Глава 4. Беспокойная душа
Глава 4. Беспокойная душа
Сенина выбрасывала флаг еще четыре раза. Ей полагалось за это, по крайней мере, пятьдесят лет срока и перевод в разряд заядлых контриков, то есть смертный приговор с разверсткой на годы. Однако Сидоренко, отобрав и уничтожив доказательства преступления, не отдал девушку под суд, а только заставлял работать. Он ее спасал. Уберег от непоправимой ошибки.
Почему? По двум причинам.
Во-первых, ни контрики, ни серьезные уголовники, то есть взрослые люди, взвешивающие выгодность своих поступков, никогда не выбрасывают флагов: это делали только подростки из уголовной шпаны и всегда по самым мелким, случайным, а то и просто нелепым причинам: бригада должна идти на работы в поле, а утро выдалось морозное и идти не хочется, или бушлат накануне проигран в карты, а нового получить не удалось и т. д. Но чаще всего флаг выбрасывали перед этапом: нужно уходить за ворота с концами, значит, расставаться с товарищами навсегда, а тут как раз разгорелась типичная лагерная дружба, сентиментальная вспышка чувств, характерная для нервно-потрясенных и психически неполноценных людей. И парень или девушка выбрасывали флаг как простой технический прием, чтобы добиться своего — не выйти на работу и остаться в тепле или не уйти с этапом и остаться с товарищем. Прием этот почти всегда достигал цели потому, что начальник обязан применять меры против столь дерзкого и вызывающего нарушения порядка. А расплата? Получить новые десять лет срока для подростка ничего не стоит, он о будущем не думает: добился своего — и ладно! Но начальники поумнее не хотели идти на поводу и настаивали на своем — гнали демонстранта за ворота с удвоенной энергией — чаще со злобным остервенением, чтобы показать свою силу, изредка — спокойно, с воспитательной целью.
К числу таких разумных начальников относился и Сидоренко. В прошлом рубака из Первой Конной, а потом, кажется, старший милиционер в каком-то украинском городке, он, когда подросла единственная дочь Надя и понадобилось больше денег на ее содержание в медицинском институте, решил перейти туда, где хорошо платят, — в Управление исправительно-трудовых лагерей. Об этом нам рассказывала начальница медсанчасти, дружившая с Надей. Сначала Сидоренко попал в столицу Сиблага, Новосибирск, потом, ознакомившись с делом, перешел на третий и первый лагпункты нашего отделения в качестве начальника. Разумный, сметливый, с хитрецой и очень себе на уме, Сидоренко удачно справлялся с делом, а время было трудное, военное, страна требовала мяса и зерна и за невыполнение плана по головке не гладила. Нам, заключенным, секрет успеха начальника был ясен: он знал, что работу выполняют люди, и понимал, что людей надо кормить. Поэтому работяги Сидоренко любили, ласково называли батей и считали счастьем попасть к нему на лагпункт. Так гоголевский казак хитрил с чертом, которому продал душу: продать-то он ее продал и даже деньги получил, но не спешил вручить покупателю проданный товар. А черт оказался не гоголевским, а бесом бериевского производства. Поэтому такая игра не могла продолжаться долго.
Рядовые заключенные не видят начальника лагеря. На начальника отделения они могут посмотреть случайно и издали во время приезда какой-нибудь важной комиссии из Центра. Начальника лагпункта встречают довольно часто, например, утром на разводе. Но и он для работяги и доходяги далек и непонятен, как звезда в небе. Поэтому о его характере лагерники судят не по личному опыту, а с чужих слов, по рассказам заключенных, ежедневно встречающихся с начальством по ходу своей работы — со слов придурков (работников обслуживающего персонала — поваров, каптеров, банщика, бухгалтеров) или помощников смерти (врачей, фельдшеров). Согласно лагерному этикету, придурков величают титулом дядя с прибавлением имени — дядя Саша, дядя Коля, врач в лагере всегда доктор, а лекарский помощник — липком (вместо лекпом), или лепила. И все же дяди, доктора и лепилы лагерного пункта могли плохо знать своих начальников: ведь в конечном счете все зависело от стиля руководства. Так вот тут-то и следует сказать прямо: Сидоренко был человеком и начальником примечательным, каких в лагерной системе заключенные встречали в те времена довольно редко и тем больше ценили и уважали. Добрую славу далеко за пределами лагпункта Сидоренко получил не случайно: он ее заработал.
Ночь. Холодно и тихо. Лагерь спит. Лампы на вышках освещают закутанных в сибирские дохи часовых, они с нетерпением шевелятся и притопывают — скоро подъем, развод и смена.
Сквозь морозную мглу чуть брезжут в зоне освещенные окна только одного здания. Это — кухня. Держа болтающийся на кольце фонарь, я сонно плетусь к открытой двери и еще издали слышу знакомый крик.
— Це що, паскуда? Я кажу — це що?
Вхожу. Обычная сцена: Сидоренко стоит на коленях и, сунув голову и плечи под продуктовый ларь, гребет оттуда куски мяса, луковицы, какие-то заботливо повязанные веревочкой свертки. Он похож на охотничью собаку, яростно разрывающую звериную нору.
— Ага! А це що?
Начальник раскрывает пакет, в азарте швыряя обрывки газеты далеко вокруг себя. В пакете оказывается шелковая блузка.
— Хм… Хм… — Сидоренко осторожно вертит тоненькую вещицу в растопыренных корявых пальцах. — Чья?
Но повара будто не слышат. Деловито нахмурившись, они усиленно работают большими деревянными мешалками и готовы от усердия прыгнуть в бурлящие котлы; оттуда столбом валит пар и желтоватой теплой тучей ползет по потолку к распахнутой двери, из которой по полу навстречу ей катится струя сизого морозного тумана. Сидоренко стоит на коленях с блузкой в руке, точно грозная скала в седом океане. Нарядчик — бандит, отрубивший себе пальцы, чтобы не работать, и затем перешедший в суки, глядит в пространство, повара заняты: все оглохли и ослепли, ничего не знают о мясе, луке и блузке. Слышны только приглушенные голоса: «Жар выгребать, дядя Саша? Второй уварился, дядя Саша, первый доходит!»
— Кохту я бачив на врачихе Марье Васильевне! — рычит Сидоренко. — Хто вкрав, а?
Его не видят и не замечают.
— Нарядчик, кохту верни врачихе и найди вора. Не найдешь до вечера — трое суток тебе, штоб не зевал. Мясо и лук зараз сыпьте до котлов работягам, паршивые вы ворюги. Завкухней Мамедов, получай неделю ночного содержания в ШИЗО с дневным выводом на работу с режимной. За кохту пиши объяснение. Понял? Не напишешь — выгоню с работы. Ты сейчас с кем живешь? С цыганкой Сашкой? А?
Это для нее тоби вкралы кохту? Нарядчик, цыганку выведи на свинарник — хай копается в навозе, позорница!
Завывание рельсы на вахте прерывает расправу — начинается раздача завтрака. Сидоренко по очереди наклоняется над котлами и нюхает пар. Довольно улыбается.
— Нюхни, доктор! Як воно, а? Чуешь разницу?
Разница есть: для инвалидов и третьей группы (легкий труд) по положению сварена баланда, для рабочих свинарников и завода — суп. И неплохой в условиях страшного военного времени. Из этого котла слегка пахнет мясным наваром и жареным на сале луком. Сидоренко подмигивает.
— Моя механизация действует! — говорит он гордо и молодецки крутит ус. Я знаю, что это за механизация, и с видом заговорщика киваю головой. — Хронт не просе, вин требуе, это понимать надо, заключенные! Вас временно лишили свободы, а не гражданства! Война усих касается, це общее дело!
За покрытым инеем стеклом первый робкий стук и движение синей тени.
— Начинайте раздачу! Помните: Сидоренко не спит, Сидоренко по-пластунски на пузе полезет пид ларь и найдет. Усе дочиста. У меня заначить краденое — бесполезное предприятие! Ворив — на этап! К черту! Слышали?
Мы вприпрыжку бежим мимо длинной очереди. На сиреневом снегу черным драконом вьется безликая масса людей, здесь и там украшенная желтыми точками светящихся глаз — дракон курит, кашляет, он еще как следует не проснулся. И все же я слышу:
— Понесся наш батя порядок наводить!
— Этот наведет. Душа у него беспокойная, вот что.
— По всей форме молодчик!
В амбулатории летучий утренний прием. Студент принимает только температурящих. Лампочка едва светит, до начала работы экономят электричество, но Сидоренко опытным взглядом уже находит все, что надо.
— Эй, вы двое! Куды сховалысь! Да нет, ты, не ты… Вон тот, с повязкой! И ты, шапка! Выходь! Ну! Што у него, дох-тор? Покажь сюды, не стесняйся! Дамов нет, усе свои. Дох-тор, што у него? Ничего? Вечером зайдешь, а пока вали на развод, хлопче! Время-то, пойми, теперь военное, тяжелое. Писля победы отдохнем! Студент, яка у шапки температура? Нормальная? Обрывайся видсиля, шапка! В момент! На хронте умирают за Родину, а ты що робишь?
Сидоренко бегом опять пересекает зону и дергает дверь каптерки. Снова тусклая лампочка, но на этот раз прилавок, за которым зевает упитанный каптер, два заключенных стоят босые на покрытом снегом полу, третий в хорошей форменной одежде держит кипу рукавиц.
— В какую?
— Вторую полевую, — говорит бригадир, заключенный Семенов.
— Иди. А эти хто?
— Получаем починенные валенки, вместо энтих дырявых, начальник. Мы с Эремзе.
— А чего босые?
— Да вот дядя Петя…
Каптер вынимает изо рта закрутку.
— Портянок я вчера не получил, гражданин начальник. Склад закрыт на переучет, — он отвечает вяло, едва подавив зевок, и равнодушно смотрит, как два босых человека зябко перебирают ногами на заснеженном полу.
— Як закрыт? Лодырь! Скидай свои валенки, ты на морозе не работаешь. Ну! Враз, живо!
Дородный каптер, кряхтя, вытаскивает ноги из новеньких валенок и раскручивает теплые портянки. Сидоренко замечает второй подавленный зевок, и желваки на его впалых щеках начинают двигаться. Он опять похож на охотничьего пса: раздувает ноздри, поводит глазами вправо, влево и вдруг отбрасывает перекладину на стойке и шагает за нее, дальше меж стойками с обмундированием, еще дальше — туда, где в темноте пышет жаром низенькая железная печурка.
— Дай хвонарь, дохтор! Свети!
Я повыше поднимаю свою «летучую мышь». Из теплой темноты выплывает чистенькая кровать. На ней мирно посапывает белотелая блондинка.
Сидоренко молча ее рассматривает.
— Хе, у тоби ж була чернявая? Уже сменял на другую, стрикулист? А ту куды сунув? В этап? Поганая твоя душа!
При звуке знакомого голоса блондинка раскрывает глаза и натягивает на себя одеяло.
— Та не укрывайся! Прийихалы, дамочка, до развода десять минут! Пийдешь с режимной, а писля работы — до ШИЗО, на хлеб та воду! Марш, шалашевка дешевая! За барахло продаешься? Сыпь!
И вдруг Сидоренко замечает, что вокруг постели и печурки выстроена перегородка на манер уютной комнатки: будуар в десяти шагах от босых людей на заснеженном полу и в ста шагах от проходных ворот, через которые работяги скоро уйдут на мороз и труд.
— Га! Индивидуальная кабынка? На свинарнике досок не мають, а туточки… В военное время, когда люди сражаются с фашистами! Сукин ты сын, каптер! Ну, я ж тоби…
«Начинается», — подумал я, по опыту зная, что «ну я ж тоби» у Сидоренко означает начало приступа ярости. Начальник вдруг задергался, засопел, схватил топор, стоявший у стопки поленцев, и начал рубить стены кабинки. Он рубил их не как плотник, сверху вниз, а как кавалерист — наотмашь, направо и налево. Блондинка, пригнувшись к полу, мелькнула под летающим в темноте топором и как была в одном белье, так и вылетела в дверь: работяги замерли с валенком на одной ноге и с другим — в руке; каптер, вдруг сильно вспотев, прижался спиной к полкам и следил глазами за малиновым сверканием остро отточенного лезвия. Слышалось только сиплое дыхание начальника, глухие удары и сухой шелест щепок, разлетавшихся из-под топора, как брызги. Наконец все было кончено. Сидоренко бросил топор к печке, перевел дух, потом нагнулся и аккуратно поставил топор на место, к стопке хорошеньких поленцев, вытер рукавом кожуха вспотевшее лицо. Приступ ярости кончился, и, как бывает с такими людьми, начальник вдруг притих и, словно извиняясь за вспышку, объяснил:
— Ох и рубака ж я був в Первой Конной! Герой! — он покачал головой и просветлел, как всегда, когда вспоминал о том времени, которое навсегда осталось в его представлении самым лучшим. — Вообще я рабочий человек, у мене тело работы хочет, уси косточки по работе свербять. А я — начальник! На тоби — начальник! Хо-хо-хо! Добре я размяв руки та спыну! Як в баню сходив! Так-то, дохтор!
Он взял со столика чайник, потрогал его сбоку широкой ладонью и потянул воду прямо из изогнутого носика, нахмурился. «Каптеру сегодня же влетит», — подумал я, начиная лучше понимать начальника.
— Освежился! Теперь за дело!
И стремглав выбежал на двор.
Посветлело. Снег кажется еще синим, но на востоке уже ширится розовое пятно, там снег тоже будто пожелтел и зарумянился. По всей зоне по протоптанным в снегу дорожкам движутся к воротам темные фигуры, образуя ручейки, стекающие в запруду. У хлеборезки возня. Мы сворачиваем туда.
Дневальным и бригадирам инвалидных бараков хлеб выдается после рабочих. Еще издали, на бегу, мы видим, как среди шатающихся фигур в тряпье лихорадочно мечется высокий парень с ножом в руке: нож явно мешает и играет роль театрального реквизита, потому что больные старики уже сдались, носильщики покорно отдали корзины с хлебом, а охрана бросила на снег палки. Тут нужно было поскорей ухватить корзины да и уволочь их в синий полумрак, в сугробы, за первый, второй, третий барак, но нож тычется в замерзшую ткань и не лезет в карман, и пока грабитель возится с ним, Сидоренко успевает схватить его за ворот.
— Цыган Иван? Ты?
— Хм… Тоже мне приятная встреча… Здрасьте, гражданин начальник!
Цыган дружелюбно подает нож и выпрямляется во весь рост: он моложе, выше и сильнее Сидоренко. Тот на цыпочках топчется вокруг пойманного. Это смешно, и цыган улыбается. Сидоренко это замечает.
— Дал бы я тебе по морде, так не улыбался бы, тварь, но не положено, сам знаешь. А вы з якого барака, заключенные?
— Второго… Инвалидного… Гражданин начальник… Спасибо вам…. Помогли… Хлебец отбили…
Носильщики и охранники начинают плакать.
— Спасибо… Гражданин… Начальник… — фигуры покачиваются, как одуванчики на тонких стебельках, и трясут серыми лохмотьями. У них нет лиц. Это привидения. Сидоренко смотрит на них и закусывает губу.
— Так не плачьте, чудилы… Чего ж вы не загукалы? — говорит он дрогнувшим голосом. — У вас же и палки булы… Вас шесть, а вин один!
Цыган скалит ослепительно белые зубы и одобрительно кивает головой, доходяги мнутся, что-то соображают и сами начинают удивляться, что слов у них нет. Доходяги не говорят.
— Да вот… Оно конечно…
— Дали бы палкой по башке, чтобы с копыт свалить, и все! Просто, как колумбово яйцо! — рассудительно скрипит в форточку по-бабьему обвязанный полотенцем мужчина с узким, породистым лицом. Это — хлеборез, бывший моряк, ныне такой же инвалид: он — контрик, враг народа, но
Сидоренко все-таки доверил ему раздачу хлеба, иначе нельзя, — бытовики, социально близкий элемент, в полчаса растащат и разбазарят все до крошки: не только инвалидам, но и работягам не досталось бы ничего.
— А ты сам чего ж не выбежал на пидмогу с ножом, храбрец?
Голова в платке исчезает. Из форточки слышится:
— Я сижу на запоре, гражданин начальник, и выходить не могу: этак сразу выманят, подшибут ноги и растащат хлеб. Мой долг — раздать хлеб всем. Я один, а шакалья здесь много.
Сидоренко подмигивает мне.
— Значит, ты — моряк и к сухопутному бою не приспособленный. Так? Плохо! А ты, цыган, на развод не ходи, жди меня в Штабе. Шакалюга поганый! Я тебе опять дам срок! Ты когда получил последнюю добавку?
— Месяцев десять назад, гражданин начальник!
— Так, так… Не уменьшается, значит, у тебя срок? Свою десятку будешь кончать уже пид землей? Эх, кабы я мог загнать тебя на передовые: тебя твои статьи бережуть от немецкой пули, поганец!
У ворот уже начинают строиться бригады — бесформенная темная запруда приобретает очертания квадратов. Но сигнала еще нет. Сидоренко делает последний зигзаг по зоне и с разбега влетает в баню.
В моечном зале еще не жарко, пара нет: в этот ранний час здесь тихо, светло и пусто. На дальней скамье, подальше от двери и окон, мирно плещутся две женщины — пожилая и молодая. Это врач Марья Васильевна и красивая цыганка Сашка, преданная жена цыгана Ивана; с ведома и согласия мужа она сожительствует со всеми дядями зоны, недурно снабжается сама и посильно поддерживает любимого супруга, а жаркие минуты свидания с нарядчиком в замерзшем морге обеспечивают им обоим безнаказанный невыход на работу. «Эти луковицы и мясо под ларем Мамедов приберег или для Сашки, или для нарядчика, — думаю я. — Впрочем, это одно и то же». При нашем появлении обе женщины поворачиваются к нам спиной и ставят на колени по жестяному тазу с водой.
— Я вашу кохточку нашев пид ларем на пищеблоке, — кричит Сидоренко через приоткрытую дверь. — Хто бы мог ее вкрасть, кажите мени, дохтор?
Женщины переглядываются. Я понимаю и это: блуза попала в руки Мамедова за ежедневное получение порции премиального питания для ударников: дядя Саша умеет печь пирожки, похожие на бакинские чебуреки. Это обычная сделка придурка и помощника смерти, каких в лагере много; они — фон нашей жизни. Но простак Сидоренко не понимает этого.
— Слухай, цыганка, брось путаться с завкухней! Я усе знаю, поняла? Одевайся та давай на развод! Опоздаешь — в ШИЗО! Дошло?
— А то как же, начальничек, что за дамский вопрос? Кстати, оставьте покурить!
Бросив Марье Васильевне успокаивающий взгляд, Сашка не спеша встает и, усиленно раскачивая бедрами, шествует к двери. Сидоренко в щель просовывает ей навстречу желтые от махры короткие пальцы с бычком:
— За прогул буду судить! Ты не очень-то распускай перья — не павлин!
Цыганка вдруг сильно толкает дверь ногой и с порога спрашивает:
— Вы чтой-то хотели сказать, начальничек?
За окнами сигнал — отсюда он похож на нежно. е пение гавайской гитары. Развод! Возиться с цыганкой некогда. Но Сидоренко остается верным себе: вдруг неожиданно бухается на колени, потом ложится на живот и ползет под небольшой настил для чистого белья. Некоторое время оттуда слышатся глухие удары, возня и писк. Потом начальник выползает назад и выволакивает двух крупных кроликов. Сидоренко озадачен, кролики озадачены, цыганка Сашка в дверях тоже озадачена.
— Ой, не могу! — кричит она. — Кролики!! Марья Васильевна, скорей сюда: здесь кролики!
— Живые? — дребезжит из моечного зала старческий голосок. — Как мило! Несите их сюда, Сашенька! Начальник уже смылся?
Сидоренко медленно поднимается и стоит в глубокой задумчивости. Он держит кроликов за уши, они смиренно висят, хлопают сильно выпуклыми черными глазами и осторожно стараются достать пол длинными ногами.
— Хм… Да где воны их узялы? Проблема!
Потом отсутствующий взгляд начальника останавливается на заведующем баней, дяде Тарасе. Это строптивый единоличник из-под Киева, в тридцатом его с семьей привезли в сибирскую тайгу на поселение меж красных флажков, большим кругом воткнутых в глубокие сугробы. По очереди похоронив в снегу детей и жену, ссыльнопоселенец сбежал, но был пойман и с тех пор равнодушно сидит в разных лагерях и временами расписывается в продлении срока.
Статья у дяди Тараса легкая, бытовая — нарушение правил о прописке, но взгляд выдает — тяжеловатый, прямой и немигающий. Начальнички понимают, что отпускать такого пока нельзя, надо попридержать, после войны будет видно.
— Так що, Потийчук?
— Та ничого.
— Кроликами интересуешься?
— Забежалы сами: хочуть тепла, я так располагаю.
— Бачу. Це усе?
— Усе.
Вот они стоят друг против друга, начальник и заключенный, Сидоренко и Потийчук, два украинских крестьянина. Стоят и насквозь пронизывают друг друга горящими глазами. Мой фонарь коптит, уже рассвело, но я не тушу его, черт с ним. Голая цыганка стоит в дверях с потухшим окурком в плотно сжатых губах и исподлобья наблюдает за немым разговором.
Проходят минуты…
Потом Сидоренко вздыхает, говорит самому себе «так-так», чешет лоб и выскакивает вон. Он повторял «так-так…» и большими шагами бежал на развод, все еще держа кроликов за уши, видимо, забыв про них, а кролики зажмурили глаза, подобрали лапы и мерно покачивались в такт шагам начальника, как два маятника.
Черной запруды уже нет: ворота настежь открыты, перед ними ровными четырехугольниками выстроились бригады. С этой стороны забора стоят начальник, нарядчик и дяди, с той стороны — конвойные с собаками. Начальник лагеря сдает выходящих на работу заключенных, начальник конвоя пересчитывает и принимает. Сидоренко хмуро глядит на проходящие черные ряды и о чем-то напряженно думает, точно не может чего-то понять. Желваки у него опять двигаются на щеках.
— Чапай думает! — шепчет мне дядя Петя и показывает глазами на Сидоренко: кроликам уже надоело висеть, они начинают дрыгать лапами, и начальник со спины действительно смешон, положительно смешон. Но дядя Петя не видит его лица.
— Бригада, стой! Ты, с полотенцем на шапке! Сюды!
Коренастый работяга испуганно выходит из рядов, придерживая болтающиеся на поясе кружку и мешочек с ложкой и хлебом.
— Заключенный Листов Сергей Сергеевич, год рож…
— Заткнись. Це що?
Сидоренко поворачивает его спиной к дяде Пете и показывает на дыру в бушлате.
— Каптер, давай свой!
— Гражданин начальник, я сейчас принесу…
— Меняйся с работягой! Живо!
Дядя Петя снимает свой новенький бушлат, изготовленный в лагерной мастерской по его специальному заказу, — в талию и с замысловатой строчкой на груди и плечах, и подает работяге, а сам напяливает на плечи кургузый бушлатик с дырой на спине. Бригада злорадно ржет.
— Гадский придурок! Попался, а?!
— Позорник! Побаловался с бабой в тепле и будя — теперича побалуешься с топором на морозе!
Сидоренко безошибочно находит нити, связывающие его с работягами: они думают и чувствуют одинаково.
— Становись рядом с работягой! Бригадир, внеси його до списку! Каптер зажрался, гад, и тепла уже не хоче. Хай буде по його желанию! Нарядчик, оформи перевод, а нового каптера хай тоби даст бухгалтер Рубинштейн!
После развода я всегда напряженно ждал — пойдет начальник по рабочим точкам или вернется в зону? Если уйдет — можно спокойно приступить к работе с больными, останется — ну, тогда беда: начнется продолжение утренней беготни, только на этот раз Сидоренко будет наблюдать, а я — разворачивать перед его зорким оком неприглядное нутро лагерного быта — уборные, морг, бараки, мусорные кучи… Особенно донимали осмотры на вшивость: ее в лагерях не было, но Сидоренко, большой поклонник медицины, оставался непреклонным, и я со студентом до одурения тряс все бараки. Так проходил беспокойный день. А вечером — ужин с дежурным выступлением Сидоренко на кухне, потом ночь и внезапные вызовы в бараки — присутствовать при ловле «жен» в мужских бараках и «мужей» в женских. Я на месте давал справки о состоянии здоровья на предмет немедленного выдворения в ШИЗО и для срочной помощи пострадавшим в нападениях и драках; хирургические инструменты были всегда наготове, перевязочные материалы — при себе. Под утро — забытье, и новый день… Один из семи с половиной тысяч, которые мне предстояло пережить в заключении…
Описать сутки такой жизни — это написать яркую повесть под названием «Один день с начальником Сидоренко». Я его ругал тогда за лишнюю нагрузку и вместе с тем восхищался. Он был для меня образцом. Много красивых слов можно сказать о человеколюбии, но не так просто показать его на деле.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.