Инесса Арманд. Для всех он — Ленин…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Инесса Арманд. Для всех он — Ленин…

Парижская улочка затихала.

Прогрохотала конка. По противоположной стороне, обнявшись, со смехом прошла парочка. Колокола на Нотр-Даме пробили семь вечера.

«Как же я люблю это время! — подумала, потянувшись, Инесса. — Еще не ночь, но уже не день. Уже тихо, но до ночного безмолвия далеко. Голубые сумерки наползают на город, но ядовито-желтые фонари еще не нагоняют тоску!..»

— Зашторь окно, — раздался рядом голос Владимира.

— Зачем? — Инесса и сама собиралась закрыть шторы, но теперь, должно быть из духа противоречия, заупрямилась.

— Не люблю, когда за мной следят… — Он усмехнулся. — С Шушенского не люблю…

— Глупенький, за тобой никто не следит… — Инесса по-кошачьи приникла к его плечу. — Может быть, ты стесняешься?

Она совершенно точно знала, что он стесняется. И ее наготы, и собственной тоже… Сначала ее это изумляло: как же так — приверженец невероятно прогрессивных идей в обычной жизни оказался удивительным пуританином. Иногда она позволяла себе вслух над этим подшучивать, но очень редко — Владимир этого не любил, хмурился и потом надолго замолкал. Хотя от встреч не отказывался. Должно быть, он и сам в глубине души понимал, что в начале двадцатого века человеку с передовыми взглядами нельзя быть таким по-ханжески отсталым. Но перебороть себя куда сложнее, чем раскрыть собеседникам глаза на грядущий мировой порядок.

— Будь любезна, закрой шторы, — еще раз повторил Владимир, по-прежнему не открывая глаз.

— Ну хорошо, мой родной, как скажешь.

Инесса легко встала с обширного ложа и подошла к окну. Стало уже заметно темнее, вдалеке загорались первые фонари, но за окном еще царили сумерки. Окна дома напротив были темны — неудивительно, ведь служащие управления по градостроительству уже покинули свои рабочие места и, должно быть, добрались домой.

По совести говоря, даже здесь, в Париже, она выбирала себе жилье, помня о шпиках и вездесущей царской охранке. Дом был узким, каким-то чудом втиснутым между двумя соседними, — всего один подъезд, да по одной квартирке на этаже, да без консьержки. К тому же жилье Инессы располагалось на верхнем этаже — шаги по скрипучей лестнице были отлично слышны через не самую толстую дверь. Безусловно, это против правил — верхний этаж, но зато можно не опасаться непрошеных гостей — в окно никто не полезет, да и с черного входа не зайдет — нет в доме такого хода. Квартирки тут стоили недешево — по меркам не самых богатых эмигрантов, конечно. Для парижанина же это было жилье самого низкого класса — и с самой низкой оплатой. И потому селились здесь кто угодно, только не парижане.

— Темнеет?

— Да, солнце уже село.

— Ну вот и замечательно — выходит, у меня есть еще как минимум час…

— Всего час? Но отчего ты не можешь остаться до утра? Отчего так торопишься меня покинуть?

— Инесса, — брови Владимира сблизились, она знала, что так бывает всегда, когда он недоволен, — мы с тобой говорили об этом уже не раз. Но я еще раз повторю: я женатый человек. Не годится, если меня будут упрекать в неверности или даже просто задавать вопросы, где я был и отчего только утром вернулся на улицу Роз.

— Господи, но кто тебя будет упрекать? Кто станет задавать тебе вопросы? Ты имеешь право поступать так, как считаешь нужным. Тем более здесь… Ну давай считать, что так лучше — разумнее из соображений конспирации. Ведь не только клошары наводняют улицы Парижа, когда садится солнце! Среди них могут появиться и агенты Третьего охранного отделения…

Владимир расхохотался:

— Господи, ну что ты такое говоришь?! Охранка переоденется клошарами? Ох, насмешила, ей-богу, насмешила.

Инесса пожала плечами. На ее взгляд, объяснение было удивительно логичным — и к тому же означало, что затаиться до рассвета нужно будет не только сегодня вечером, но, может быть, еще не раз…

А это значило, что еще не раз Владимир останется до утра с ней… Ведь диктовка материалов для статьи с тем, чтобы она сразу же переводила их на французский для парижских товарищей, может затянуться надолго.

(Именно под этим предлогом Владимир и приходил к ней сюда. Хотя статьи все же диктовал, а потом педантично проверял, насколько хорош перевод и насколько он отвечает замыслу.)

Владимир взял ее за руку:

— Мне тоже иногда архисильно не хочется уходить отсюда. Не хочется красться в сумерках вдоль набережной, прислушиваясь к шагам у себя за спиной. Вот если бы ты могла поселиться у нас… Комната Марии уже почти месяц пустует.

— И тогда ты мог бы оставаться у меня на всю ночь?

Инессе была даже смешна предложенная картина. Но она постаралась не подать виду, насколько шокирована словами Владимира, насколько сильно он ее обидел.

— Нет, конечно, дурочка. Но мы бы виделись все-таки чаще…

— Нет. — Инесса чуть отстранилась. — Я бы не смогла, не выдержала бы просто.

— Но Наденька вовсе не ревнива…

— А я? А ты?

— А я безумно ревнив… Не поверишь, вспоминаю о твоих мужчинах — аж дух перехватывает.

Инесса забралась под одеяло, к Владимиру поближе — долго сердиться на него она просто не умела («Околдовал он меня, что ли?»).

Его объятия показались ей сейчас невероятно сильными и в то же время удивительно нежными. Настоящими объятиями искренне любящего человека. Инесса ответила на них со всем жаром, на который была способна.

— Как бы я хотел быть у тебя единственным!

— Ты и есть единственный…

«А вот я у тебя… Не единственная, и этого не изменить…»

Но думать сейчас обо всем этом не хотелось. Не хотелось вспоминать, что пройдет час и он покинет ее, уйдет по засыпающим парижским улочкам в тот, другой дом, где его ждут дела и товарищи. Не хотелось даже представлять, как бы его возвращения ждала она — будь у нее на это право. Хотелось только одного — чтобы мгновения в его объятиях длились вечно.

Инесса прикрыла глаза и отдалась любимому. Сейчас он принадлежал только ей!

* * *

Но так было не всегда, о нет! Нынче, в девятьсот одиннадцатом, девятьсот девятый казался ей невероятно далеким, наивным, милым. Должно быть, именно такой приехала она в Париж — приехала учиться революционному делу и повстречала его, невероятного, великолепного, горящего огнем революционных идей. Поначалу ей было даже страшно поднять на него глаза — казалось, что он видит ее насквозь.

Далеко не сразу она поняла, что прищуривается он не для того, чтобы лучше разглядеть собеседников, а для того, чтобы отчетливее стали для него контуры грядущего — того самого, которое хотел он создать, ввергнув страну в горнило перерождения. Ей даже показалось, что сегодняшнее — быт, мир вокруг — для Владимира не существуют, вернее, существуют куда менее отчетливо, чем это самое счастливое будущее. Почти год понадобился, чтобы понять, что все обстоит иначе — он прекрасно видит людей вокруг себя, отлично разбирается в них и, увы, умело пользуется всеми окружающими во имя своей великой цели.

Хотя цель, то самое прекрасное будущее, что греха таить, завораживала, заставляла на мир сегодняшний смотреть проще, спокойнее, дарила чудесную возможность плевать на установления и правила, принятые в «приличном обществе». Для тех, кто вместе с Владимиром разглядел контуры прекрасного «завтра», унылое «сегодня» было уже неинтересно.

«И в этом, мой хороший, мы тоже с тобой сходны…» Инесса с полуулыбкой вспомнила, сколько сил приложила к тому, чтобы стать женой Александра Арманда, сколько души отдала этому, казалось бы, такому желанному браку. Однако стоило младшему брату мужа, тоже Владимиру, зажечься революционной идеей, как вся эта мещанская суета предстала перед ней в истинном облике — жалкое подобие жизни, ничтожные словечки, делишки, поступочки… Не жизнь, а лишь никчемная пустая пародия.

Нынче тех лет, что провела она усердной женой и матерью, было безумно жаль. И лишь мысль о детях несколько успокаивала ее. Увы, забрать детей у мужа не представлялось возможным, хотя что бы она с ними делала в тюрьме или ссылке?

(Иногда Инесса все же находила в себе силы признать, что благодарна Александру, который по сю пору опекал детей, содержал их и заботился о них, как в первый день их жизни. Но куда чаще вспоминала она сухое и немногословное существование рядом с мужем, вспоминала, как тяжко ей было жить бок о бок с ним. «Жалела себя, должно быть…»)

Однако все мужчины в ее глазах превращались в тени, стоило ей только вспомнить Владимира Ильича, «Старика»… Должно быть, ее чувство к нему вспыхнуло сразу, после первых же бесед. А вот когда он увлекся ею… Отчего-то она так и не решилась задать Владимиру этот вопрос. Да и вообще, о чувствах они почти не говорили — даже оставшись вдвоем, даже спрятавшись от всего мира в крошечной конспиративной квартирке напротив управления градостроительства.

Иногда, очень редко, Владимир пытался представить, каким бы прекрасным было их совместное будущее — он, она, ее дети, их дети. Но представить, что такое будущее может стать настоящим, не завтрашним, а сегодняшним днем, сделать бесповоротный шаг — нет, не отваживался.

Инесса решительно взялась за перо — перевод по-прежнему был не закончен, а ведь Владимир просил поторопиться. Быть может, через пару месяцев, когда они уедут в Лион для организации революционной школы, им удастся чаще бывать вместе. Если, конечно, за «Стариком» не увяжется его жена.

— Хотя когда она нам мешала? — Инесса пожала плечами. — По дому ничего делать не может, все заботы о Владимире переложила на матушкины плечи. А сама знай перышком по бумаге черкает, зашифровывает и расшифровывает…

Инесса не могла не признаться себе, что сейчас в ней говорит старомодная, унылая, обывательская ревность. Что ей не хочется делить Владимира ни с кем. Хотя бы ту его сторону, когда он, так забавно краснея от смущения, все же позволяет страсти взять верх, когда он забывает обо всем вокруг и погружается в любовь.

Перевод упорно не шел в голову. Зато вспомнилось Инессе, как она, в который уж раз приготовив кофе, там, на улице Роз, зашла в комнату к Владимиру. Оглушительный запах заставил его очнуться, вытащил из сверкающего, но еще такого непонятного завтра.

— Это ужасно… — глаза Владимира смеялись, и Инесса впервые смогла ответить на его взгляд. — Ужасно, что рядом с вами я не могу думать о работе! Мелкие сиюминутные радости рядом с вами, друг мой, кажутся мне важными и нужными вещами. Так отрадно видеть вашу улыбку, брать из ваших рук чашку кофе, слушать вас…

— Тебя…

Инесса с удивлением услышала, как хрипло и взволнованно звучит ее голос.

— Обращайтесь ко мне на «ты», Владимир Ильич…

Тот улыбнулся:

— Ну что ж, тогда и вы говорите мне «ты», Инесса.

Он взял из ее рук чашку, поставил ее на край столешницы. Вновь обернулся и, придерживая ее холодные пальцы своей теплой ладонью, поцеловал ей руку.

Много раз потом Инесса задавалась вопросом, что это был за поцелуй — дань выплеснувшейся страсти, благородная старомодность, милая застенчивость? Владимир не ответил на ее вопрос, но больше никогда руку ей не целовал.

Однако в тот день зародилось между ними что-то очень нежное и трогательное — то, чего никогда и ни к кому Инесса не испытывала. Ей хотелось и защитить Владимира, и помочь ему, и спрятать от всех невзгод мира. И в то же время она ощущала невероятную силу, что исходила от него, — силу, которую, впрочем, тоже иногда хотелось укротить, усмирить, заставить служить лишь им двоим.

— Успокойся, дурочка, — Инесса вновь взялась за перо. — Заканчивай побыстрее… Владимир ждать не любит. А все остальное покажет Лион… Два месяца вместе, а может быть, даже три…

* * *

Лион оказался мечтой несбыточной. А вот Лонжюмо, милая деревушка неподалеку от Парижа, смогла приютить партийную школу. Разочарования преследовали Инессу — вместе с Владимиром отправилась и Надежда. Арманд постаралась никак не показывать, какую боль причинил ей любимый.

Она рьяно взялась за дело, служа не столько великому делу, сколько великому человеку. И через месяц была более чем щедро вознаграждена — Надежда вернулась в Париж, а Владимир перебрался к ней, давно и безумно любящей его женщине. Сколько им суждено прожить вместе, Инесса не знала — она не загадывала дальше, чем на день-два, наслаждаясь каждым мигом своей новой жизни.

О да, жизнь и впрямь мало чем походила на все, что было у нее до сих пор, — многочасовые лекции в партийной школе, беседы с единомышленниками, планы возвращения на родину. Все это почти полностью поглощало Инессу, делало ее определенно человеком необходимым. Лишь мысль о детях останавливала ее, не давала полностью отдаться этой новой жизни, такой напряженной и необыкновенной.

Старшие дети были с Александром, весточки от них приходили довольно часто, радовали ее, успокаивали. Пару раз она даже выбиралась в Париж, чтобы встретиться с ними, прогуляться по набережным, увидеть любимые лица, согреться душой. Даже Александр был с ней мил и доброжелателен — давно прошли те времена, когда он поддерживал революционные идеи, но он понимал, что эти самые идеи захватили ее навсегда, и не пытался ставить перед ней каких бы то ни было ультиматумов.

После одной из таких встреч успокоенная Инесса возвращалась в Лонжюмо. На душе было светло и ясно, никакие дурные мысли не беспокоили ее. Впереди был вечер с Владимиром, ночь с ним. А утром все вернется на круги своя — лекции, перевод письма к товарищам на юге Франции или, быть может, на севере Польши. Наверняка придется в очередной раз схлестнуться с Коллонтай, которая упорно желает оттеснить от Владимира всех, стать его единственной Музой…

Инесса откинулась на спинку коляски и усмехнулась своим мыслям. Она знала «Старика» меньше двух лет, но уже понимала, что единственная его Муза — революция. Что всех остальных, мужчин ли, женщин, он воспринимает только с точки зрения их полезности делу революции и использует не стесняясь. Ведь дело превыше всего! А революционное переустройство общества, задуманное им, потребует долгих лет упорной работы.

Это осознание пришло к Инессе недавно. Еще в Париже Надежда упомянула о необходимости каких-то хозяйственных покупок — ерунда, с точки зрения Арманд, сущая безделица, вообще не стоящая внимания. Однако Надежде и Владимиру было недосуг этим заниматься.

— Ну так пошли кого-нибудь в лавку, Наденька… Ты с мелочами всегда так некстати!

В лавку, конечно, отправилась она, Инесса. Благодарная Надя отдала ей деньги, многословно извиняясь, что пришлось побеспокоить, «хотя это должны были бы делать слуги».

— Ах, дорогая, — сейчас в Надежде не было ни следа революционного горения, нынче вышла на первый план избалованная и неумелая барышня, какой она, положа руку на сердце, и осталась, — иногда так трудно сосредоточиться на деле. Какие-то нелепые заботы отвлекают от главного. Все эти хлопоты по дому, покупки, готовка… Быть может, вы знаете кого-то, кому нужна работа? Мы, конечно, небогаты, но без прислуги так непросто…

Инесса, улыбнувшись, уверила, что сможет заменить и экономку, и кухарку, — забота о Владимире никогда не была ей в тягость. Однако тогда впервые она задумалась, как же ее любимый воспринимает всех вокруг. Неужели и впрямь только с точки зрения пользы революционному делу?

Шли дни, и Инесса убеждалась в этом все чаще — мелкие детали, отдельные словечки не оставляли никакой надежды. Да, и она, и Надя не столько задели душу Владимира, сколько стали для него удобными помощницами, нетребовательными, умелыми, всегда готовыми броситься в бой. Это и оскорбляло, и, что куда забавнее, примиряло ее с миром. Ведь не ею одной он пользовался…

Вот остались позади виноградники — вечер опустился на предместья Парижа и его центр, окраины и далекие деревушки. Показалась колокольня Лонжюмо. Ну вот она почти и дома…

Удивительно, но она далеко не везде могла чувствовать себя «дома» — ни в парижской квартире Александра, ни в имении Армандов. Во всяком случае, поначалу. А вот рядом с Владимиром она осваивалась моментально — рядом с ним был ее дом. Инесса чувствовала, что и для него квартирка, где она его ждет, — настоящий дом, убежище, возможность успокоиться, отдохнуть, стать самим собой.

«Все это, конечно, необыкновенно льстит. Но и обижает, увы. Он вновь пользуется мною, но теперь не моими знаниями или воззрениями, а моими чувствами и желаниями. Так отчего же мне не воспользоваться им?»

Внутренний голос был для Инессы давним другом — иногда просто не с кем было обсудить события, что происходили вокруг, или чувства, которые не давали уснуть. Этот же друг уже давно стал и ее судьей — что толку таиться от самой себя, что толку кривить душой, когда знаешь, что ведешь себя неразумно, недостойно или просто эгоистично.

«Ты не сможешь никогда им воспользоваться, глупая. Ты же любишь его. Для тебя встреча с ним — самый большой подарок судьбы! Куда лучше просто радоваться такому подарку, чем искать его выгоды или недостатки…»

Да, так будет куда проще. Да и расстраиваться ей сейчас не следует — только радоваться жизни, только наслаждаться каждым днем и каждым подарком судьбы. Инесса положила руку на живот. Как бы ни сложилась судьба, с ней останется ее любимый, ее Владимир… Хотя, наверное, для девочки такая одержимость и внутренняя убежденность — не самые нужные качества. Но, быть может, в новом мире таким девушкам будет житься лучше, чем домашним клушам или маленьким капризулям. А вот мальчику такой характер… Да, просто необходим! Таким и должен быть мужчина…

Коляска остановилась у домика в конце улицы. Именно здесь жила Инесса, и именно сюда перебрался Владимир после отъезда жены. Фонарь освещал калитку и дорожку к дому, а сам дом терялся в полнейшей темноте. Значит, дома никого.

Расплатившись, Инесса поспешила к двери — Володя может появиться в любую минуту, а ужин не готов, да и она после долгого путешествия нуждается если не в отдыхе, то хотя бы в передышке.

Руки сами занимались хозяйством, а разум Инессы был занят размышлениями. Откладывать разговор дальше нельзя — у нее всего несколько дней, пока ее положение не станет заметным. Да, можно затянуть корсет потуже или набросить шаль поверх платья. Но дома-то или в постели на себя ничего не набросишь, ребенок растет, и этого не скрыть.

— Ты уже приехала?

«Странные существа мужчины, — усмехнулась про себя Инесса. — Конечно, приехала, иначе кто бы разжег плиту и свет в кухоньке? Не Третье же охранное отделение, в самом-то деле…»

— Конечно. Ужин почти готов. Умойся, и поедим. А потом… Нам надо поговорить.

— Непременно поговорим. У меня столько новых мыслей, что хватит не на один разговор…

— Ах, Владимир, ну разве я об этом?

— А о чем же еще? Дело революции требует размышлений, не только дел…

Инесса вздохнула:

— Давай сначала поедим, друг мой.

Владимир отправился переодеваться. Накрывая на стол, Арманд размышляла, как же преподнести ему такое важное известие. И как долго еще можно будет не говорить ему ничего.

Картинка, которую она сложила, пока возвращалась в Лонжюмо, разваливалась. Дай бог, чтобы он просто выслушал ее до конца. О радости она уже даже не помышляла — его появление, первые же его слова яснее ясного говорили, что вряд ли так долго таимое ею придется Владимиру по душе.

Но делать было нечего. Ложиться под нож уже поздно, да и не дело это — убивать живую душу ради прекраснодушных мечтаний о будущем. Ничто не стоит жизни человеческой.

Ужин прошел в молчании. Обычно так оно и бывало — Владимир ел быстро, молча, сосредоточенно. Хотя, конечно, вкус еды замечал. Когда-то даже побаловал ее словами, что она готовит «удивительно, архивкусно…» Хотя Инесса не восприняла это как похвалу. В семье Надежды всем заправляла ее матушка. Потом заботы по дому перешли к младшей сестре Владимира, Маше. А когда эти две прекрасные умные женщины отправлялись с поручениями в Россию или Польшу, Финляндию или Австро-Венгрию, на кухне царила непременная и единственно возможная яичница из четырех яиц. Кто бы сомневался, что на фоне такого блюда ее стряпня будет смотреться куда лучше?

Инесса за ужином тоже молчала. Сумерки давным-давно уже превратились в непроглядную ночь, запели сверчки, заплясала мошкара вокруг лампы. Время решающего разговора подошло. И Владимир сам его начал:

— Так о какой проблеме ты хотела со мной поговорить? У товарищей в Париже неладно? Что-то с твоими детьми?

— К счастью, у товарищей в Париже все хорошо. Записка от них, как обычно, у тебя на столе. И с детьми моими все в порядке. Александр — отличный отец.

— Но что же тогда? Ведь все же хорошо. Можно спокойно работать…

— Владимир, — Инесса решила, что нет сил дольше молча терпеть. — Я жду ребенка…

— Ты за этим ездила в Париж? Сказать Александру?

Ей показалось или его голос помертвел, стал словно деревянным?

— Нет. — Инесса улыбнулась. — Мне нечего и незачем говорить Александру. Он тут ни при чем. Этотвоедитя, у нас стобойбудет ребенок.

И опять она не поняла — обрадовался ее словам собеседник или огорчился. Но, определенно, черты его лица стали менее жесткими.

— Малыш? Ты ждешь малыша?

— Владимир, мыждем малыша. Я думаю, что родится девочка…

Инесса откинулась на спинку венского стула. Ну вот, теперь она все произнесла. И, что бы он ни сказал, уже ничего не изменить.

— Де-евочка… — с какой-то удивительно мягкой, новой даже для себя интонацией проговорил Владимир. — Маленькая девочка… Оленька…

И только сейчас Арманд поняла, как же страстно хочет этого ребенка. И как давно о ребенке мечтает Владимир — настоящий мужчина, для которого дети — радость и будущее, а не обуза и путы на ногах. Инесса почувствовала, как в ее глазах закипают слезы. Да, ради таких мгновений стоит жить!

— Крошечная и беззащитная… Твоя копия…

Инесса не узнавала своего Владимира — перед ней сидел совершенно другой человек. «Может быть, именно этот настоящий? Мягкий, с мечтательной улыбкой? Почувствовавший наконец, что кроме работы есть и еще что-то. Что есть семья, дети, уют, дом. Что забота о близких в радость, а не в тягость… Что мир куда больше и куда милосерднее, чем это представлялось раньше…»

— Или твоя копия, мой хороший.

И тут произошло второе преображение — ее любимый куда-то исчез, а пришедший ему на смену собеседник оказался жестким и расчетливым прагматиком. Дельцом, думающим исключительно о пользе дела, все поставившим на службу этого самого дела…

— Милая, но как же ты сможешь в таком состоянии работать? Ведь вскоре нам предстоит возвращение в Россию, может быть, через Польшу…

— И что? Думаю, это ничему не помешает, напротив, отведет лишние подозрения.

— Мне это не кажется разумным. Не время сейчас рожать и растить детей, не время…

— Но почему, Володя? Ты не рад, что будешь отцом?

— Скорее, я озадачен и озабочен этим. Я буду плохим, никуда не годным отцом, думаю. Слишком о многом, кроме семьи, мне приходится думать.

«Да и семьи-то у тебя никакой нет. Так, удобный набор помощников…» Холод пронизал Инессу, хотя вечер был теплым и спокойным. Холод и полная, окончательная безнадежность. Всего несколько минут понадобились Владимиру, чтобы принять решение. Несколько минут, чтобы перечеркнуть возможность иной жизни — в любви и покое, с детьми и прогулками, долгими беседами под луной и долгими ночами нежности.

— Не время, друг мой? Но отчего же?

— Впереди архимного работы. — Владимир вскочил и стал мерить шагами комнату. — Невероятно, чудовищно много. Впереди еще годы ссылок, полицейских преследований, возможно, тюрем. Разве хорошо крошечное дитя погружать с первых же дней жизни в кипящий котел революции? Разве хорошо делать его заложником необходимости? Хорошо ли, что вы отдали детей на воспитание отцу и лишь украдкой можете с ними видеться?

«Он уже говорит мне «вы»?»

— Хорошо ли, что вынуждены взять себе иное имя, только чтобы не быть назавтра этапированной в Шлиссельбург или Архангельск? А если на руках у вас будет ребенок? Вы же станете совершенно беззащитной… Станете легкой добычей для любого шпика, даже самого тупого и ограниченного!

«Да, он и в самом деле говорит мне «вы». Он уже отделил себя от меня и нашего крохи. Он выбрал путь и с этого пути не сойдет, пусть хоть сотня новорожденных ждут его дома…»

— Владимир, вы напрасно пытаетесь напугать себя охранкой или шпиками. И для рождения детей всегда подходящее время.

— Друг мой, — теперь голос ее любимого стал звучать и тише, и мягче. — Я никого не пугаю. Однако не могу не беспокоиться о судьбе твоего ребенка…

— Нашего, Владимир, — отчеканила Инесса. — Нашего!

— Пусть так… Пусть нашего… Его судьба не может меня не тревожить, однако ваша судьба меня тревожит куда больше. Ведь впереди…

— О том, что впереди, я знаю много лучше вашего, Владимир Ильич. — Инесса выпрямилась. — Не забывайте, у меня пятеро детей. И именно они составляют смысл моей жизни. Теперь их стало шестеро. Я клянусь всем, что для меня свято, что выращу в любви свое шестое дитя, отдам ему всю возможную заботу и все свои силы…

— Но как же дело революции, которому мы посвятили себя?

— Вы посвятили, Владимир Ильич! Вы, но не я! Вы наказали себя отсутствием семьи, обрекли на одиночество любящую вас женщину… И только для того, чтобы служить счастью всего мира! А вам не кажется, что это неумная самоотверженность? Вам не кажется, что аскет не сможет дать миру то, чего лишился по собственной воле?! Вы отобрали у себя все, и что же вы хотите дать миру? Кровь бесконечных сражений? Отказ от мирных дней во имя неведомого счастливого «завтра», которое никогда не наступит без счастливого и мирного «сегодня»?

Быть может, всего этого не следовало говорить, однако и не сказать было нельзя. Глупо все время сдерживаться, глупо вести себя как влюбленная дурочка, которая смотрит в рот любимому и только жеманно хихикает. Тем более глупо, когда этот любимый отказывается и от дурочки, и от всего, что она могла бы ему дать.

Инесса без сил опустилась на стул. К счастью, плакать ей не хотелось. Это была бы слабость, слабость недостойная, дамская, истеричная. А ей, теперь это было ясно, предстояло еще так много всего… Всего того, на что понадобятся все силы.

«Все силы, вся душа, вся любовь… Решено, я назову тебя Любушкой…»

— Инесса, ты не так меня поняла, друг мой. Я счастлив, дитя — это…

— Это маленький и любимый человечек, — устало перебила его Инесса.

— Но это же якорь! Это тяжкий груз, которому не место в судьбе подлинных революционеров! Это…

— Успокойтесь, Владимир Ильич. Я вас услышала и прекрасно поняла. Мой ребенок не будет вашей заботой, обещаю. А теперь доброй ночи! Я устала и хочу спать…

Инесса легла, но долго еще не могла уснуть. Она слушала, как ходит за стенкой из угла в угол Владимир, как шуршит бумагой и снова шагает то к двери, то к столу. Потом он зачем-то вышел в кухню, отчего-то загремел неубранной посудой, опять вернулся в кабинет.

«Мне жаль тебя, любимый. Жаль, но ничего сделать я не могу. Да и не буду. Каждый переживает свои решения сам. Сам несет их тяжесть всю жизнь или сам радуется правильности оных. Мне безумно жаль тебя, но еще более мне жаль Надежду, которая уже уложила свою судьбу на гильотину твоих планов. Я не буду столь глупа, клянусь!»

* * *

Она взяла в руки следующий конверт. Уже собралась его разорвать, но отчего-то вместо этого вынула пожелтевший жесткий листок с проступившими кляксами и перечитала первые строки.

«Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно. Я знаю, я чувствую, никогда ты сюда не приедешь! Глядя на хорошо знакомые места, я ясно сознаю, сознаю как никогда прежде, какое большое место ты занимал в моей жизни. Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда я тебя очень любила. Я и сейчас обошлась бы без поцелуев, только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому бы не могло причинить боль…»[4]

Минуло столько лет, но боль, как и тогда, заполонила все ее существо. Как и тогда, она почувствовала, что не может дышать, что вся жизнь, светлая, радостная, полная надежд, осталась в прошлом. Что впереди лишь служение без надежды на счастье.

Каким могло бы быть ее сегодня, останься он с ней? И была бы такая жизнь счастливой? И нужна была бы ему она — пусть и влюбленная, пусть и готовая отдать всю себя? Робеющая перед ним на людях — и пугающе смелая наедине?

Удивительно, но он, такой решительный во всем, что касалось политической борьбы, превращался в старомодного буржуа, стоило только закрыться двери в спальню. Если бы не воспоминания о пламенных речах, она могла бы поклясться, что перед ней совсем другой человек. Он даже внешне менялся. Пролетарская косоворотка уступала место английскому костюму, вместо серой кепочки и куртки стрелочника объявлялись фетровый котелок и пальто с узким бархатным воротничком. Да и поведение… Нет, вовсе не тот отчаянно жестикулирующий, горящий идеей человек был перед ней. Все время смущающийся, робеющий, уводящий от стыда глаза.

Поначалу она этого не замечала. Но чуть позже, когда первый пожар страсти отгорел, стала сравнивать его даже не с любимым, Владимиром, а с давным-давно покинутым Александром… Тот тоже все время отводил глаза, когда она сбрасывала шелковый пеньюар и оставалась перед ним в одной лишь прозрачной сорочке, освещенная робким огоньком одинокой свечи.

Ах, Александр! Сейчас, конечно, смешно даже думать об этом, но… Но она ему благодарна. В самые тяжкие годы дети жили спокойно, в мирной и уютной Франции, выросли образованными и по-европейски свободными людьми. Старшие сыновья иногда даже немного пугали ее самостоятельностью суждений и уверенностью в своих силах. Пугали, но все же радовали.

Вот только Любушка… не Оленька, нет, Любушка…Ее самая младшая, нерожденная дочь… Ее родное, несостоявшееся счастье, ее самая большая печаль. Сколько уж лет прошло, но до сих пор Инесса помнит ту боль, которую ей причинили слова Владимира. Помнит и свою решительность, когда заявила, что воспитает девочку сама.

И помнит то отчаяние, которое накрыло ее черной пеленой, когда озабоченный доктор Лефлер отрицательно покачал головой и сказал, что ребенок замер.

— Боюсь, милая мадам, что вам предстоит пережить операцию. Сердце крохи не бьется. Дитя придется извлечь, пока вы не погибли от сепсиса.

— Но, быть может, все будет хорошо?

— Дорогая моя мадам… Ребенок мертв, и мертв уже давно. Глупо тешить себя иллюзиями. Тем более что с каждым часом нарастает опасность для вашей собственной жизни. Тут нет даже предмета для разговоров. Вам следует только определить, когда вы сможете на неделю лечь в лечебницу. Не хочу вас пугать, но и прошу надолго не откладывать — с каждым днем опасность оставить ваших детей сиротами стремительно возрастает.

— Хорошо, доктор, я готова лечь хоть завтра.

— Отлично. Завтра пополудни я вас жду…

Воспоминания… У нее не осталось ничего, кроме воспоминаний… Дети выросли, надежды на семейное счастье давно угасли, надежда увидеть победу революции… Смешно говорить… У нее никогда не было подобных надежд.

Инесса встала и подошла к зеркалу. Высокое венецианское стекло отразило стройный силуэт, модную прическу и прекрасное лицо, которое столь многими в Париже обожествлялось. Только глаза… Ох, сейчас эти глаза не горели уже тем огнем, они погасли, ведь оба Владимира остались в том прошлом, к которому нет возврата.

А как бы ей сейчас хотелось, словно ленту в синематографе, отмотать назад годы и вновь погрузиться в молодой задор революционного кружка, которым руководил Владимир Ильич, ее, только ее Владимир.

Отражение в зеркале усмехнулось.

Завистники говорили о том, что она уводит его из семьи. Глупцы… Зачем ей было уводить его? Да и откуда? Разве та, другая, состарившаяся раньше времени, страдающая от базедовой болезни, могла бы соперничать с молодой и пылкой Инессой? Конечно нет! Но ведь ей-то все это и не было нужно! Ей была нужна только его, Владимира, любовь! Только внимание, которое он готов был уделить ей, только страсть, которой загорался в недолгие мгновения наедине!

Семья… Они и так много времени проводили вместе — Владимир диктовал ей, она переводила его статьи, вслед за ним и Надеждой моталась по всей Европе. По его указанию ездила и в Россию…

О, ее вовсе не пугала возможность попасть в лапы царской охранки! Ради него, его идей она готова была не только в тюрьму или в ссылку — готова была и на эшафот взойти! И когда все же ее упекли за решетку, отнеслась к этому совершенно спокойно: ведь дело, ради которого она пересекла границу, было сделано. Газета доставлена в Россию и уже передана тем, от кого зависела ее дальнейшая судьба. Теперь можно было и в Сибирь отправляться.

Даже сейчас Инесса вспоминала события четырнадцатого года с улыбкой удовлетворения. Дело было сделано. А близкие… Да и кто они — эти самые близкие?

Дети под надежной защитой отца и его немалого богатства. (Денег, к слову, Александру Арманду хватило в том четырнадцатом и на то, чтобы внести за жену огромный залог. Но обретенная свобода не вернула Инессу в семью — уж слишком высокие цели перед ней стояли, не сравнимые с глупыми буржуазными ценностями вроде семьи и детей. Тем более теперь, после потери доченьки. Потери, навсегда убившей ее душу.)

А вот Владимир там, в парижской квартирке, совсем один… Некому ему и чашечки кофе подать поутру, пока она здесь, в прогнившей России, прячется. Не рассчитывать же на Надежду, которая и кофе-то сварить не умеет.

Удивительно, что Владимир никогда не укорял жену полным ее небрежением кухней и домой. Хотя он же стоит за равенство мужчины и женщины. Однако как же он преображается, когда она, Инесса, едва придя в себя после угара любви, подает ему свежий кофе с пышной пеной сливок прямо в постель! Пусть и бурчит, что она его совсем разбалует.

— Ах, мой дорогой, я согласна тебя баловать до конца дней своих…

Так, бывало, говорила ему она в те дни. И он польщенно улыбался. Но уже через несколько минут торопливо одевался и совсем другим тоном давал ей очередное поручение.

— О, с каким бы удовольствием я сейчас отправилась бы по твоему указанию… — почти простонала Инесса, — на край света, не то что на рабочую окраину! С каким бы удовольствием выслушала твои поучения, что иногда не до конца понимаю ту роль, которая мне поручена, что не хватает у меня убедительности, чтобы объяснить пролетариату его высокую обязанность!..

Письмо было забыто, как забыто было обещание уничтожить все следы переписки, которое Владимир взял с нее в тот день, когда состоялось страшное, памятное до сих пор объяснение. Чем больше он говорил, тем отчетливее она понимала, что перестала для него существовать как возлюбленная, женщина, муза. Что теперь она лишь его боевой товарищ, полезный во всех смыслах этого слова член революционного кружка, не имеющий пола.

«Без поцелуев…» О да, пусть без них, но просто быть рядом, видеть, как блещет его гений, прикасаться душой к пылающему горнилу его души…

Инесса нет-нет да и вспоминала совсем другие строки, которыми он заканчивал свои письма. Пусть по-английски, пусть, но хоть так он упоминал о той близости, которая соединила их навсегда, которую не разорвать даже сотней решительных отказов!

Что ж, ей еще повезло. Пусть он отказался видеть в ней возлюбленную, но не отказался называть ее своим товарищем! Пусть теперь его ласки для нее под запретом, но не под запретом то безбрежное доверие, которое он питает к ней. Не зря же сейчас, в новой России, освобожденной от царского гнета, он по-прежнему дает ей трудновыполнимые поручения. Не зря же пристально следит за состоянием ее здоровья, не зря помнит о том, что у нее прохудились башмаки и нужны новые, не зря поручил установить в ее квартире телефон — редкость необыкновенную даже для столицы!

Эти знаки внимания куда более ценны, чем даже сотня лет вместе…

— Да ведь мы же все равно вместе, мой дорогой! Ты по-прежнему со мной, занимаешь все мои мысли, царишь в моей душе, памяти, чувствах… Для меня ничего не изменилось, ты был и остался единственным мужчиной, кого я по-настоящему люблю.

Инесса присела к столу и взяла в руки перо. Чернил было маловато, однако ей недосуг было встать, чтобы наполнить чернильницу. Мысли, которые она могла доверить только дневнику, были важнее. Перо побежало по бумаге.

«…Теперь я ко всем равнодушна. А главное — почти со всеми скучаю. Горячее чувство осталось только к детям и к В. И. Во всех других отношениях сердце как будто бы вымерло. Как будто бы, отдав все свои силы, всю свою страсть В. И. и делу работы, в нем истощились все источники любви, сочувствия к людям, которыми оно раньше было так богато… Я живой труп, и это ужасно».

Да, сейчас, через три года после победы революции, она чувствовала себя именно такой — усталой, опустошенной, никому не нужной. Даже дети, которые, к счастью, чаще бывали с ней, чем с отцом, не грели ее душу. Только самый младший, Андрюша, так похожий на отца, своего настоящего отца…

Инесса вспомнила разговор, который состоялся у нее с Владимиром Ильичом всего два дня назад. Вернее, говорил только он, Ильич. А она слушала молча, смотрела на него и, как тогда, долгих семь лет назад в Париже, улыбалась его словам. Только он теперь и мог заставить ее улыбаться.

— Вы должны, — говорил Владимир, — просто обязаны архибыстро завершить дела и отправляться на юг, к солнцу. Мне видно, как вас утомили годы нашей борьбы, скольких они вам стоили сил.

— Но вокруг еще столько дел…

— Вам следует отдохнуть, поверьте. Дело революции требует всех наших сил без остатка, и продлится оно не год и не два. Поэтому считаю возможным вам все же ненадолго оторваться от сиюминутных забот. Ваше здоровье точно так же принадлежит революции, как и здоровье любого из нас…

Тогда Инесса ничего Владимиру Ильичу не сказала. Но все же удивилась, и сильно, когда на следующий день он прислал ей записку:

«…Грустно очень было узнать, что Вы переустали и недовольны работой и окружающими (или коллегами по работе). Не могу ли я помочь Вам, устроив в санатории? Если не нравится в санаторию, не поехать ли на юг? К Серго на Кавказ? Серго устроит отдых, солнце. Он там власть. Подумайте об этом. Крепко, крепко жму руку…»

Она решилась… После этого письма решилась. Чувствовала, что ничего хорошего не выйдет, что никакое солнце не может ей помочь, но решилась в последний раз послушаться Владимира.

Быть может, сейчас, в двадцатом, ей повезет и она вернется не просто выздоровевшей, но ожившей?

P. S. Из этой поездки Инесса Арманд не вернулась. По дороге она заразилась холерой и умерла. Тело доставили в Москву лишь на девятые сутки. Ленин встречал поезд на вокзале и потом провожал пешком траурную процессию через всю Москву. Кто знает, что он чувствовал в эти минуты…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.