.

«Как вам кажется, недалеко от себя слышите вы удар ядра, со всех сторон, кажется, слышите различные звуки пуль – жужжащие, как пчела, свистящие, быстрые или визжащие, как струна, – слышите ужасный гул выстрела, потрясающий всех вас и который вам кажется чем-то ужасно страшным.

«Так вот он, четвертый бастион, вот оно, это страшное, действительно ужасное место!» – думаете вы себе, испытывая маленькое чувство гордости и большое чувство подавленного страха. Но разочаруйтесь: это еще не четвертый бастион. Это Язоновский редут – место сравнительно очень безопасное и вовсе не страшное. Чтобы идти на четвертый бастион, возьмите направо, по этой узкой траншее, по которой, нагнувшись, побрел пехотный солдатик».

Сам же страшный четвертый бастион оказывается не страшным и обыденным. Люди сражаются, засовывают в карманы трубки, дожевывают сухари, прежде чем подойти к орудию, стать на место, с которого только что убрали мертвого или раненого.

Первый очерк Толстого произвел в печати впечатление необычайное и был всеми признан. Его было приказано перевести на французский язык, чтобы напечатать в брюссельской газете «Le Nord», его перепечатали в «Русском инвалиде» – правда, не целиком.

Севастопольская кампания для всех людей предстала в новом виде; прямых указаний на то, что это невиданный героизм, почти не было в очерке, но в конце, перед заключительным пейзажем, Толстой, не описав укреплений Севастополя, говорит о том, чем держится осажденный город: «Только теперь рассказы о первых временах осады Севастополя, когда в нем не было укреплений, не было войск, не было физической возможности удержать его, и все-таки не было ни малейшего сомнения, что он не отдастся неприятелю, – о временах, когда этот герой, достойный древней Греции, – Корнилов, объезжая войска, говорил: „Умрем, ребята, а не отдадим Севастополя“, и наши русские, неспособные к фразерству, отвечали: „Умрем! ура!“ – только теперь рассказы про эти времена перестали быть для вас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом».

«Севастополь в декабре» – книга как бы с невидимым, прозрачным автором, скрытым стилем, с погашенным ощущением выражений; художественная прелесть произведения состоит в сопоставлении понятий.

Художник принял на себя служебную роль показа чужого подвига. Такие случаи отвода авторского переживания из повествования редки.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.