Из писъма Г. 3. Литвину-Молспову (1922)
Из писъма Г. 3. Литвину-Молспову (1922)
…С утра, как приехал, до вечера познакомился с тамбовским начальством. Был на конференции специалистов, a вечером на сессии Губисполкома. Обстановка для работ кошмарная. Склока и интриги страшные. Я увидел совершенно неслыханные вещи. Меня тут уже ждали и великолепно знают и начинают немножко ковырять. (Получает- де «огромную» ставку, московская «знаменитость»!) Ha это один местный коммунист заявил, что Советская власть ничего не пожалеет для хорошей головы…
Я не преувеличиваю. Te, кто меня здесь поддерживает и знает, собираются уезжать из Тамбова… Мелиоративный штат распущен, есть форменные кретины и доносчики. Хорошие специалисты беспомощны и задерганы. От меня ждут чудес!
Попробую поставить работу на здоровые ясные основания, поведу все каменной рукой и без всякой пощады.
Возможно, что меня слопают… Город живет старушечьей жизнью, шепчется, неприветлив и т. д.
…Работать (по мелиорации) почти невозможно. Тысячи препятствий самого нелепого характера. Не знаю, что y меня выйдет…
В газете сидят чиновники. Ничего не понимают в литературе. Но постараюсь к ним подобраться, буду писать специальные статьи: стихи и рассказы они не признают…
Я уехал, и как бы захлопнулась за мной тяжелая дверь… Как сон прошла совместная жизнь, или я сейчас уснул и мой кошмар — Тамбов… Видишь, как трудно мне. A как тебе — не вижу и не слышу. Думаю о том, что ты сейчас там делаешь с Тоткой. Как он? Мне стало как-то все чуждым, далеким и ненужным. Только ты живешь во мне — как причина моей тоски, как живое мучение и недостижимое утешение…
Кончаю, меня ждет работа о волгодонском канале Петра. Очень мало исторического материала, опять придется лечь на свою «музу»: она одна еще мне не изменяет.
…Полтораста страниц насиловал я свою «музу» в «Эфиртюм тракте». Пока во мне сердце, мозг и эта темная воля творчества — «муза» мне не изменит. С ней мы действительно — одно. Она — это мой пол в душе. Пиши, пожалуйста, твои письма, это настоящая ценность — ведь это голос твой и моего Тотки…
…«Епифанские шлюзы» написаны, не веришь? Но негде напечатать, т. к. на службе печатать постороннюю работу теперь не разрешают… Петр казнит строителя шлюзов Перри в пыточной башне в странных условиях. Палач — гомосексуалист. Тебе это не понравится. Но так нужно.
Нравятся тебе такие стихи:
Любовь души, заброшенной и страстной, Залог луши, любимой божеством…
Спутал, забыл. Очень старо, но хорошо. Это писал Перри, когда был женихом Мери Карборунд. Потом она стала женой друтого. Потом прислала в Епифань из Нью-Кестля неизвестное письмо, его положил за икону к паукам епифанский воевода, a Перри умер в Москве. Шлюзы не действовали. Народ не шел на работы или бежал в скиты и жил ветхопещерником в глухих местах. Вот тебе «Епифанские шлюзы». Я написал их в необычном стиле, отчасти славянской вязью — тягучим слогом. Это может многим не понравиться. Мне тоже не нравится — как-то вышло…
Я такую пропасть пишу, что y меня сейчас трясется рука. Я хотел бы отдохнуть с тобой хоть недельку, хоть три дня. Денег нет, a то бы я приехал нелегально в Москву на день-два…
A все-таки постараюсь пробиться в Москву на день. Очень я соскучился, до форменных кошмаров…
…Любовь — мера одаренности жизнью людей, но она, вопреки всему, в очень малой степени сексуальность. Любовь страшно проницательна, и любящие насквозь видят друг друга со всеми пороками и не жалуют один друтого обожанием…
Я вспомнил сейчас стихи, которые спутал в прошлом письме:
…Возможность страсти, горестной и трудной, — Залог души, любимой божеством…
Это из «Епифанских шлюзов». Думаю теперь засесть за небольшую автобиографическую повесть (детство, 5—12 лет, примерно). Может быть, напишу небольшой фантастический рассказ на тему «как началась и когда кончится история». Название, конечно, будет иное.
Моя жизнь застыла, я только думаю, курю и пишу…
…Письма к тебе — для меня большая отрада. Действигельно, они заменяют беседу. Жду твоих писем…
Тотику — поцелуй, объятие и катание верхом в далекой перспективе. Ну, прощай, моя далекая невеста, и береги нашего первого и единственного сына.
…Окруженный недобрыми людьми (но работая среди них, ты понимаешь меня!), я одичал и наслаждаюсь одними твоими отвлеченными мыслями. Поездка моя по уездам была тяжела… Жизнь тяжелее, чем можно выдумать, теплая крошка моя. Скитаясь по захолустьям, я увидел такие грустные вещи, что не верил, что где-то существует роскошная Москва, искусство и проза. Но мне кажется — настоящее искусство, настоящая мысль только и могут рождаться в таком захолустье. Но все-таки здесь грустная жизнь, тут стыдно даже маленькое счастье… Оставим это…
…Любимой женщине судьбою я поручен И буду век с ней сердцем не разлучен…
…Какая жестокая и бессмысленная судьба — на неопределенно долгое время оторвать меня от любимой. Утешение мое, что я живу и для ребенка и, кажется, способен пережить ради вас самую свирепую муку…
Я окончательно и скоро навсегда уезжаю из Тамбова…
…Здесь дошло до того, что мне делают прямые угрозы. Я не люблю тебе об этом писать и пишу коротко. У нас с тобой есть более важные вещи, чем тамбовские дела, о которых не стоит говорить. Но все же скажу, что служить здесь никак нельзя. Правда на моей стороне, но я один, a моих противников — легион, и все они меж собой кумовья. (Тамбов — гоголевская провинция.) И это чепуха, но я просто не хочу попусту тратить силы.
Из писем к М. Платоновой (1926–1927).