Дуэль с Барантом. Таинственные маски. Приговор света

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дуэль с Барантом. Таинственные маски. Приговор света

В личной, нелитературной жизни было все гораздо хуже. Варенька Лопухина, которой он ранней весной 1838 года адресовал через сестру Марию свое стихотворение «Молитва странника», вымаливая прощение и посылая знак непреходящей любви:

Я, Матерь Божия, ныне с молитвою

Пред твоим образом, ярким сиянием,

Не о спасении, не перед битвою,

Не с благодарностью иль покаянием,

Не за свою молю душу пустынную,

За душу странника в свете безродного;

Но я вручить хочу деву невинную

Теплой заступнице мира холодного.

Окружи счастием душу достойную;

Дай ей сопутников, полных внимания,

Молодость светлую, старость покойную,

Сердцу незлобному мир упования.

Срок ли приблизится часу прощальному

В утро ли шумное, в ночь ли безгласную,

Ты восприять пошли к ложу печальному

Лучшего ангела душу прекрасную.

Единственная женщина, без которой мир был абсолютно пуст, уезжала за границу.

В мае того же года она была проездом в Санкт-Петербурге. Об этом сохранил воспоминание Аким Шан-Гирей: «Весной 1838 года приехала в Петербург с мужем Варвара Александровна проездом за границу. Лермонтов был в Царском, я послал к нему нарочного, а сам поскакал к ней. Боже мой, как болезненно сжалось мое сердце при ее виде! Бледная, худая, и тени не было прежней Вареньки, только глаза сохранили свой блеск и были такие же ласковые, как и прежде. „Ну, как вы здесь живете?“ – „Почему же это вы?“ – „Потому, что я спрашиваю про двоих“. – „Живем, как Бог послал, а думаем и чувствуем, как в старину. Впрочем, другой ответ будет из Царского через два часа“. Это была наша последняя встреча; ни ему, ни мне не суждено было ее больше видеть».

Увы! Варенька осталась только образом – княгиней Лиговской в ранней прозе, тайной возлюбленной Печорина в «Герое нашего времени» и той чистой женской душой, которую так и не смог победить Демон.

«Мы часто, – рассказывал Шан-Гирей, – в последнее время говорили с Лермонтовым о „Демоне“. Бесспорно, в нем есть прекрасные стихи и картины, хотя я тогда, помня Кавказ, как сквозь сон, не мог, как теперь, судить о поразительной верности этих картин. Без сомнения, явясь в печати, он должен был иметь успех, но мог возбудить и очень строгую рецензию. Мне всегда казалось, что „Демон“ похож на оперу с очаровательнейшею музыкой и пустейшим либретто. В опере это извиняется, но в поэме не так. Дельный критик может и должен спросить поэта, в особенности такого, как Лермонтов: „Какая цель твоей поэмы, какая в ней идея?“ В „Демоне“ видна одна цель – написать несколько прекрасных стихов и нарисовать несколько прелестных картин дивной кавказской природы, это хорошо, но мало. Идея же, смешно сказать, вышла такая, о какой сам автор и не думал. В самом деле, вспомните строфу:

И входит он, любить готовый,

С душой, открытой для добра…

Не правда ли, что тут князю де Талейрану пришлось бы повторить небесной полиции свое слово: surtout pas trop de z?le, Messieurs! (главным образом, не так много рвения, господа! – Фр.) Посланник рая очень некстати явился защищать Тамару от опасности, которой не существовало; этою неловкостью он помешал возрождению Демона и тем приготовил себе и своим в будущем пропасть хлопот, от которых они навек бы избавились, если бы посланник этот был догадливее. Безнравственной идеи этой Лермонтов не мог иметь; хотя он и не отличался особенно усердным выполнением религиозных обрядов, но не был ни атеистом, ни богохульником. Прочтите его пьесы „Я, Матерь Божия, ныне с молитвою“, „В минуту жизни трудную“, „Когда волнуется желтеющая нива“, „Ветка Палестины“ и скажите, мог ли человек без теплого чувства в сердце написать эти стихи? Мною предложен был другой план: отнять у Демона всякую идею о раскаянии и возрождении, пусть он действует прямо с целью погубить душу святой отшельницы, чтобы борьба Ангела с Демоном происходила в присутствии Тамары, но не спящей; пусть Тамара, как высшее олицетворение нежной женской натуры, готовой жертвовать собой, переходит с полным сознанием на сторону несчастного, но, по ее мнению, кающегося страдальца, в надежде спасти его; остальное все оставить как есть, и стих:

Она страдала и любила,

И рай открылся для любви… —

спасает эпилог. „План твой, – отвечал Лермонтов, – недурен, только сильно смахивает на Элоу «S?ur des anges» («Сестру ангелов». – Фр.) Альфреда де Виньи. Впрочем, об этом можно подумать. Демона мы печатать погодим, оставь его пока у себя“. Вот почему поэма „Демон“, уже одобренная цензурным комитетом, осталась при жизни Лермонтова ненапечатанною. Не сомневаюсь, что только смерть помешала ему привести любимое дитя своего воображения в вид, достойный своего таланта».

Увы, он так ничего и не понял ни в Демоне, ни в сложных отношениях Лермонтова и его «чистой души» – Вареньки Бахметевой, которую он упорно продолжал называть Лопухиной и чьи инициалы – «В. А. Л.» – поставил в посвящении к поэме «Демон».

В свете, когда он появлялся на балах и маскарадах, дамы проявляли к нему повышенный интерес, но этот интерес наталкивался на колкости, холодность или бесцеремонное отношение – раз поняв природу светских симпатий, он не имел никаких иллюзий. Дамы обижались. Однажды он вызвал большое неудовольствие императорского двора. На одном из балов-маскарадов с ним завели речь две маски в голубом и розовом домино. Все знали, кто скрывается под этими масками, и соблюдали этикет (под масками, как считается, скрывались либо царские дочери, либо одной из них была даже сама императрица). Лермонтов не проявил ни малейшего уважения к их инкогнито: он подхватил парочку домино под белы ручки и прошелся с ними, весело пикируясь, чем вселил ужас в самих дам и во всех, кто знал, что это за таинственные маски. Пикантность ситуации была в том, что поэта никак нельзя было обвинить во фривольности, иначе пришлось бы открыть всем, кто скрывался под масками!

Но сам поэт на этом не остановился. Словно злой гений толкал его в бок: в «Отечественных записках» он опубликовал стихотворение «Первое января», которое начиналось словами «Как часто пестрою толпою окружен…» и завершалось отчаянным:

О, как мне хочется смутить веселость их

И дерзко бросить им в глаза железный стих,

Облитый горечью и злостью!..

Свет получил свой приговор. И не замедлил приговорить Лермонтова. А ведь, казалось бы, судьба устраивается, вот и император произвел перед Новым 1840 годом его в поручики. Бабушка питала надежду, что Мишенька успокоился. Благо вокруг него теперь не беспутные офицеры, а солидные люди вроде Жуковского и Вяземского.

Новые события показали, что бабушка заблуждалась. Мишенька ничуть не изменился. Напротив, переболев разлукой (вечной) с Варенькой, он обратил внимание на рано овдовевшую княгиню Марию Щербатову. Неизвестно, какие отношения их связывали, но сплетники говорили, что княгиня неравнодушна к поэту и даже подумывает о замужестве.

Вокруг княгини как богатой вдовы вертелось множество шалопаев, и одним из таковых был сын французского посланника Эрнест де Барант. В свете этот молодой человек был известен как ловелас и бретер – именно за эти два его качества отцу, Просперу де Баранту, пришлось срочно изымать Эрнеста из Франции и трудоустраивать своим секретарем в дипмиссию. Эрнест домогался Щербатовой почти открыто. Обнаружив, что в соперниках у него – красавца, как он считал, неотразимого для женщин, – какой-то неказистый офицеришка, он был в ярости. Столкновения было не избежать.

Оно и случилось на балу у графини Лаваль. Причина ссоры осталась неясна: то ли Баранту подсунули еще юнкерское четверостишие Лермонтова, якобы оскорбляющее предмет их общих воздыханий, то ли подсунули ему злополучное стихотворение «На смерть поэта» и объяснили, что оно оскорбляет всех французов. По-русски Барант говорил плохо, смысла стихотворения мог и не уяснить. Известно одно: Барант потребовал объяснений, Лермонтов отговорился, что все, что он слышал, – клевета. На что Барант воскликнул: «если все переданное мне справедливо, то вы поступили дурно». «Я ни советов, ни выговоров не принимаю и нахожу поведение ваше смешным и дерзким», – холодно сказал Лермонтов. Барант пылко ответил: «Если б я был в своем отечестве, то знал бы как кончить дело». «Поверьте, что в России следуют правилам чести так же строго, как и везде, и что мы, русские, не меньше других позволяем оскорблять себя безнаказанно», – тут же парировал Лермонтов. Баранту оставалось лишь вызвать его на дуэль.

Дуэль проводилась в строжайшей тайне. По требованию Баранта решили драться на шпагах, а в случае неудачи – на пистолетах. Секундантом Баранта был Рауль д’Англес, секундантом Лермонтова – Алексей Столыпин (Монго). Дрались на Черной речке. Шпаги почти сразу пришлось оставить, так как шпага Лермонтова переломилась у эфеса почти сразу, Барант едва успел его царапнуть по руке своим клинком. Когда перешли к пистолетам, Барант промахнулся, а Лермонтов выстрелил в сторону. На том дуэль и закончили: противники пожали руки и разошлись.

А. А. Столыпин-Монго в костюме курда

М. Ю. Лермонтов (1841)

Но почти через две недели о поединке просочились какие-то слухи, и от Лермонтова потребовали дать объяснение. Он не стал запираться и признал, что дуэль была, но противники помирились, да и обошлось без последствий. Тогда потребовали назвать имя особы, из-за которой стрелялись, и кто был секундантом. Лермонтов молчал. 10 марта его посадили под арест. Когда стало ясно, что он будет молчать и дальше, его секундант Столыпин сам явился к начальнику штаба корпуса жандармов Л. В. Дубельту, а не добившись допроса у Дубельта, написал Бенкендорфу признание в соучастии. Лишь после этого он был подвергнут допросу.

Дело шло медленно, поэт сидел под арестом сначала в Ордонансгаузе, потом, с 17 марта, на Арсенальной гауптвахте. Писал стихи, среди которых несколько замечательных, рисовал картинки, пил вино и встречался с друзьями. На допросе он честно сказал, что стрелялся, поскольку его вызвали, и он защищал честь русского офицера. Это признание встретило понимание. Все шло к тому, что поэта отпустят без наказания. Однако он имел неосторожность так же правдиво показать, что не промахнулся, а стрелял в воздух. И его слова стали известны Эрнесту де Баранту. Горячий молодой человек обиделся. Его отец в это время делал все, чтобы оставить сына в Петербурге, а сын стал всем говорить, что Лермонтов – врет. И эти слухи дошли уже до Лермонтова. Недолго думая, поэт написал Баранту записку и потребовал встречи, каковая и состоялась прямо там, на Арсенальной гауптвахте. Теперь уже Лермонтов был готов вызвать его за клевету. Объяснение состоялось, честный ответ Лермонтова молодого дуэлянта удовлетворил. В тот же вечер Барант уехал за границу. Следствие по делу закончилось.

Однако к обвинению в участии в дуэли присовокупили также побег из-под стражи (тот выход в коридор, где он встретился с Барантом) и вторичный вызов на дуэль. Военный суд постановил лишить Лермонтова чинов и прав состояния, генерал-аудиториат решил подвергнуть его трехмесячному аресту и выслать в армейскую часть, но император приказал тотчас же перевести Лермонтова в Тенгинский пехотный полк на Кавказ. Секунданту Столыпину указали, что в его лета полезно служить отечеству, а не вести праздный образ жизни.

Но, пока поэт еще находился в Петербурге, на него свалилась другая напасть: по настоянию отца Эрнеста де Баранта Бенкендорф потребовал от Лермонтова признать, будто он солгал, указывая, что стрелял на воздух. Согласиться, то есть теперь уж точно солгать – запятнать свою честь. Отказаться – как, отказав Бенкендорфу, не усугубить свое положение? Лермонтов тут же написал великому князю Михаилу Павловичу, прося принять его правду и не делать клятвопреступником и бесчестным человеком. Великий князь вступился. Честное имя поэта запятнано не было.

Узнав о дуэльной истории, мать Саши Верещагиной (которая теперь – Хюгель и живет за границей) пишет: «Об Мише Л<ермонтове> что тебе сказать? Сам виноват и так запутал дело. Никто его не жалеет, а бабушка жалка. Но он ее так уверил, что все принимает она не так, на всех сердится, всех бранит, все виноваты, а много милости сделано для бабушки и по просьбам, и многие старались об нем для бабушки, а для него никто бы не старался. Решительно, его ум ни на что, кроме дерзости и грубости. Все тебе расскажу при свидании, сама поймешь, где его ум, и доказал сам – прибегнул к людям, которых он, верно, считал дураками. Он иногда несносен дерзостью, и к тому же всякая его неприятная история завлечет других. Он после суда, который много облегчили государь император и великий князь, отправился в армейский полк на Кавказ. Он не отчаивается и рад на Кавказ, и он не жалок ничего, а бабушка отправляется в деревню и будет ожидать там его возвращения, ежели будет».

Лермонтов же простился со своим севером ядовитыми и честными строчками, которые многие лермонтоведы, почему-то решившие, что если Михаил Юрьевич любил отчизну пусть и странною любовью, то никогда бы себе не позволил такого откровенного протеста – до задыхания, до ненависти – дарят другим авторам:

Прощай, немытая Россия,

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые,

И ты, им преданный народ.

Быть может, за стеной Кавказа

Сокроюсь от твоих пашей,

От их всевидящего глаза,

От их всеслышащих ушей.

Нет, господа! Чем вам не угодил этот текст? Тем, что нет в нем верноподданнических чувств? А откуда бы взяться этим чувствам в 1840 году?! Некоторые даже до чего договорились: не собирался Лермонтов бежать «за стену Кавказа» к туркам (!), потому что русский он человек. Боже ты мой! И откуда вычерпнулись тут турки? И почему не понимать «за стеной Кавказа» как просто в горах, то есть там, где идет война и потому дышится свободно, не так, как в столице? И почему это Лермонтов не мог назвать служащих Третьего отделения «голубыми мундирами» и «пашами»? И почему не мог в сердцах заклеймить безжалостную к своим детям страну «немытой Россией»?! Эй, посконные защитники отечества, неужели вам неведомо такое понятие, как поэтическая ярость?! Или вам известен только один елей?! Среди этих, целующих стопы отечества, есть и полные идиоты. Они-то как раз признают за Михаилом Юрьевичем авторство этих строк. Только вывод делают специфический – что не только сам Лермонтов был проклят природой, но и отечество свое проклял! Вот теперь всякий раз, как имя его помянется, – в отечестве беда. Да беда у нас – и без поминовения Михаила Юрьевича. А строки эти… Выстраданные они, мучительные. И гадко ж было у него на душе, если война – единственное место, где можно дышать полной грудью!

В начале мая Михаил Юрьевич покинул Петербург, задержался в Москве, где постоянно бывал у Мартыновых, а в конце мая уехал на Кавказ. На этот раз не на экскурсию по воюющему Кавказу, а в самую гущу военных действий. Погибнуть или уцелеть.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.