Тбилисская зима 42-го года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тбилисская зима 42-го года

Это была удивительная зима в Тбилиси. Большая группа выдающихся деятелей искусства из Москвы, Ленинграда, Украины была эвакуирована в столицу Грузии. Немирович-Данченко, Качалов, Книппер-Чехова, Рыжова, Тарханов, Массалитинова, балерина Марина Семенова, певцы Гришко, Частий, Кипоренко-Доманский, известные композиторы и пианисты Сергей Прокофьев, Игумнов, Гольденвейзер и многие другие. Приехал к себе на родину и Вахтанг Чабукиани.

…Свыше 400 тысяч своих сынов послала Грузия на защиту родины. Они героически сражались на фронтах войны. Более 200 тысяч из них сложили головы в битвах с фашистами. Это общеизвестно. Возможно, эта цифра не производит впечатления. По сравнению с ужасающими жертвами войны и потерями других народов, конечно же, это — капля в море, но факт и то, что вся Грузия оделась в шинель, и больше некому было идти на смертный бой. Как известно, ни один танк не прорвался на территорию республики, ни один вражеский солдат не ступил на ее землю. Не было уличных боев ни в Тбилиси, ни в других городах. Воины-грузины бились за Москву, Ленинград, Сталинград, штурмом брали Варшаву, Вену, Будапешт, наконец, дошли до Берлина и водрузили Красное Знамя победы над Рейхстагом. Сделали это русский воин Егоров и грузин Кантария…

В те тяжелые дни в Тбилисском оперном театре давались спектакли и концерты, о которых мечтал бы каждый и в мирное время.

Настоящий праздник высочайшего искусства! Нет, это ничем не напоминало пир во время чумы. Это было, скорее, проявлением веры в свои силы, убежденности в победном исходе войны. Все отдавая фронту, народ продолжал жить напряженной, но полнокровной жизнью. Ведь нашли в себе силы герои обороны Ленинграда в тяжелые дни блокады грянуть седьмой симфонией Шостаковича, потрясшей весь мир и врага в первую очередь.

Отрывки из спектаклей Художественного и Малого театров, арии из опер, балетные дивертисменты, замечательные чтения Василия Ивановича Качалова, встречи и беседы Немировича-Данченко, посещение им спектаклей и репетиций в театрах Руставели и Марджанишвили, лекций в театральном институте. Все это наполняло город удивительным ароматом театральных грез. Тбилисцы видели все это, присутствовали на этих удивительных вечерах. Счастье было столь огромно, что порой забывалось: враг ведь в двухстах километрах от города.

Когда слух об эвакуации мхатовцев прошел по Тбилиси, мало кто поверил в это, скорее, было не до этого. Ошеломляющее начало войны подавляло и угнетало. Мы, юноши, свыклись с мыслью, что непобедимая Красная Армия мгновенно разгромит противника — и сделает это, как нас учили, на территории врага. Трудно было поверить в то, что происходило на самом деле: раз за разом проигрывались отдельные битвы, оставлялись десятки городов и сотни сел. Ленинград — в блокаде, фашисты — под Москвой, фронт вплотную приблизился к главному Кавказскому хребту. После полуночи Тбилиси погружался в кромешную темноту. Мы с трудом находили дома и квартиры друг друга. Если собирались, сидели в темноте. Почти в каждой семье лежали извещения о гибели близких. Место наших постоянных встреч, всегда праздничный и шумный проспект Руставели, который, по инерции все называли Головинским проспектом, потерял свою прелесть и праздничность, как-то приуныл, а с наступлением ночи вовсе терял свое лицо, становился холодным и чужим.

Все было необычно. Мы не понимали, почему в срочном порядке отвели большое здание рядом с фуникулером под военный госпиталь, пока не увидели первых раненых в городе. Это были военные моряки. Я впервые увидел воочию человека в тельняшке, притом тяжело раненного. Раньше тельняшка мелькала только на экране и в спектаклях. Несколько раз появились над городом «Мессершмитты». Зенитчики открыли по ним огонь. Мы подбирали осколки снарядов, но делали это как-то весело и задорно, еще не до конца понимая весь ужас происходящего. Война казалась нелепой, происходящей где-то в другой части планеты…

Ребята сразу пронюхали, где разместились мастера искусств, и мы всей ватагой шли к гостинице «Тбилиси», что напротив нашей школы, рядом с Театром Руставели.

Так было угодно судьбе, что все главные события моей жизни происходили именно здесь, на этом родном, дорогом моему сердцу пятачке. Здесь я десять лет проучился в школе, потом, перейдя наискосок, чуть левее, переметнулся в театральный институт — еще на четыре года, затем всего лишь спустился вниз на три этажа, в Театр Руставели — плюс еще двадцать два года. Прибавьте к ним три года, проведенных опять-таки в первом детском саду, в сумме получится почти сорок лет жизни — с трехлетнего возраста до ранга молодого, но почтенного дедушки. Кто мог подумать, что мне когда-нибудь придется расстаться с этим пятачком, перейти в другой театр и начинать все сначала, почти с нуля. Но это — другая глава моей жизни…

Итак, мы у гостиницы «Тбилиси». Народу — полным-полно. Всем хочется увидеть живьем Немировича-Данченко, Качалова, Книппер-Чехову, Тарханова и других. Немирович-Данченко — это особая статья. То, что он тбилисец, знали все, но не всем было известно, что он воспитанник первой гимназии. «Наш!» — с гордостью говорили мы. Его фамилия украшала доску у входа в школу с именами выдающихся деятелей — выпускников гимназии и школы. Уточнить, в каком классе, в какой комнате, за какой партой он сидел и учился, так и не удалось. Вот мы и уверяли всех, что это было именно в нашем классе. За неимением опровергающих фактов, остальным приходилось нехотя соглашаться. Но мало кто знал тогда, что Немирович-Данченко родился рядом с моей деревней Натанеби, в селе Шемокмеди Озургетского района, где сейчас открыт Дом-музей. В юношеские годы все это, как мне казалось, возвышало меня над сверстниками. В глубине души я считал себя самым близким человеком высокого гостя.

Вот в дверях гостиницы появляется Владимир Иванович Немирович-Данченко. Было невозможно поверить, что ему 83 года. Подтянутый, весь какой-то «накрахмаленный». Быстрый шаг, стремительные движения. Тыльной стороной ладони часто поглаживает свою необычайной белизны бороду. Все в нем было необычно, не так, как у всех. Его встретили в дверях несколько человек и куда-то повели. Мы пристроились к сопровождающей его группе. Пересекли проспект, взяли чуть левее и, наконец, вошли… во двор нашей школы. Немировича, Качалова, Книппер-Чехову и других узнавали сразу, и этот короткий отрезок пути был пройден под непрерывные аплодисменты. Но, Боже мой, куда же деваться нам, пропустившим уроки?! Мы уже во дворе школы. Устроились за мощной спиной самого Качалова.

Оказывается, первое, что попросил Немирович-Данченко, — посетить родную школу и найти дом, где он когда-то жил. Желание было удовлетворено лишь частично. Владимир Иванович походил по школе с несколько грустным видом, о чем-то поговорил с окружающими, иногда улыбаясь воспоминаниям. Уходя, он обернулся, еще раз взглянул на школу, глубоко вздохнул и удалился. А дом, где он жил, так и не нашли: его просто снесли по причине реконструкции городских улиц.

В те дни он был приглашен и в театральный институт. Руководство института решило устроить гостю пышную встречу. Отобрали самых красивых Девушек с разных курсов и факультетов, одели всех в белые парадные платья. У каждой по гвоздике в руках, стоят такой живой аллеей по всей длине лестниц. Институт находился на самой верхотуре Театра Руставели, примерно на высоте шестого этажа. Естественно, тогда не было никакого лифта, и все чуть-чуть побаивались, не окажется ли этот парад-проход слишком большой нагрузкой для гостя. В институте быстро нашли выход из положения, отыскали решение «сценического куска». Каждая студентка, вручив гостю гвоздику, должна была подхватить под руку Владимира Ивановича и пройти с ним три шага, затем то же самое проделывала следующая, стоящая наискосок, затем другая и т. д. Репетировали долго, усердно и наконец добились четкой синхронности в движениях. Автором такого решения был Додо Алексидзе. Когда он прорепетировал все с начала до конца, сам «исполняя» роль Немировича-Данченко, все было сделано настолько хорошо, что руководство института с восторгом встретило «сдачу спектакля». Но удачно отрепетированный ход не всегда «срабатывает» на самой премьере. Когда Владимир Иванович вошел в здание института, он остановился как вкопанный, настолько красиво и необычно все выглядело. Белизна мрамора на ступеньках, стройные, как на подбор, красавицы в белых платьях, с белыми, красными, розовыми гвоздиками в руках… Он явно был ошарашен. Расцеловав первую пару девушек, пошел к лестнице. Его подхватили с обеих сторон. Через несколько шагов — снова гвоздики, и другая пара красавиц берет гостя под руку. Приближаясь к третьей паре студенток. Владимир Иванович резко остановился. Секундное раздумье — и, легко высвободившись от корректно и красиво навязанной помощи, развел руки в стороны, как бы показывая, что ни в чьей подмоге не нуждается, и быстро-быстро. моментами перепрыгивая через ступеньки, помчался вперед. Трудно передать, какими аплодисментами был встречен он в конце своего спринтерского «пролета». Задумка Додо Алексидзе была легко разгадана. И если находчивость Владимира Ивановича никого не удивила, то юношеская спортивная форма человека, разменявшего девятый десяток, не могла не вызвать восхищения. Ничего показного в этом не было. Кому и что должен был доказать Немирович-Данченко, перед кем ему нужно было покрасоваться?.. Это был спонтанный всплеск энергии вечно юного сердца…

В. И. Немирович-Данченко выступал с публичными лекциями в Доме офицеров. Мне очень трудно вспомнить сейчас подробности его бесед, но, как юноше, уже решившему стать артистом, мне запомнились некоторые его мысли, касающиеся актерского ремесла. Помнится его удивительное отношение к артисту. Профессию актера он ставил во главу угла всего театрального искусства. Теорией «трех секунд» он назвал свою позицию, утверждающую, что все в театре делается ради тех двух-трех секунд актерского взлета, которые покоряют зрителя. Из-за этих нескольких секунд ходит в театр народ. Из-за них существует здание театра, дирекция, оркестр, работают режиссеры, драматурги, художники, технический персонал, администрация. Идеалом театра назвал Немирович-Данченко точную и слаженную работу всех этих звеньев — от автора пьесы до рабочего сцены, — сосуществующих ради этих секунд взлета актерского гения. Как это не вяжется с принципами построения театра, проповедываемыми некоторыми современными режиссерами, где артист отбрасывается на второй план, где предпочтение отдается тому, кто меньше выделяется своей самобытностью и дарованием, кто покорнее, податливее, задает как можно меньше вопросов.

Каждый шаг Немировича-Данченко, каждое его выступление было в центре внимания театральной общественности, но все с особым интересом ждали его оценок спектаклей грузинских мастеров сцены. Нам было что показать и чем удивить, во всяком случае, так казалось.

Наконец, он побывал в Театре Руставели, затем и в Театре Марджанишвили.

Владимир Иванович несколько раз смотрел руставелевскую постановку «Отелло». Ему очень понравился и спектакль в целом, и особенно Акакий Хорава, о котором он не раз говорил, что это лучший из всех наших Отелло и что это не просто талантливо сыгранная роль, а целое явление в театре.

После завершения одного спектакля Немирович-Данченко, по свидетельству очевидцев, встретился с исполнителем главной роли, сердечно поздравил его, а через минуту, глубоко задумавшись, сказал:

— Я вот прожил три жизни и до сих пор не могу понять, что это такое: «Она меня за муки полюбила, а я ее за состраданье к ним!»

Тогда Акакий Алексеевич стал рассказывать о том, что он вкладывает в эти слова, как он понимает этот знаменитый монолог Отелло перед сенаторами.

Немирович-Данченко ходил по комнате, слушал с большим вниманием.

— Очень интересно! — воскликнул он, когда Хорава закончил. — Я об этом и не думал. — И, подойдя к актеру, поцеловал его.

Между прочим, не только Немирович-Данченко — все наши «старики» единодушно считали, что Хорава в роли Отелло достигает подлинных вершин сценического искусства. Качалов, например, заявил, что не видел таких Отелло ни у нас, ни среди гастролеров…

К тому времени во мне окончательно созрело решение поступить в театральный институт, и нетрудно представить себе, каким стимулом послужили эти удивительные вечера. Открылся новый, доселе незнакомый мир театра, драматического искусства. Я уже закончил хореографическую студию и, к великому удивлению членов семьи, друзей и, наверное, педагогов по студии, окончательно расстался с балетом.

Решение выглядело, по крайней мере, странным, потому что в дипломном спектакле я успешно исполнил сразу две партии в балете Делиба «Копеллия». Танцевал остро характерную роль Копеллиуса и героя — Франца. В один день — одного, в другой — второго. Мне и сейчас не до конца ясно, почему я пришел к такому решению. С позиций сегодняшнего дня и с учетом опыта прожитых лет я рад, что так случилось. Не то давным-давно стал бы пенсионером, но тогда…

Быть может, настораживала полупрофессиональная постановка дела и не до конца сформировавшаяся позиция, когда балет фактически существовал как бы в виде придатка театра, как бы «при опере». В те годы я вряд ли чувствовал и понимал это. Но какая-то неудовлетворенность была всегда. Первые шаги в освоении сложнейшего жанра искусства без ошибок и очевидных промахов не обходились. Так, например, мы уже лихо проделывали сложные «со-де-баски» и разные «рон-де-жаны», крутили пируэты и даже осмеливались пройтись в верчении по кругу, а вот станцевать простой танец на вечеринке не умели.

Помню, на первомайском празднике в школе меня попросили сплясать что-нибудь — как-никак ученик хореографической студии. Мои одноклассники, «непрофессионалы», без всякого приглашения пошли танцевать, кто во что горазд. А я… стоял, как болван, ничего не зная, ничего не умея. Вот если бы здесь был балетный станок у стены, я бы всем показал. Встал бы в третью или пятую позицию, сделал бы глубокое «плие» — приседание… Арабески? Пожалуйста. «Тан-дю-батман»? Извольте. А сплясать обыкновенный, незатейливый танец — не умел. Вот как было. В студии у нас считалось чем-то вроде плохого тона танцевать «гопак» или «кинтаури». Этому никто не обучал. И нас, естественно, одолевали сомнения. Вроде бы учимся танцам, а танцевать не умеем. Потом, конечно, все прояснилось, но такие сомнения были, и они тогда наводили на мысль: стоит ли продолжать заниматься балетом?

Так или иначе, по той или иной причине, балет как-то незаметно отошел на второй план, и я был рад, что появилась новая любовь, новое устремление — театр. А знакомство с искусством гигантов МХАТа помогло окончательно утвердиться в выборе.

Настоящее потрясение, иначе не скажешь, я испытывал на творческих вечерах Василия Ивановича Качалова. Кажется даже неправдоподобным, что в течение одного вечера в исполнении этого легендарного еще при жизни актера мы с друзьями слушали отрывки из «Воскресенья» Толстого и «Братьев Карамазовых» Достоевского, монологи шекспировских Гамлета и Ричарда III, стихотворения Маяковского, Есенина, Блока, Мицкевича и многое другое.

Качалов часто и с удовольствием выступал перед большой аудиторией. Ему, привыкшему к насыщенной каждодневной работе в театре, было немыслимо жить в Тбилиси в другом, спокойном ритме. Почти на каждом таком представлении он существенно обновлял свой репертуар. Неизмененными оставались лишь монологи Ричарда. Зритель знал об этом и каждый раз с нетерпением ждал их. Объявив номер, спокойный и импозантный Качалов резким движением поворачивался спиной к зрителю, делал паузу и, стремительно развернувшись, начинал монолог. Он не только читал, в привычном понимании концертного исполнения, но и играл сцену с полной отдачей. Правая нога была отставлена чуть назад и становилась какой-то деревянной. Не прилагая вроде никаких внешних усилий, Качалов достигал удивительного перевоплощения — плечистый, статный Илья Муромец на глазах превращался в хромого и кривого урода.

Постоянно разнообразя сцены и монологи, Качалов в Тбилиси сыграл почти всего Ричарда. Ну а сыграть этот образ в театральной постановке, как мы узнали позже, так и осталось его несбыточной мечтой. Увы, даже у великих не все мечты сбываются. Вроде им все подвластно, все доступно, но актерская мечта — вещь коварная. Она не всегда зависит от желаний и устремлений самого артиста. Тут и репертуарный план — годовой и перспективный, планы, а иногда и капризы режиссеров отсутствие достойного партнера и всякое другое

Впоследствии я узнал, что «Ричард III» неоднократно вносился в перспективный план Художественного театра, но дальше дело не пошло. Шекспировский репертуар артиста ограничился «Гамлетом» и «Юлием Цезарем»…

Но вернемся к тбилисской зиме сорок второго, зиме тревоги нашей (ведь шла война) и зиме свалившегося с неба счастья: мы стали свидетелями незабываемого, неповторимого.

Особо хочется выделить в чтении Качалова лирику. Он чаше читал Блока и Есенина. А мы с моими школьными друзьями с самых юных лет были влюблены в Маяковского. Зачитывались, декламировали, рисовали, устраивали вечера, посвященные великому поэту. Мы гордились, что грузинская земля взрастила могучего русского поэта, что он прекрасно владел грузинским языком и до конца своих дней дружил с грузинскими деятелями искусства и литературы. Нравился нам и Есенин. Общеизвестно, как незаметно, исподволь умеет очаровать, а затем и овладеть твоим существом Сергей Есенин. Так было и с нами. И все же отдельные строки Маяковского казались нам сильнее. На жизнерадостных юных грузин неотразимо действовал звонкий оптимизм Владимира Маяковского. Прозрачная грусть Есенина, его страна «березового ситца» тогда казалась нам далекой, чужой. Нам не хотелось грустить. Поэтому великолепные есенинские строки, скажем:

Я теперь скупее стал в желаньях,

Жизнь моя? иль ты приснилась мне?..

или же:

Увяданья золотом охваченный,

Я не буду больше молодым…

для нас меркли перед мощью стиха Маяковского:

У меня в душе ни одного седого волоса,

и старческой нежности нет в ней!

Мир огромив мощью голоса,

иду — красивый,

двадцатидвухлетний!

Все это довлело над нами и, должно быть, мешало полному восприятию гения Есенина. А «Двенадцать» Блока мы тогда просто не понимали.

Качалов открыл для нас и Блока, и Есенина. Поэму «Двенадцать» Василий Иванович прочел на сцене оперного театра. Прочел и раскрыл мир поэта с такой силой, экспрессией, с такой эмоциональностью, что создалось впечатление: мы присутствуем при глубоком «бурении», перед нами вскрываются все новые и новые пласты удивительных богатств и таинств языка, слова. Если не ошибаюсь, сам Блок отметил, что в чтении Качалова он увидел новые, необычные краски своей поэмы, услышал неожиданные подтексты.

Ни одно выступление Василия Ивановича не обходилось без чтения Есенина. Читал Качалов, казалось бы, много, но нас — тех, кто не пропускал его вечеров, не покидала мысль: чего-то не достает, что-то не прочитано. Может, он умышленно обходит это «что-то»? Большинство знало о личной дружбе великого артиста с великим поэтом, и многие, наверно, предполагали, что Качалову, вероятно, неловко читать личное, почти интимное… Не помню точно, когда, на каком из вечеров произошло все это, но и сейчас стоит перед глазами Василий Иванович, признательно, но гордо склонивший голову в необычном поклоне. Он уже закончил чтение намеченного по программе репертуара, но зритель не отпускал артиста. Много раз вызывали его на сцену, и, откланявшись, он снова покидал ее. А как держался маэстро во время поклона! Это была настоящая школа для всех. Это какой-то волшебный дар — ничего не делая, просто стоять, чуть наклонив голову, и выражать благодарность и одновременно абсолютную готовность служить зрителю, сохраняя при этом гордость и величавость.

Время уже близилось к полуночи, но никто не собирался покидать зал. Не пугало зрителей и то, что после двенадцати часов добраться до дому будет просто невозможно: никакого городского транспорта, светомаскировка, в общем, комендантский час… Безрадостная перспектива встречи с военным патрулем и бессонной ночи в райотделе милиции. Но кто тогда об этом думал!.. Много раз выходил утомленный Качалов на поклон, а затем покидал сцену, недвусмысленно, но корректно давая почувствовать, что читать больше не будет, не в силах.

Какой прекрасный миг театрального таинства: выложившийся до конца артист закончил вечер, а ненасытный зритель все требует прочитать еще и еще. Кто-то должен дрогнуть, уступить. Либо вежливый актер — настойчивости публики, либо благодарный зритель — предельной усталости мастера. В тот вечер компромисс был исключен. Шла упорная «битва» между сценой и залом. Конечно, все это очень приятно любому артисту, но есть же предел возможностей!..

Уступил Качалов. Уступил — и тем самым выиграл. Нет, это вовсе не алогизм. Судите сами: Василий Иванович вышел на авансцену, прямо к рампе. Улыбнулся. Поднял правую руку (зал замер в ожидании) и почти шепотом, необычайно доверительно проговорил: «Сергей Есенин, «Собаке Качалова»»… В любом другом случае вспыхнули бы аплодисменты. Ведь и без того любимое и известное всем стихотворение пользовалось большим успехом, а туг сам Качалов читает стихи своего друга-поэта, посвященные его — Качалова — собаке… Артист присел на стул, расстегнул по-домашнему пиджак, зажал руки в коленях и начал. Нет, не нам читал в тот день Василий Иванович стихи Есенина. Он был у себя дома, перед ним сидел любимый Джим. Дрожащими обертонами, на самых «низах» звучал обвораживающий, обволакивающий голос Качалова, и тихо лилась чарующая музыка есенинского слова… Вот так сумел гениальный чтец пригласить и поместить огромный заполненный зал Тбилисского оперного театра в свою крошечную уютную московскую квартиру в глубине двора Художественного театра…

Говорят, в музыке главное — гон. Ведь ноты «Лунной сонаты» Бетховена и «Времен года» Чайковского — одни и те же для всех исполнителей. Они написаны и через тысячу лет будут читаться и том же порядке, ритме, в том же размере. Но вот это «си», а затем «до» или «соль» каждый играет по-своему, в различном тоне. В этом и заключается мастерство и дарование исполнителя. И еще одно. Любой виртуоз не каждый раз играет одинаково. Сегодня эта нота звучит не гак, как вчера, и бог весть как будет звучать завтра. Тональность определяет сиюминутное вдохновение. В этом — магия искусства, его неповторимость.

Так вот, в тот день Качалов попал в нужную и неповторимую тональность. Все было потрясающе. Жесты артиста и осанка, тембр голоса и паузы, слова и подтекст.

Всего 25 строк в этом стихотворении, несколько десятков слов, а за ними целый мир поэтических грез и актерских видений. Такое бывает раз в жизни, либо не бывает вообще. И счастлив тот, кто присутствовал при этом, кому так безгранично повезло…

Только выходя из театра, мы уразумели, что очень припозднились.

— Ваши документы?! — «сделав» строгое выражение лица, обратился к нам патрульный, почти наш ровесник. Он наверняка поверил нам, что мы были на вечере Качалова и ни в чем другом не «повинны». Но строгие правила комендантского часа не допускали никаких исключений… Ночь мы провели в отделении милиции. Задержанных было так много, что нас долго размещали — почти до утра, переводя под конвоем из отдела в отдел, из одного района Тбилиси в другой. Кто-то запел, и все подхватили «Уходили комсомольцы на гражданскую войну». Солдаты покрикивали на нас, но песня звучала не прекращаясь, хотя и никак не вязалась с ситуацией…

Дай, Джим, на счастье лапу мне,

Такую лапу не видал я сроду.

Давай с тобой полаем при луне

На тихую, бесшумную погоду…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.