Мария Темрюковна. Тебя назовут Иваном Грозным…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мария Темрюковна. Тебя назовут Иваном Грозным…

Широкая степь стелилась под ноги, устремлялась занимающемуся новому жаркому дню. Кибитка мерно покачивалась, изредка подпрыгивала на ухабах, и тогда Гуащэнэ подпрыгивала вместе с ней, выглядывала в маленькое окошко, торопя рассвет, и снова уютнее устраивалась в уголке, закутываясь в новый, расшитый серебром халат. Всадники по бокам кибитки негромко перекликивались, копыта лошадей мирно стучали по сухой земле, и Гуащэнэ, убаюканная, снова засыпала, незаметно проваливаясь в сладкую спокойную дрему.

Ей снился отцовский дворец с расписными стенами и мраморными полами, мягкие диваны и роскошные ковры, резные беседки и прохладные освежающие фонтаны, возле которых так приятно посидеть в изнуряющую жару, безмолвные слуги, бесшумно скользящие по залам, и прекрасные наложницы отца, смех которых беззаботно звенел в дальней части сада. Ей снились прогулки на лошадях и чадящие костры, горячая степная пыль и запах хорошо выделанной кожи, сухой изнуряющий ветер и звон шаманских бубнов. Она безмятежно спала, лишь изредка просыпаясь, и снова засыпала, полная светлых ожиданий и надежды…

Путь ей предстоял дальний — в Россию, в Москву, на смотрины к самому царю Ивану…

* * *

Тесны, ой как тесны показались ей темные московские палаты после степного раздолья! Она присела на лавку, стоявшую у стены, и с любопытством оглядела широкую беленую печь, кровать, накрытую ярким рядном, огромный кованый сундук, маленькое зарешеченное окошко. Она выглянула в него — внизу простиралась площадь, мелькал люд, шумели торговцы. Ей стало весело: до того все это было не похоже на привычный, утоявшийся, знакомый до мелочей мир ее отца!

Очень красивая девушка с длинной светлой косой и в голубом, до пят, сарафане помогла ей умыться, Она немного отдохнула, а потом ее пожелал увидеть царь. Она надела тяжелые браслеты и серьги, сама заплела косы — так, как было принято у женщин в доме отца, — и внимательно посмотрела на себя в большое зеркало, стоявшее у стены.

Оттуда смотрела на нее смуглая черноволосая девушка, с нежными чертами, глубокими раскосыми черными глазами и длинными густыми ресницами и тонким станом. Яркий наряд необыкновенно шел ей, подчеркивал благородную линию плеч и шеи, нежно-бронзовый оттенок кожи…

— Хороша! — сказал царь, оценивающе оглядывая ее. — Хороша…

Гуащэнэ слегка смутилась — никто и никогда не позволял себе так бесцеремонно разглядывать ее, ханскую дочь. Однако это был, возможно, ее будущий муж, а мужу следовало покоряться. И она кротко улыбнулась, чуть склонив набок голову, и приветливо взглянула на него раскосыми черными глазами.

На бояр, сидевших и стоявших вокруг, она старалась не обращать внимания.

Царь коротко кивнул, подал ей руку, и они вместе последовали на пир. О, здесь было на что посмотреть! Стол ломился от яств, бояре, оглаживая бороды, громко хохотали, кубки звенели, вино лилось рекой…

— Скоро окрестим тебя, — шепнул Иоанн, склонившись к ее уху. — А тогда можно и за свадебку!

Она снова улыбнулась, не зная, что сказать, растерявшаяся, оглушенная и потерявшая дар речи от этого изобилия, от духоты, от красочных нарядов и окладистых бород, от незнакомых музыкальных инструментов, которые оглашали огромный зал своей игрой — тоже незнакомой, непривычной и оттого режущей слух. Шум стоял страшный… А Иоанн, сидевший рядом с ней, был так красив, что захватывало дух. От него исходила сила и властность, которые подчиняли и будоражили ее, он был могуч и прекрасен, он был неистов в пиршественном буйстве своем, и она вспомнила, как отец говорил, что равных на поле брани московскому царю Иоанну нет и не было, а равно и в делах государственных он со временем велик станет, ибо умен и изворотлив, а еще смел и несдержан во всем, до забытья, до безумия. И она уже смотрела на него восхищенными глазами, мечтая о том времени, когда воцарится рядом с ним и будет единственной полновластной хозяйкой огромной страны и его сердца — царского, всемогущего…

* * *

— Верую во Единаго Бога Отца Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единороднаго, Иже от Отца рожденнаго прежде всех век; Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша. Нас ради человек и нашего ради спасения сшедшаго с небес и воплотившагося от Духа Свята и Марии Девы и вочеловечшася. Распятаго же за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна. И воскресшаго в третий день по Писанием. И возшедшаго на небеса, и седяща одесную Отца. И паки грядущаго со славою судити живым и мертвым, Егоже Царствию не будет конца. И в Духа Святаго, Господа, Животворящаго, Иже от Отца исходящего, Иже со Отцем и Сыном спокланяема и сславима, глаголавшаго пророки. Во едину Святую, Соборную и Апостольскую Церковь. Исповедую едино крещение во оставление грехов. Чаю воскресения мертвых. И жизни будущаго века. Аминь.

— Аминь…

Голос священника разносился под сводами церкви, гулко отдаваясь от стен. Гуащэнэ стояла со свечой в руке и изо всех сил старалась вести себя так, как ее учили, и ничего не забыть. Про себя она повторяла слова незнакомой молитвы и незаметно смотрела по сторонам, запоминая, когда окружающие крестятся, а когда бьют поклоны.

— И отвещает…

— Сочетахся, — ответила она.

— И веруеши ли Ему?

— Верую Ему, яко Царю и Богу.

И снова:

— Верую во Единаго Бога Отца Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единороднаго…

И снова…

Ей было очень душно, и она уже с ужасом думала, сможет ли выстоять службу до конца и что случится, если не выстоит, но тут поймала на себе одобрительный, восхищенный, горящий взгляд царя, и ей стало жарко и весело — оттого, что он так на нее смотрел, а еще оттого, что ей показалось это непозволительным и очень забавным — смотреть так друг на друга в церкви, во время молитвы, при большом скоплении народа.

— Теперь ты перед всем светом нареченная моя, — сказал царь, пристально глядя ей в глаза. — Прими же это кольцо и платок в знак скорого нашего соединения.

Мария — теперь нужно было привыкать к новому имени! — протянула руку и взяла вещицы. Кольцо было тяжелым и приятно покоилось в руке, а платок, унизанный жемчугом и искусно расшитый, был красоты невероятной! Она поклонилась Иоанну, как учили ее по русскому обычаю, и тихо произнесла слова благодарности.

* * *

В день свадьбы Москва ликовала. Женился царь! По всему городу гремели пушки, звонили колокола. Звон был такой, что люди не слышали друг друга в разговоре. Пока ехали в церковь, войско салютовало, со всех сторон в честь новобрачных бросали шапки и выкрикивали слова одобрения. Всем было интересно поглядеть на молодую невесту, уже прославившуюся необыкновенной красотой, а она сидела скромно в искусно украшенной золоченой карете, опустив глаза и сплетя на коленях тонкие пальцы рук, в тяжелом головном уборе, украшенном драгоценными камнями и жемчугом, в парчовом златотканом платье, в накидке, расшитой серебром.

Свадебная церемония длилась до позднего вечера, а праздничный пир затянулся на всю ночь.

Удивляло это Марию безмерно, а особенно — плач и стенания, которые сопровождали празднество. А еще очень хотелось сбросить с себя тяжелые наряды, облачиться в мужское черкесское платье, вскочить на коня и умчаться в степь — и чтобы волосы развевались на ветру, и чтобы рука об руку с Иоанном…

По русскому обычаю, молодых вывели из-за стола раньше всех, пока гулянье еще продолжалось, и проводили в покои Иоанна. С поклонами, пятясь, бояре вышли, двери за ними закрылись, и молодые супруги остались вдвоем.

— Какая ж ты красивая, — хрипло прошептал Иоанн. — Не видел еще таких…

Она лукаво взглянула на него и выгнулась дугой под его руками. У Иоанна пересохло во рту. Ошибиться он не мог — в глазах кроткой и робкой черкешенки горели страсть и откровенный призыв.

Он притянул ее к себе, и она обвилась вокруг него. Он стиснул ее изо всех сил, на миг подумав — не переломит ли такой тонкий стан, не причинит ли боль ее хрупкому телу. Но она застонала, и он забыл обо всем. Впился в тонкие холодные губы, и они ожили, отвечая ему, навязывая свою волю, обволакивая темной страстью…

Иоанн повалил ее на ложе, рухнул сверху и прижал всем телом. Она не сопротивлялась, напротив, пылко отвечала на его ласки и распалила его так, что он уже не помнил себя. Она льнула к нему, прижимаясь всем своим гибким горячим телом, и он опьянел от ее смуглых плеч, тонких рук и заалевших, вспухших под его напором губ. Он не сдерживался, он забыл, что это только первая их ночь, что она еще никогда не знала мужчину, — да и как было об этом думать, если она обнимала его так горячо и бесстыдно, как он и не помнил, чтобы его обнимали, — и только наслаждался ею, терзал ее тонкие губы и нежное тело, не отпускал до утра, все не мог никак насытиться и оторваться от нее…

Уже наутро змеей заползла в голову мысль: как так, отчего она столь страстна и опытна? Не было ли обмана? Слишком уж искусна она, никакой страстью такое не объяснишь… Но она так нежно и робко прильнула к нему, и такой мягкий румянец залил ее щеки, и такой лаской засветились ее черные как ночь раскосые глаза, что он отогнал сомнения, и забыл о них, и снова прижался ртом к ее сладким губам.

* * *

— Опять на охоте? Сколь можно-то? И не надоест ему эта забава… — жаловалась Мария Темрюковна своей наперснице и советчице, няньке детей царя, Евдокии. — И меня с собой брать перестал. А знает ведь, как я охоту люблю. Как завел опричников себе, сладу нет. Все с ними да с ними… Что так смотришь на меня, Евдокия?

— Не гневайся, Марьюшка, послушай, что скажу. Давно с тобой говорить хотела, да все никак, все боялась тебя огорчить. Теперь же вижу — нельзя тянуть более. Чуть промедлим — поправить ничего нельзя будет.

— Да о чем ты, Евдокия?

— Смотри, родненькая, царь горяч и в делах амурных безрассуден. Полыхнет — и перегорит.

— Зачем говоришь такое? — вспыхнула гневом Мария, и тонкие черты ее исказились. — Разве я больше не люба ему?

— Да что ты, что ты… — заторопилась Евдокия, суетливо поглаживая молодую царицу по плечу. — Что ты…

— Зачем говоришь такое? — тихо, словно с угрозой повторила Мария. — Или знаешь что? Полюбил кого? Быть не может. Каждую ночь он ко мне приходит.

«Такова ли была ты, прежняя Гуащэнэ? — подумалось Евдокии. — Такова ли ты в Москву приехала?»

— Что ж, что приходит… Приворожила ты его, видать, равных тебе в любовных утехах и впрямь нет, как люди сказывают. Но что ж ты его не приголубишь никогда, не пожалеешь?

Губы Марии насмешливо изогнулись.

— Пожалеть? Иоанна — и пожалеть? Разве нужно ему это? В нем сила темная страшная… В нем огонь дикий. Его еще назовут великим. Его грозным назовут… А ты говоришь: жалеть его?

— А ты пожалей, Марьюшка, — терпеливо вздохнула Евдокия. — Царица Настасья-то была — голубица кроткая, ангел чистый…

— Настасья?! — вскинулась царица. — Что ж вы меня все ею попрекаете? Что ж вы меня все учите? Или брови-очи мои хуже, чем у нее? Или стан у нее тоньше был? Или любит меня царь меньше? Говори — меньше?!

— Что ты, что ты, Марьюшка, отчего же меньше? — не на шутку перепугалась старушка. — А только ты к нему с лаской подойди, добра от этого и пользы лишь прибавится. Ты вот светлицу покойницы восточными коврами застелила, чучел птичьих понаставила, в мужской одежде ходишь, по своим обычаям живешь… А ему, может, милее станы ткацкие да пяльца, что Настасья любила, да кроткие девицы-умелицы, да тишь в тереме… А у тебя, прости, Господи, душу грешную, не прислужницы, а истые дьяволицы: одна другой краше, но лихие, как на подбор… Такого ли счастья царь-батюшка наш хотел, о том ли кручинился?

Но Мария уже ничего не слышала. Кровь кипела в жилах, стучала в висках, и казалось, что сейчас она, разрывая кожу, вырвется наружу и сметет все на своем пути горячим гневным потоком.

— Значит, не люба я ему так, как она? — прошептала она, горло перехватывали тугие спазмы, не давая дышать. — Значит, она, голубица, приворожила его? Значит, любовь моя ему не столь мила?

Евдокия, вконец расстроенная, замахала руками:

— Да что ты, право, краса ненаглядная? Анастасия-то уже, почитай, пять лет как померла… И детки у них, посмотрит он — и ее вспомнит. А тебя он сразу взял, как ее похоронил, приглянулась ты ему — неспроста, поди? И ты жива, не в могиле, чай? Чего ж ему мертвую любить, когда ты, такая раскрасавица, подле него все время?

Мария медленно подняла голову. Евдокия в испуге отпрянула. Мрачный, адский огонь горел в черных глазах царицы.

— Детки… Детки, сказываешь? И то верно… Наследники… Мне сына не дано, и, по всему, уж дано не будет…

Она поднялась и быстро вышла из горницы, оставив наперсницу одну, в великом страхе и великом волнении…

* * *

Была у Гуащэнэ-Марии большая тайна. Никому о том не сказывала, не доверялась. Из отцовской земли привезла она старуху шаманку, поселила во дворце у брата родного, любимого, Салтанкула, и навещала лишь изредка, лишь по крайней потребности. Только на самые важные вопросы отвечала шаманка, только в самых отчаянных случаях давала совет. Но и ценила Мария ее так, как никого другого. Ибо не случалось еще так, чтобы старая Анэбат неправду сказала или плохо научила.

В темной комнатушке, где жила Анэбат, было жарко от множества свечей. Пламя отбрасывало на стены тени, играло длинными языками, металось по полу и потолку.

«Все как в душе моей… Темно и страшно. Мечусь, как неприкаянная, не зная любви, не могу приклонить голову нигде…»

Пламя выхватило из темноты чучело огромной птицы. Белый сокол… Рядом другие, поменьше, совы и вороны… Грозные клювы, мощные когти…

Вода в чугунном котле кипела, бурлила. Шаманка шептала что-то себе под нос, ломая длинными крючковатыми старческими пальцами какие-то стебли и подбрасывая их в воду. Запах трав поднимался к потолку, рассеивался по комнате, обволакивал, дурманил…

— Что ждет меня, уважаемая Анэбат? Скажи мне, не таи ничего. Измучилась я совсем. Погибаю от страсти к нему.

— Одной красотою да ласками хочешь пленить его… Так не сбережешь его любви, он уже и теперь остывает к тебе. Ибо вкусил он опасную прелесть непостоянства и не знает стыда. Понавез в слободу девиц нечестивых, бесовское отродье, опричников к себе допустил, все люди стонут, удержу нету на них, окаянных…

— Помнит ли он жену свою, уважаемая Анэбат?

— Помнит, — строго сказала шаманка, и царица невольно вздрогнула. — Помнит, это правда. И в память ее наделяет великою богатою милостыней монастыри Афонские. Молится за нее он. Выше нет для него цели, как молиться за нее. И молитвы его доходят до Господа, хоть и великий грешник он, и проклят, и прокляты его потомки.

— Как проклят?

— Навеки. Грехи предков над ним — как тяжесть неподъемная. Не перебороть ему этой тяжести, не снести ноши — мочи не хватит. Будет дьяволом одержим и всеми бесами его. Много горя принесет.

— Горя? Кому?

— Всем. И тебе.

— И мне? Но ведь он любит меня…

— Нет, не любит. Полыхнула страсть и прошла. Но ты можешь еще помочь и ему, и себе. Если, как покойная Анастасия, возьмешь на себя боль его. Если не испугаешься его проклятия вечного. Только ты можешь его от греха отвратить.

— Успокоится ли сердце мое? Обратится ли он ко мне?

— Успокоится, если только о нем думать будешь, если забудешь о себе и о том, как бы брату побольше новых богатств доставить, должностей и дворцов. А если потакать будешь ему в его страстях, самым дорогим расплатишься.

* * *

Она изо всех старалась стать такой, какой, как ей казалось, он желал ее видеть. Бесовское, тайное, черкесское рвалось наружу, горячая кровь давала себя знать, но она снова и снова смиряла себя.

Она прекратила все развлечения, она ходила в церковь, она проводила вечера со старушкой наперсницей, забросила скачки и мужские костюмы, игрища и пиры, а уж о любовных утехах и не вспоминала.

До того самого дня, когда обожаемый ею Иоанн сказал то, что сказал.

— Что это ты, — насмешливо спросил он, — все по монастырям да по старухам боярыням? Я думал, ты девка-огонь, неукротимая, буйная… А ты все по светлицам. Уже и со своими служанками не развлекаешься, и меня вон сиднем сидишь ждешь. Скоро и вышивание в руки возьмешь? Думаешь, не знаю, отчего так убиваешься? С Анастасией моей сравниться хочешь? Так напрасно. Не выйдет у тебя ничего. Не ровня ты ей. И никогда не была и не будешь.

Кровь бросилась в голову гордой черкески. Не Мария стояла перед грозным Иоанном, а неукротимая горячая Гуащэнэ.

— Хорошо же, — процедила она сквозь стиснутые зубы. — Выполню и эту твою волю, великий государь. Стану снова такой, как тебе надо!

Снова бил в лицо вольный ветер, и мчал конь без устали через ручьи и поля. Развевались на ветру волосы, а мужское черкесское платье прилегало к телу, удобное, и она погоняла плеткой коня, гортанно покрикивая — как привыкла и любила с детства, — одна, без Иоанна.

Снова обвивалась она всем телом вокруг темноглазых красавцев — не вокруг него. Стискивали ее из всех сил — не переломят ли ее тонкий стан, не причинят ли боль ее хрупкому телу… Впивались в ее тонкие губы, но они оставались холодными, не могли эти руки и губы потопить ее в темной страсти, навязать свою волю, не под силу им было…

Лилось рекой вино, лилось через край — как любовь, как боль, как кровь ее…

Снова распалялись так, что уже не помнили себя. Снова валили ее на ложе, прижимались к ее гибкому горячему телу, пьянели от ее смуглых плеч, тонких рук и заалевших, вспухших губ. Снова обнимала их жадно и бесстыдно, снова терзали ее тонкие губы и наслаждались ее нежным телом, не отпускали до утра, все не могли никак насытиться и оторваться от нее… один, другой, третий… все как на подбор… один другого краше…

Кто угодно, но только не он…

Уже через несколько месяцев она расплатилась самым дорогим — когда опускала в крошечную могилку тельце своего двухмесячного малыша.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.