Глава третья Майя, Майечка, МАИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Майя, Майечка, МАИ

1

В самом начале пятидесятых, на кромке нового десятилетия, страна продолжала мечтать о всеобщем достатке, но теперь уже не в целом мире, где пролетариат никак не спешил разделываться с империализмом, а у себя, на одной шестой части этого несговорчивого мира. Война все больше и больше отступала в мутном тумане времени, да уж пора было ей отойти, а бывшим фронтовикам — сменить выцветшие гимнастерки с разноцветными полосками на груди, свидетельством ранений, на цивильные костюмы. С карточками распрощались уже три года назад, поблагодарив в душе за добрую службу, как верных солдат, воевавших с голодом; десятки разрушенных городов, по которым пролегал когда-то путь к Берлину, уже не лежали в руинах, а обрастали медленно, но верно новым жильем и заводскими корпусами. Москву же война оставила почти в неприкосновенности, но и она начала меняться: не то чтобы хорошеть, но становиться иной. Поползли вверх диковинные островерхие замки, в них стали жить герцоги, графы и князья от искусства, литературы, науки и высший чиновный свет; берег Москвы-реки вдоль гигантского зеленого хвоста, вытянувшегося от Садового кольца до речной излучины у Воробьевых гор — парка имени Горького, уставлялся кубами домов, названными народом «сталинскими» (правда, чуть позже, в честь вождя, который неустанно заботился об элите, населившей эти дома); в магазины что-то завозили, а что-то прятали, но хлеб был, колбаса была, водка — на каждом углу, скромный ситчик и его появившийся конкурент — штапель громоздились цветастыми рулонами на полках. Но многое в Москве оставалось неизменным еще с довоенных времен — например, троллейбус № 2, бегавший по длинному маршруту от старых деревянных двухэтажных домиков в начале Дорогомиловки до самого центра, до гостиницы «Москва» Так оставалось и в войну, и в День Победы, когда чуть ли не круглые» утки «двойка» увозила с Красной площади на ступеньках и на заднем буфере мальчишек, потому что втиснуться в троллейбус в те звездные часы народного ликования могла разве что церковная мышь. А через несколько лет и из этой «двойки», единственного троллейбуса в центре города, и из станции метро со старомосковским названием «Охотный ряд» поздним вечером в двадцатых числах июня будут высыпать мальчишки в костюмчиках, белых рубашках и девочки в нарядных платьях; их, повзрослевших, уже можно называть юношами и девушками. В тот день в школах — во всех московских одновременно — разом подобревшие учителя и взволнованные директора и директрисы вручали аттестаты зрелости. Первый в жизни солидный документ, заверенный печатью. Сама зрелость, правда, еще не наступила, потребуется еще немного времени, чтобы юноша, обдумывающий житье, обдумал его всесторонне, но вот без аттестата зрелость все же неполноценна. Во всяком случае, для тех, кто жаждет знаний и кому студенческая скамья снится чуть ли не еженощно.

Первый вечер после окончания школы стихийно наполнялся гуляющими — почти исключительно бывшими школьниками, школьницами, правда, под негласным надзором милиционеров и дворников, следивших за порядком на московских улицах. Сказать по правде, нужды в том не было: столичное спокойствие никто нарушать не собирался и мусор на асфальт не выбрасывал.

Такая традиция появилась в Москве в конце сороковых годов — первую ночь радостного освобождения от школьной зависимости проводить на ногах, а ноги несли не куда-нибудь, а в сердце Москвы, на Красную площадь. Именно она, Красная и любимая, была центром притяжения идейно выдержанных будущих строителей социализма-коммунизма — ведь там, за высокими кремлевскими стенами (а как показала история, зубцы на ней остры, как на акульей челюсти, что испытали на себе немало честолюбцев, пытавшихся пролезть туда за властью), посасывал погасшую трубку самый мудрый человек на свете; его присутствие здесь, за зубцами, рядом, волновало, и все, кто ступал на историческую площадь, вымощенную историческим булыжником, шли тихо, словно на цыпочках.

Поздним июньским вечером пятидесятого года, во время наступления праздничного юношества на Красную площадь, в притихшей толпе, не отличавшейся особой пестротой, были две девушки, две одноклассницы из школы № 634, что на Басманной. Одна из них — Валя Котелкина, маленького роста, одета в светлое ситцевое платьице, другая — Майя Кристалинская, повыше ее, в костюмчике, сидевшем на ней чуть мешковато. Виновен в том был не портной и не «Москвошвей», а обстоятельства другого толка: костюмчик был чужой, взятый у одной из подруг, что называется, напрокат, поскольку для такого торжественного случая в скудном гардеробе Майи ничего не нашлось. Скромно жили Кристалинские, да и Котелкины не намного лучше, но все же девочки принарядились: впереди — выпускной вечер в школе, затем — прогулка по Москве, с тем чтобы в самом начале короткой июньской ночи легонько процокать каблучками по «главной площади страны». И страна была любимой, и гордость за ее достижения в труде и бою — безмерной, и в первую очередь для Вали Котелкиной, дочери солдата-фронтовика (классного шофера, которому после войны была доверена баранка автомобиля, возившего Матвея Шкирятова, заместителя председателя комиссии партконтроля, личность весьма мрачную; но что знал о нем простой шофер Иван Котелкин?). Валя была девушкой идейно выдержанной в духе времени, самой активной в школе комсомолкой, свято верившей в грядущую победу коммунизма. А Майя не отличалась особой восторженностью по поводу наступления эры коммунизма, хотя тоже являлась исправной комсомолкой, исполнявшей все, что надлежало, — ходила на собрания, доставала билеты в театры для класса, когда намечался культурный бросок на труднодоступный спектакль — «культпоход». Скепсис Майи был сродни тому, о котором писал ее любимый Маяковский: «В коммунизм из книжки верят средне, мало ли что в книжке можно намолоть». Что-то не видать было зеленых побегов на древе, именуемом «коммунизм», за которым ухаживала революционная часть человечества. Книг же о нашем светлом будущем выходило много, они убеждали в его несомненном приходе, но вот древо — сохло. Острая на язык, смешливая Майя на эту тему предпочитала не говорить.

Валя и Майя шли, взявшись за руки, по Красной площади, вдвоем, отстав от ребят и девчонок из родного десятого «А», шли молча, глядя с любопытством по сторонам. Они бывали здесь редко, Майя — в последний раз несколько лет назад, когда ходила в Мавзолей накануне приема в комсомол в райкоме, где могли задать любые вопросы, чтобы испытать на прочность будущего борца за дело Ленина — Сталина. А так не вели дороги сюда, у них была своя улица — Басманная (Майя жила по соседству), она была родной и, как им казалось, красивой и уютной, и вся жизнь заключалась в ней, путей-дорог в другие районы Москвы бывало немного. На Басманной теснились дома с коммуналками, где жили Валя и Майя, и школа, и Дом пионеров, как называли тогда Дом детей железнодорожников. Этот самый дом был целым миром, где подрастающий человек мог найти все, что его душе было угодно, если она, душа, распахнута, готова впитать в себя звуки музыки, краски пейзажей, стихи Пушкина и Лермонтова или манящие к себе огни театральных подмостков.

2

В Дом пионеров ходили целыми квартирами, рассыпаясь по разным комнатам — кружкам. В детстве каждый ребенок кажется талантливым. Валя Котелкина особыми музыкальными талантами не отличалась, правда, петь любила, и девичий голосок у нее был приятный. Но больше всего любила читать стихи: дома — вслух, в школе, как и требовали учителя, — «с выражением», за что получала вполне заслуженные пятерки.

В Москве о Доме детей железнодорожников наслышаны были и дети, и их родители, попасть туда было не так просто. Популярность дома объяснялась еще и знаменитой в стране фамилией, которая ежедневно называлась по радио, мелькала в титрах на экране — ну не культ ли личности, заключенный в семи нотах? Но и по сей день эта фамилия стоит в перечне классиков советской музыки на одном из самых первых мест вместе с фамилиями Шостаковича, Хачатуряна, Хренникова, Прокофьева. Высокий рейтинг ее не снижается и никогда не снизится — классик всегда остается классиком, и время не властно менять свои оценки.

Дунаевский — вот эта фамилия. Но сам Исаак Осипович никакого отношения к Дому детей железнодорожников не имел. Магический блеск его имени освещал трех других братьев — тоже музыкантов и тоже — Дунаевских.

Братья Исаака Осиповича были в музыке рангом ниже, но истово отдавались своему делу. Особенно Семен Осипович, маэстро детской хоровой музыки. На всю Москву гремела слава о его пионерском ансамбле в ЦДДЖ, и со всей Москвы приезжали к нему влюбленные в хоровое пение мальчики и девочки в пионерских галстуках, с папами и мамами и с одной просьбой: примите. Но дело это было непростым — нужно было доказать свою принадлежность к путейским рабочим и служащим. Не требовалось этого только от детей из близлежащих кварталов. Зажигал Семен Осипович и будущие звезды — именно у него в ансамбле засветились первые лучики надежды на блестящее артистическое будущее Валентины Толкуновой и Светланы Варгузовой.

Валю Котелкину Семен Осипович принял, посчитав, что с ее данными петь в ансамбле можно, и благодаря ему Валя сделала тот первый шаг, который оказался одним из самых значительных в ее жизни. Зная о ее страсти к чтению стихов, Семен Осипович однажды представил ее неторопливо невысокому сутулому человеку в роговых очках с необычно толстыми стеклами. Человек этот долго рассматривал Валю, видно было, что это дается ему с немалым трудом, и вдруг предложил ей заниматься в его кружке. Читать стихи, играть смешные сценки, иногда и петь тоже смешные песенки — короче, развлекать. Звали его Владимир Григорьевич, фамилию же Валя запомнила сразу, уж больно красива была фамилия — Кристалинский.

А был сорок второй год, осень, шла война, Москву иногда потряхивало от налетов. Они были кратковременны, их пережидали в подвалах-бомбоубежищах, и когда по радио слышалось слово «отбой», Валя вылетала из подвала и шла по Басманной к саду имени Баумана, в Дом культуры; у Владимира Григорьевича, кроме Вали, в кружке были еще ребята, кому ни при каких условиях большое искусство не светило. Они собирались дружно, занятия проходили весело — Кристалинский сам, как заправский режиссер, ставил сценки, и это тоже входило в обязанности массовика-затейника, профессия-то ведь широкой профиля. Это сегодня его профессия стала вымирающей, сегодня развлечения идут по телевизору, а тогда массовик, да еще умеющий импровизировать, был в чести. Поставив сценки, Владимир Григорьевич делал целую программу, он вывозил ребят из стен дома на Басманной в «свет». Его «артисты» собирали целые фойе в кинотеатре «Колизей», что был неподалеку, на Чистых прудах. Зрители на концерты приходили задолго до начала сеанса, а «артистам» аплодировали не хуже, чем знаменитым мастерам во МХАТе.

Можно было подолгу разговаривать с Владимиром Григорьевичем, но разговоры эти были связаны только с репетициями, выбором сценок, о войне говорили редко, и уж тем более никогда не говорили о личной жизни режиссера-затейника. Как будто у него не было ни дома, ни детей. А Валя же, хоть и маленькая, но не по годам тактичная, интересоваться жизнью взрослых себе не позволяла.

Но тайна за семью печатями — жизнь этого полуслепого, обожаемого ею человека — внезапно приоткрылась. В класс, где училась Валя, пришла новенькая — черноглазая, улыбчивая, с ямочками на щеках, с ровной челкой девочка. От ее речи, от несуетных манер, от всегда спокойного голоса исходила такая же доброжелательность, как и от режиссера из ЦДДЖ, но это Валя обнаружила позже, когда узнала, что девочка по имени Майя носит ту же фамилию, что и Владимир Григорьевич, и что она самая что ни на есть родная дочь его, да и внешнее сходство их было несомненно.

Валя и Майя быстро завершили период ознакомления, с которого обычно начинаются взаимоотношения между людьми любого возраста, а затем либо между ними начинается дружба, либо они разбегаются в разные стороны, не проявляя при случайных встречах взаимного интереса.

Вале и Майе суждено было первое; в обеих было много такого, что заставляло тянуться друг к другу, какое-то внутреннее единство при различии характеров, темпераментов, даже взглядов на многие вещи и, что важнее всего, жизненной позиции. Но это все уже будет потом, когда они повзрослеют, ничто не помешает им быть вместе, и соединит их прежде всего та обволакивающая теплота и то взаимное притяжение, которые действуют многие годы и не уходят с ними, а, наоборот, превращаются в щемящее ожидание встреч, которые, увы, становятся все реже и реже.

Так случится и у Вали с Майей. Жизнь их потечет по разным руслам, профессии их в конечном счете будут несхожими и встречи — редкими, потому что появятся новые дела и заботы, без которых женщины жить просто не могут. У Майи начнутся частые и долгие гастроли, но в первый же день по приезде в Москву она непременно позвонит Вале и коротко скажет: «Валюш, я приехала…»

…Еще с войны городские школы в стране были «расколоты», разделены на мужские и женские. Принцип — дореволюционный, гимназический, форма в мужских школах пока не вводилась, а вот в женских появились коричневые платья с фартучками, и все девочки стали чуть ли не на одно — хорошенькое — личико. Название у этой системы было строгое — бифуркация. От нее, кроме учителей, в большей степени страдали сами мальчики и девочки, разведенные по разным улицам. В школах для мальчиков ждали танцевальных вечеров, на которые приходили девочки с соседней улицы, а в женские — скромные мальчики, тайком курившие папиросы «Север» или, что еще дешевле, сигареты «Кино». Валя Котелкина считала бифуркацию несусветной глупостью, Майя же разделяла Валино негодование с юмором, чуть подтрунивая над горячностью подруги, повторяя любимую фразу из «Онегина»: «Учитесь властвовать собою».

Но вожделенные танцы были редки, а школьные обязанности каждодневны. И здесь характерами подруг диктовалось отношение к этим обязанностям. Валя Котелкина была девочкой дотошной во всем, что бы ни делала. Прийти в школу с невыученным уроком — этого никогда не допускала Валя, зато с легкостью допускала Майя. Но… ей достаточно было один раз пробежать глазами страницу учебника, на переменке, чтобы запомнить ее чуть ли не наизусть. Могла — правда, дома — легко решить сложную задачу по математике и вместо зубрежки химических формул заняться делом посторонним и неожиданным для девочки — читать газеты. В доме их было много, Владимир Григорьевич не ограничивал себя одной обязательной для каждого советского человека «Правдой», были и другие, «легковесная» «Вечерка», скучный «Труд» и бодрящая «Комсомолка». За чтением «Комсомолки» иной раз заставала Майю Котелкина, с недоумением наблюдала, как Майя изучает газету — сосредоточенно и молча, нет чтобы обратить внимание на Валю. А когда с газетой бывало покончено, подруга задавала один и тот же вопрос: «Ну, что интересного вычитала?» Майя отделывалась сообщением о каком-нибудь «историческом» событии, которое мало интересовало читающую публику, выписывающую газеты по велению комитетов комсомола.

Чтение газет — для подростка вещь необычная. Даже и «Комсомолку» читали люди постарше. А тут газету берет в руки девочка. И не Просматривает, чтобы щегольнуть на комсомольском собрании знанием текущих событий, а читает, выбирая для себя то, что поинтересней. Ее мало интересовали, например, рапорты тружеников полей Вологодской области великому вождю и учителю товарищу Сталину о рекордном сборе урожая зерновых… Или статья об успехе во МХАТе спектакля «Зеленая улица». В этом театре ей хотелось посмотреть «Чайку» или «На дне», а вот о советских железнодорожниках и их борьбе за высокие показатели грузоперевозок в спектакле «Зеленая улица» читать не хотелось. И беседы академика Лысенко со студентами, будущими агрономами, о лженаучных теориях буржуазных ученых, последователей Вейсмана и Моргана, — тоже. Кто такие вейсманисты и кто такие морганисты, Майя не знала, а вот статью про антипатриотическую группу прочла. Писатель Борщаговский, театральный критик Юзовский, переводчик Гурвич — безродные космополиты, они и есть антипатриоты. Родины у них нет, была и — пропала. А почему? Куда делась? Непонятно. Но читать интересно; что же эти космополиты такое придумали и что плохого сделали — надо разобраться.

Вот бы с отцом поговорить, он бы объяснил, но отец приходит поздно, когда Майя уже спит, у него — свои головоломки.

Мир, и совсем не девичий, мир иной, глубокий, подступавший со всех сторон, мир, в котором исчезали одни и от которого бежали другие, становясь отшельниками в своей кажущейся независимости, чуть приоткрылся перед ней, начинавшей взрослеть, а значит — и думать. Она еще не столкнулась со всеми его реалиями, только начинала скользить по его поверхности, казавшейся ей гладкой, и время падать, больно ударившись, для нее еще не наступило. Оно придет не скоро, удары будут тяжелыми, болезненными, и пушкинская строчка «учитесь властвовать собою» сослужит для нее добрую службу. Боль спрячется за тихой, без яркого озарения, улыбкой.

А газеты, попадавшиеся ей, подсказали, что не нужно с доверием относиться к тому, что тебя окружает, нужно держаться друзей и своего дома, жить своей жизнью — делать уроки, получить аттестат, поступить в институт, а там будет видно.

И еще была в ее жизни музыка.

В конце сороковых в стране началось второе музыкальное «пришествие». И первому и второму дорогу открыло радио. Первое состоялось, пожалуй, в конце двадцатых, когда радио только появилось. Еще не став массовом, оно уже приступило к завоеванию пространства; радиоволны набирали скорость и катились, правда, не по всей великой Родине, а по центральной ее части. Пока.

Теперь же их «оперативный простор» стал широк, радио завоевало почти всю страну, музыка хлынула в эфир мощным потоком, а впереди неслась песенная кавалерия. И песня создала свою империю, на вершине которой был Дунаевский, рядом с ним — братья Покрасс, Новиков, Блантер и молодые Фрадкин, Мокроусов, Хренников, Кац. «Империя» крепла и расширялась, но от радио вскоре пошли другие волны, на их гребне взметнулись ринувшиеся в бой на песенное засилье полки классиков во главе с Бахом и Чайковским. Конечно же никакого сражения в радиоэфире не было, песни мирно уживались с операми и симфониями и даже «братались»: в одном концерте звучали «Шаланды, полные кефали» и «Хабанера». Радио взяло из кинотеатров песни, из музыкальных театров — арии и целые оперы, а из филармонических залов — симфонии. И классику завороженно слушали, об этом говорили письма, приходившие на радио из разных городов и весей. Возможно, напор классической музыки был достаточно продуманным стратегическим ходом в сталинской политике отстранения масс от размышлений на тему неустроенного бытия в стране победившего социализма: верить в искреннее культуртрегерство верхов не приходится. Но возможно и другое: это была помощь — и необходимая — советскому исполнительскому искусству в его претензиях на мировое господство.

И радио, этот обнимающий весь мир концертный зал, взвалило на себя обязанности стать на «ты» с музыкой, чтобы на «ты» с нею была вся страна и талантливое юношество двинулось в музыкальные школы и консерватории, а там недалеко и до призов на международных конкурсах. И только — первых!

Майя Кристалинская и Валя Котелкина, а вместе с ними и весь Советский Союз были непременными слушателями той самой легендарной в военное время черной тарелки на стене («радиоточки»), которая не вышла из моды в конце сороковых по той причине, что замены ей не было. Слушали не столько новости, которые затем дублировали газеты, но которые мало трогали девушек, слушали — и это было их огромной радостью — музыкальные передачи. В передачах музыки звучало много, о ней рассказывали немногословно и доступно, и музыка становилась понятней и исполнители — ближе, особенно — певцы. К тем операм, что слышала Майя в театре Станиславского и Немировича-Данченко, прибавлялись грандиозные спектакли Большого в Москве и Кировского в Ленинграде — их транслировало радио прямо со сцены, и слова диктора перед каждым действием: «Зал театра будет включен без дополнительного объявления» — вызывали волнение. А потом сквозь легкий шумок затихающего зала пробивались первые звуки оркестра…

Разные были передачи. Радио тех времен напоминало бывшее поле боя, на котором расцвели цветы. Появлялись новые передачи, и спрос на каждую был высок. В зданиях радио на улице Качалова и на Путанках, рядом со Страстным бульваром, можно было открывать свои почтовые отделения: письма и телеграммы летели сюда со скоростью радиоволн, количество их приводило в трепет гордых своим творчеством редакторов. На конвертах значился простой адрес: «Москва, Радио». А письма иной раз начинались словами: «Здравствуй, дорогая и любимая передача…»

«Дорогая и любимая» оказалась и у Майи с Валей. И называлась просто — концерт-загадка. Для тех, кто любит музыку. Для тех, кто знает музыку. И для тех, кто хочет узнать ее лучше.

И вот вечерами Майя с Валей прохаживались по Басманной — туда-сюда, вперед-назад. Этот почти ежедневный променад могла отменить только непогода. В погожие вечера Басманная выглядела сонной, редкое шуршание машин казалось ее вздохами, пешеходов было мало, и все они с авоськами в руках, набитыми нехитрой снедью конца сороковых во главе с выглядывавшим румяным бочком свежего батона или обвисшим хвостом пахучей трески, торопились по домам.

Подружки гуляли, напевая негромко, чтобы прохожие не оборачивались, удивленно тараща на них глаза. Это была игра, конечно не столь замысловатая, как игры отца Майи, придумывать ничего было не нужно, за них все сделали на радио, предложив обрадованным меломанам игру на музыкальную эрудицию.

Ах, какие мелодии летали по Басманной! Низкий голосок Майи словно прижимался к земле, голосок у Вали был повыше и скользил ровно — все же бывшая «хористка» у Дунаевского.

На угадывание песен экзамен был проще, их они знали наизусть, и позором было не узнать то, что почти ежедневно предлагалось в радиоменю. А вот со знанием оперных арий и романсов было потруднее. «У любви как у пташки крылья…»— напевала Кристалинская. «Кармен», — сразу же отвечала Котелкина. «В храм я вошла смиренно, чтобы свершить молитву», — с чувством выпевала Валя. «Ария Джильды», — парировала Майя и тут же заводила баском: «Любви все возрасты покорны». В ответ немедленно: «Ария Гремина». — «А из какого действия?» — не сдавалась Кристалинская. «Из третьего, — парировала подружка после небольшой паузы. — Это когда на балу Онегин встречает Татьяну в малиновом берете, — быстро добавляет Валя и улыбается: — Это же элементарно». «Конечно, — думает Майя, — допустить, чтобы Валя не знала «Онегина», — глупо».

И все же оперных арий у них на примете было немного, романсов — тоже, и тогда они все же переходили к песням, стараясь преподнести недавно услышанные, новые.

Радио уже не образовывало, а оттачивало вкус Майи Кристалинской. С песнями все было проще, она легко их запоминала, могла тут же безошибочно повторить. С оперными ариями было потруднее, нужно было прослушать их еще разок, и только потом она могла напеть безошибочно.

Радио в доме Кристалинских выключалось редко.

Однажды по дороге из школы Майя неожиданно предложила Вале свернуть в ЦДДЖ.

— Это зачем? — удивилась Котелкина и серьезно посмотрела на Майю. — Не могу, меня дома мама ждет.

— Ну, на минутку, прошу тебя. Какая там акустика!

— При чем тут акустика? Ты чего придумала, скажи сразу, — настойчиво попросила Валя.

— Я хочу тебе кое-что спеть. А мой исключительной красоты голос требует только хорошей акустики, — загадочно сказала Майя и потянула Котелкину за руку. — Идем, Валентина, петь буду ровно две с половиной минуты!

И Валя сдалась.

Они вошли в прохладный вестибюль и неслышно поднялись по лестнице в большой зал. В зале было пусто и тихо, он тотчас отозвался на их шаги по паркету, а когда Майя и Валя остановились, легкий стук их каблучков затух, взметнувшись под потолок. И снова стало тихо, и в этой сдавленной стенами тишине вдруг раздался чистый и взволнованный голос с неожиданно густыми обертонами, из среднего регистра он легко и быстро взметнулся в верхний. Валентина ошеломленно взглянула на Майю — неужели это она поет, а не кто-то другой? Валя даже осмотрелась невольно, но никого не было, рядом стояла Майя, с закрытыми глазами, подняв руки над головой, простирая их к потолку — небу, призывая решительно:

«Силы потайные!»

Валя не думала сейчас о том, откуда эта ария, в памяти мелькнуло не очень уверенное: «Гадание Марфы», «Хованщина», словно здесь, в зале, продолжались загадки на Басманной.

«Силы великие!»

Это был зов не школьницы в коричневом платье с фартучком, с белой каймой на воротничке, вчерашнего подростка, это был зов сильной и властной женщины, вырвавшийся из худенького девичьего тела.

«Силы сокрытые в мир неведомый…»

Голос подхватила гулкая пустота зала, увеличив его до размеров полетного контральто…

«Силы потайные зов мой услышали!»

Валя стояла не шелохнувшись, замерев от изумления — это же Майя, ее Майя так поет, ну — артистка, честное слово, настоящая артистка!

Майя спела арию и, скрестив руки на груди, молча, без улыбки смотрела на Валю. Потом равнодушным голосом диктора радио объявила: «Вы слушали «Гадание Марфы» из оперы Мусоргского «Хованщина». А теперь послушайте арию Любаши из оперы Римского-Корсакова «Царская невеста». Поет Майя Кристалинская».

И снова закрыла глаза и пропела еле слышно: «Ох, не губи души моей, Григорий…» Голос постепенно креп, напрягался, в нем Валя услышала и тревогу, и страдание, и мраморный зал отозвался всплеском, рухнувшим откуда-то сверху…

«Да любит ли она его, да любит ли, как я люблю!»

И та же сильная, но уже потерявшая власть женщина снова появилась в зале в облике этой худенькой девушки с большими глазами, полными слез. «Майка, Майка, как же ты талантлива!» — хотелось крикнуть Вале, но она молчала, потрясенная…

3

Над Красной площадью полыхали зарницы, над Зарядьем повис легкий дождик, и полоснувшие по нему молнии гасли, оставляя дальние громовые раскаты. Занимался рассвет.

Площадь постепенно пустела, бывшие школьники перемещались на набережную, на Манежную, в Александровский сад; тогда еще не было могилы Неизвестного солдата, сад был не столь ухоженным, как нынче, не глазели желтыми зрачками алые тюльпаны на клумбах, у решетки напротив Манежа на скамейке стоял патефон и хрипело танго с крутящейся пластинки. Белые рубашки сливались с белыми блузками прильнувших к ребятам девчонок, и головы — в кудряшках или гладко причесанные, с пробором и двумя косицами, соединенными сзади, и коротко стриженные, уже без челок, с зачесанными назад волосами — почти касались друг друга, но все же сохраняли расстояние: до первых поцелуев было еще далеко.

А у Манежа, в центре площади, бывшие школяры плотным кольцом обступили худенькую девушку в темном костюмчике, она стояла, скрестив на груди руки, и негромко пела, почти не напрягаясь: «Майскими короткими ночами, отгремев, закончились бои, где же вы теперь, друзья-однополчане, боевые спутники мои». Никто ей не подпевал, не положено громко петь у самого Кремля, где светится одно окошко, а за этим окошком не спит самый мудрый человек на свете. Нельзя ему мешать, он великую думу думает и великие дела творит.

Девушка после песни о друзьях-однополчанах запела другую: «Горит свечи огарочек, гремит недальний бой. Налей, дружок, по чарочке, по чарке фронтовой…» Кольцо вокруг певицы росло, сжималось, из задних рядов вытягивались шеи, стараясь разглядеть девушку, а когда она закончила, никто не аплодировал — не концерт ведь, просто такой вот момент, что и не петь нельзя, а если уж петь, то очень хорошо. А у нее не просто хорошо, а отлично получалось.

— А «Синий платочек» поешь? — раздался недоверчивый голос из толпы.

— Пою, — скромно ответила певица в костюмчике. И вдруг запела, ничуть не подражая знаменитой артистке, которая благодаря этой песне обрела всенародную любовь.

Развидневшееся небо над Москвой медленно наполнялось маленькими комьями облаков; на улице Горького появилась первая поливальная машина и двинулась к Манежной, разбрызгивая сверкающие струи на и без того чистый асфальт — ни единого фантика, ни единого окурка.

Но вот ползущая, как танк, машина приглушенно затарахтела на площади, напоминая всем, кто был здесь, что пора уходить, их время уже истекло. Наступало утро нового дня над Москвой, еще не проснувшейся, смотревшей в теплое небо серыми глазами площадей; это было утро первого дня новой жизни тех, сегодня счастливых, кто нехотя уходил с Манежной, с набережных, с прихорашивающихся после ночного отдыха улиц, поднимался со скамеек Александровского сада и исчезал в метро.

Уходили с Манежной и Майя с Валей, рассыпалось кольцо, сжатое вокруг них, превратилось в толпу, шедшую к метро вместе с ними. Майя больше не пела, а ватага бывших десятиклассников, шагавших сзади, напоминала поклонников какого-нибудь известного киноактера, почтительно сопровождающих своего идола. Вчерашние школьники покидали последний приют своего отрочества, устремляясь в новую жизнь.

Вероятно, это был, пока еще слабый, зов судьбы — неожиданно для себя запеть в эту ночь на Манежной. Еще ничего не решено окончательно, выбор будущей профессии, а значит — института, мог оказаться скоропалительным, но тем не менее он состоится, и дорога в будущее начиналась в эти дни на одной из московских улиц. Кто знает, может, билетик троллейбуса, остановившегося у здания твоего института, и окажется билетом в жизнь? А судьба неусыпным оком будет следить за тобой, время от времени напоминая о себе новыми обстоятельствами, неожиданными поворотами, потом яростной атакой на редуты твоих жизненных устремлений. И вот уж судьба завладела тобой окончательно, все перестроила-перекроила, и ты бросаешь все — профессию, насиженное кресло, дело, которому уже что-то отдано, и уходишь в неизвестное, надеясь на то, что все образуется, все будет хорошо. Но это потом, а пока ты считаешь себя повзрослевшим, независимым ни от каких крутых поворотов и катишься по маршруту, на который уже куплен проездной билет.

В школе Майя пела редко — так, иногда на вечерах, их было два-три в году, накануне красных дней календаря. Специально для выступлений не готовилась, пела, что знала, под рояль, за которым сидел кто-нибудь из музыкально обученных старшеклассников. Двумя песнями все и ограничивалось, следом за ней выходили другие, читали стихи или пели песни, но Майя пела чище, музыкальнее, точнее, а главное — артистично, так считали учителя пения, которые в ее школе часто сменялись. И все ее хвалили — учителя физики, истории, математики. А одноклассники поглядывали на нее после каждого вечера как на будущую знаменитость.

О пении как профессии Майя никогда не думала. Какая там профессия? Она любит петь, делает это с удовольствием. Но она — любитель, каких много. Вот в школе — пожалуйста…

С институтом все решилось просто. Майя ни с кем не советовалась, даже с Валей, отец сказал, что вмешиваться не будет, пусть выбирает, что по душе, а Валентина Яковлевна в серьезных вопросах всегда соглашалась с мужем. В школе, еще до выпускного вечера, как-то неохотно касались этой темы — «куда подашь?». Одноклассники перекидывались незначительными фразами: «Ты что выбрал?» — «Институт связи, а ты?» — «Не знаю. Еще не решил». — «Куда идешь?» — «В университет, на биофак, а ты?» — «В Станкин. Там, говорят, конкурса нет. А ты?» — «В горный думаю». На вопрос, который задавали Майе, она лишь коротко пожимала плечами. Идти в гуманитарный? Почему бы не попробовать? Правда, туда большой конкурс. Но можно рискнуть. Сочинения Майя писала всегда на пятерку, литературу и историю любила, с иностранным языком тоже проблем не было. Ее решения ждала Валя, она так и сказала Майе: куда ты, туда и я. Валя же тянулась более к математике, физике и химии. М-да… Есть еще экономические вузы, есть и экономические факультеты почти во всех технических институтах…

А если все же в университет, на физфак? Вот только конкурс! Тогда в пединститут? Но нет, педагогика не для нее, учитель из Майи не выйдет. Есть еще институт международных отношений. Было бы хорошо! Она становится дипломатом и едет в… Куала-Лумпур! Нет, в Веллингтон или в Ла-Валлетту. Непременно в города с красивым названием. Но в этот институт берут только особ мужского пола. Это — во-первых. Женщины в лучшем случае могут стать женами дипломатов. Какая несправедливость, ведь женщина — прирожденный дипломат! Во-вторых, нужна рекомендация райкома комсомола. А кто даст такую рекомендацию девушке? Значит, отпадает. Пойти можно бы и в иняз, «немка» советует. Очень хорошо. Английский, немецкий, французский, персидский. Нет, персидский — в институте восточных языков. Конкурс бы еще ладно, но и туда нужны связи, говорят. А вот в институт связи они не нужны. Значит, туда, на экономический. Взять Валентину и — в приемную комиссию.

Майя открыла «Справочник для поступающих в вузы Москвы»; им обзавелись все выпускники, именуемые абитуриентами. Слово было иностранное, и Из употребления его исключили. В конце сороковых Сталин начал очередной виток в неустанном поиске врагов. Началась борьба с придуманным вождем безродным космополитизмом, окрашенная черным цветом печально известной сотни. Помимо истязания «группы театральных критиков» и литераторов с фамилиями явно не «арийскими», обвиненных в антипатриотизме, верноподданные клерки вождя обрушились и на все прочее, если оно было иностранного происхождения. Из радиоэфира и концертных залов изымалась зарубежная музыка, в театрах запрещались пьесы современных «закордонных» авторов, они уступали сцену таким шедеврам, как «Зеленая улица», «Великая сила», «Чужая тень» — последняя, как это ни печально, была написана Константином Симоновым и посвящалась победоносной схватке с «безродным космополитом» — ученым. Гонению подлежали слова, давно вошедшие в русский язык. Популярные у курильщиков папиросы «Норд» были переименованы в «Север», джаз-оркестры — в эстрадные оркестры, а сам джаз стал предметом разбойничьей критики в подвалах центральных газет. Большой «подарок» получили футбольные болельщики. Вместо английских названий, пришедших к нам с родины футбола в незапамятные времена, в радиорепортажах и в газетных отчетах о футбольных играх зазвучал их русский перевод, и «корнер» превратился в «угловой», «пенальти» — в «одиннадцатиметровый», «инсайд» — в «полусреднего» и т. д. Не обошлось и без курьезов: так, аппетитная, любимая москвичами французская булка с хрустящей корочкой стала… «городской». Талантливое переименование? Корочка, к счастью, осталась, но булка как-то поскучнела от безликости.

А сколько англоязычных терминов было заменено неуклюжими отечественными аналогами в науке, в технике? Страх перед Хозяином умножался на усердное холуйство, а результатом была глупость.

Первое, что бросилось в глаза новоиспеченной абитуриентке, это «Московский государственный авиационный институт имени Серго Орджоникидзе». И в скобках аббревиатура — МАИ. А может, это судьба? Майя — МАИ. Не подсказка ли? Нет, это не случайное совпадение. Перечень факультетов в справочнике и строчка, которая решила все: «экономика самолетостроения». Итак, вопрос закрыт. Завтра же Майя пойдет подавать документы.

Котелкину уговаривать не пришлось. Она согласна подавать в МАИ, лишь бы — вместе. И не только поступать, но и учиться. «И на самолетах летать будем!»— радовалась Майя. «Ой, как страшно!»— испуганно охнула Валентина. Майя засмеялась: «Чего же тут страшного? Я вот собираюсь записаться в аэроклуб, буду с парашютом прыгать». — «Что?! — изумилась подруга. — Да кто тебе позволит?»— «Думаешь, спрашивать буду?» И Майя запела: «Потому, потому что мы пилоты, небо наш, небо наш родимый дом, первым делом, первым делом самолеты, ну а девушки, — тут она ласково погладила Валю по голове, — а девушки потом!»

В общем, первым делом будут самолеты, это ясно. Без экономиста самолет не построишь. Не посчитаешь — не взлетишь. А кто считает? «Экономист — это звучит гордо», — смеялась Майя.

На следующий день две неразлучные подруги Майя и Виля стояли в длинной очереди у дверей приемной комиссии МАИ. А когда их аттестаты легли сначала на стол секретаря комиссии, а потом перекочевали в специальные папки с надписью «Личное дело», они поняли: назад пути нет.

Да и не надо.

Они ступили на дорогу, выбор которой определила чистая случайность. Дорога эта оказалась короткой для Кристалинской и долгой для Котелкиной — длиной в сорок лет. Валя, девушка серьезная, привязанностей своих не меняла. Майя же с этой дороги сошла, но упрекать ее в легкомыслии нельзя. Она сменила привязанность на призвание.

4

Пять лет в институте — пять безоблачных лет, где легкими тучками были экзамены, но тучки уплывали быстро. Майя к экзаменам всегда была готова при всем равнодушии ко многим предметам, которые приходилось штудировать в МАИ; она не была лишена чувства ответственности, сопровождавшего ее всю жизнь, в основе которого прежде всего было самолюбие — быть не только не хуже других, но и лучше, если не всех, то многих. Каждый экзамен был не столько отчетом в ее знаниях перед профессурой — лишь бы сдать, «спихнуть», как говорят студенты, — но прежде всего проверкой самой себя, своих возможностей и внутренней готовности перешагнуть еще один рубеж, которых в жизни — много.

Готовясь к сопромату, одному из самых сложных, а потому и неприятных экзаменов в любом техническом вузе, Майя заболела ангиной, причем сильнейшей, с температурой около сорока, державшейся несколько дней. А сопромат — не снежная крепость, наскоком его не возьмешь; сидя в постели с завязанным горлом, она глотала антибиотики, листая толстенный учебник и конспекты с лекциями. Температура немного спала, когда она пошла на экзамен. Что ж, упорным всегда воздается — в ее зачетке появилось очередное «отлично». Когда же Майя приползла домой, то тут же свалилась вновь. Ртутный столбик на градуснике взметнулся к верхней точке. Сопромат мог оказаться в ее жизни роковым, но, слава богу, этого не случилось. Майя победила.

История с сопроматом — лишь небольшой эпизод, репетиция будущих сражений с куда более серьезным противником, чем ангина. Побеждать хочет каждый, но не каждый на это способен.

А на втором курсе — невинный зачет по физкультуре, куда входило плавание. Невинный — это только так кажется. В институтах физкультура была обязательной, советского студента готовили к преодолению препятствий, без которых немыслима наша жизнь. Для того чтобы получить зачет, нужно было уметь бегать, прыгать, ходить на лыжах, плавать и обязательно сдать нормы ГТО (для непосвященных — был такой значок, маленький, с бегуном в центре: «Готов к труду и обороне»). Вот его и вручали тем, кто был к труду и обороне готов благодаря своим физкультурно-спортивным достижениям. Если же ты «слабак», нормы не сдал, то и зачета тебе не видать. А нет зачета, нет и стипендии, надейся на маму, папу, тетю, дядю — или, наконец, на Бога, вдруг он поможет. В прошлые годы, в отличие от нынешних, на стипендию можно было хоть как-то прожить, а уж на повышенную, которую получали отличники, даже есть хлеб с маслом.

Майю и Валю вместе с группой студентов преподаватель физкультуры привел к какому-то водоему в парке Покровского-Стрешнева и приказал: «Плывите». Время было не из жарких, стояла середина сентября, и вода охлаждала до посинения. Двадцать пять метров туда, двадцать пять — обратно. Не проплывешь — останешься без зачета. Валя плавала хорошо, а вот Майя — совсем не умела. Как быть? Сдавать-то надо. И тут Майю осенило. Она предложила Вале плыть, прощупывая дно ногами. А она пойдет сзади, взмахивая руки, вроде — плывет. Так и сделали. «Заплыв» начался. Валя плыла что есть сил, нагрузка у нее оказалась двойная: плыть самой, да еще дно ногами нащупывать, подружке фарватер показывать. Физкультурник обман понял сразу, но оказался человеком незлобным, сжалился. «Кристалинская, — закричал он почти сразу же, — выходи из воды, все ноги собьешь, мать твою!» Повернули на вторые двадцать пять метров. Преподаватель уже просто взмолился: «Выходи, Кристалинская, обещаю — я тебе зачет и так поставлю. За находчивость!» — «Нет, — выдохнула Майя вместе с водой (плыла-то брассом), — не выйду, я — доплыву!»

Могла бы и выйти, холодная вода сводила руки, но не сдалась, не сдрейфила — «доплыла». На берегу, поддерживая еле стоявшую на ногах Котелкину, натянула на нее, посиневшую, свою кофточку, сама осталась в рубашке, твердо заявив Вале: «Мне не холодно». А физкультурник, ставя ей зачет, усмехнувшись, заметил: «Тебе, Кристалинская, плаванию надо доучиваться. Руками ты уже умеешь, вот еще ногами бы. А вообще — молодец. Девушка с характером!»

5

МАИ — институт в несколько корпусов, самый старый из которых вздымался серой громадиной, — в пятидесятых был одним из самых впечатляющих строений на потихоньку застраивающемся Волоколамском шоссе. Росла авиация — рос МАИ. В стенах его — тысячи студентов, и чтобы стать среди них заметным, нужны особые заслуги. Институт узнал о Кристалинской спустя десяток лет, когда ее услышали по радио и в одной из передач она обмолвилась о своей альма-матер. А в начале пятидесятых таких вот скромненьких черноволосых студенток с короткой стрижкой можно было встретить не один десяток. Но никто из них не мог спеть так, как Кристалинская. Впрочем, об этом в институте мало кто знал, пожалуй, только в ее группе на пятом факультете, на котором одной из самых заметных персон была Валя Котелкина. Отличница, да еще и с редчайшей аккуратностью и исполнительностью, она оказалась находкой для комсомольских деятелей не только факультета, но и — бери выше — всего института. Вскоре Валя вошла в комитет комсомола, и обязанностей у нее оказалось не меньше, чём учебных.

…Старенькие и, как бывает в таких случаях, пожелтевшие листочки. Решение партийного бюро факультета № 5 от 17 марта 1953 года. Гром среди ясного неба: студенты пропускают занятия по изучению материалов ХIХ съезда КПСС и гениального труда товарища Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР». На лекциях собираются семь-восемь человек! Подумать только! Так относиться к наследию недавно ушедшего вождя! А ну-ка «обязать бюро ВЛКСМ факультета строго контролировать посещение лекций и семинарских занятий по материалам… и работе т. Сталина… принять строгие меры к злостным нарушителям… Ответственный — т. Котелкина». Институтская газета «Пропеллер» обрушилась на нерадивых. Среди них была и комсомолка Кристалинская. Майя, как человек законопослушный, по просьбе Вали выполнила решение партбюро: на следующем семинаре по изучению работы т. Сталина была в аудитории девятой.

Шла вторая половина марта, имя покойного корифея всех наук перестали украшать пестрыми цветами славословия, студенты, чуткие ко всяким переменам, это уловили, и гнев партбюро был им не страшен. Но Майя не хотела огорчать подругу, на голову Вали как на ответственного товарища могли обрушиться партийно-комсомольские репрессии, и Котелкиной грозило оказаться в роли того самого «стрелочника», которого всегда ищут вышестоящие, чтобы свалить на него всю вину за происшедшие беды.

…Как-то летом пятьдесят второго года, во время каникул, девушки уехали к Валиной тетке, в деревню Куребино, что раскинулась в дальнем Подмосковье, неподалеку от городка Серебряные Пруды, среди сосновых рощ, на берегу мелководной речушки с ветлами, свисавшими до самой воды. В деревеньке было десятка два некогда крепких изб, уже скособочившихся; мужиков — раз-два и обчелся, война промчалась и по этой деревне, хотя немцев здесь не было; бабы все — пожилые, кто помоложе, уехал, как водилось, в город, выхлопотав паспорт в колхозном правлений — крепостное право в те времена вернулось в российские села. Куребино считалось молочной фермой, рядом — изумрудный по весне и ранним летом выпас, пастухи по утрам гнали крошечное стадо, и городской житель Майя, видавшая коров только в кино, пугалась проходивших мимо их дома буренок с вытаращенными глазами, вздрагивала от лихого щелканья кнута — пастухи всегда были умельцами по этой части. Пугалась она и леса. В летний зной там было прохладнее, и Валя уговаривала Майю погулять по лесу, не все же по прозрачной роще ходить. В лесу они шли по опушке, заросшей ельником и кустами малины, далеко не углублялись, и, как только тропа сворачивала в полутемную лесную чащу, Майя тут же хватала Валю за руку и умоляла вернуться. А потом торопливо устремлялась домой по узенькой дорожке, через картофельное поле, на котором цветущая ботва, маленькие бело-сине-желтые цветочки приводили Майю в изумление: она никак не могла поверить, что картофель цветет столь изысканно красиво.

А вечерами… Вечерами Майя была во власти деревни. Едва лишь солнце закатывалось за Серебряные Пруды, а деревенские бабы отправлялись на ферму доить коров, обвязав головы белыми платками, едва спадал зной и с околицы легонько потягивало холодком, отдававшим сыростью осевшего тумана, на крыльцо из душного дома выходили девушки-москвички, чтобы подышать прохладой, а вместе с ней тем удивительным, настоянным на запахе трав и вечерней речной воды воздухом, который бывает только в русской деревне. И при такой-то красоте на крыльце да без песни? И каждый вечер «городские» давали концерт деревне, давно уже не слышавшей живых песен.

На закатном небе низко носились стрижи. Отчаянно звенели кузнечики. Изредка покрикивал петух.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.